Текст книги "Письма Высоцкого и другие репортажи "
Автор книги: Игорь Кохано́вский
Жанры:
Эссе, очерк, этюд, набросок
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
убиенных. И вы, и ваши погибшие фронтовые друзья, думается, никогда бы не вступили в нее, зная тогда все то, что мы знаем о ней сегодня. Или я ошибаюсь? Но неужели вы вступили бы в партию, провозгласившую насилие и террор... нравственными ценностями? Неужели бы вы вступили в партию, лгавшую народу на каждом шагу на протяжении всей своей истории? Вы и ваши фронтовые друзья были обмануты сталинской пропагандой. Вам внушали, что вы сражаетесь за правое дело. «Но дело наше оказалось неправым. В этом трагедия моего поколения»,– напишет Виктор Платонович Некрасов 40 лет спустя.
Судя цо всему, Артем Анфиногенов думает иначе: «Все, меня рекомендовавшие и погибшие потом, все мы, люди фронтового поколения, принадлежим, по хорошему определению Александра Николаевича Яковлева, к партии идеи, а не к партии власти. Если ты в партии идеи, надо до конца делать дело, в которое ты веришь».
Вот она, та самая соломинка, о которой я упомянул вначале. Итак, давно знакомая коммунистическая идея: свобода, равенство, братство... Позвольте, но неужели и сегодня еще надо доказывать, что это – миф, утопия, красивая, привлекательная, но, к сожалению, неосуществимая мечта? Цивилизованный мир давно уже проанализировал и доказал несовместимость этих трех прекрасных самих по себе ценностей. Потому что, скажем, свобода предпринимательства сразу создает неравенство. А если есть неравенство, то о каком братстве может идти речь?
Но Артем Анфиногенов твердо убежден, что «эта идея не сегодняшнего дня, она – вечная», поэтому он и остается в КПСС.
У Александра Боброва нет такой твердой уверенности в своей правоте, как у его старшего товарища по партии. Он колеблется. (Его статья так и называется: «Я – колеблюсь».) У него нет ясности. Как нет такой ясности, по выражению Боброва, и «у совестливого, не карьеристского большинства». Именно к такому он причисляет и себя.
О чем же рассуждает совестливый коммунист после XXVIII съезда? А вот о чем: «...Глубина бездуховности, судя по всему, будет про-вально увеличиваться: я не вижу при самом внимательном чтении ни одного программного пункта, позволяющего надеяться на партийную поддержку духовного и нравственного спасения народа. Например, во всех докладах прошлых съездов литературе уделялось высочайшее внимание и творцам ее давались генеральные указания. Ладно, от мнимого почета или, как модно выражаться, приоритета, ушли. А что взамен?»
А взамен, оказывается, ничего. Нет «ни одного программного пункта», и «генеральных указаний» нет, и ни слова о «материальной
базе литературы и искусства...» Вот что озадачивает Боброва. Задавшись еще несколькими недоуменными вопросами, он ставит самый крамольный: «Зачем тебе (это он к самому себе обращается) та партия, которая ведет яростные споры о партийном имуществе, собственной полиграфической базе, но не понимает, что ее база – вся литература и культура?»
Да, не зря закончил Бобров аспирантуру Академии общественных наук при ЦК КПСС. Принципы «партийного руководства литературой», как он сам признается, ему хорошо знакомы. И это чувствуется. «Вся литература и культура», и никак не меньше,– вот какой, оказывается, должна быть БАЗА партии. И, невдомек выпускнику Академии, что результатом «партийного руководства» и стала та глубина бездуховности, о которой он сокрушается. Невдомек ему, что «духовное и нравственное спасение народа» не только не нуждается в «партийной поддержке», а находится от таковой в противоположном направлении.
А еще, видимо, невдомек Боброву, что иногда о чем-то написанном лучше не вспоминать. Кто бы знал, кроме друзей и знакомых, о брошюре «Партийное руководство литературой», выпущенной недавним аспирантом? Тираж-то, небось, небольшой. Ну, написал и написал, чего вспоминать, тем более, что, по признанию самого автора, «сейчас некоторые страницы ее читаются как бред». Так нет же, не только вспомнил Бобров эту брошюру, но и процитировал этот бред, размножив его миллионными экземплярами «Литгазеты». Приведу и я эту цитату: «Под благотворным воздействием ленинских идей, опираясь на богатый опыт КПСС в руководстве литературой и искусством, коммунистические и рабочие партии социалистических стран добиваются все новых и новых успехов в области развития художественного творчества».
После этой цитаты из брошюры следует авторский комментарий к приведенному отрывку: «Полное отсутствие предвидения, конечно, ведь это в 1986 году писано!»
Вот как учат в партийных академиях: заведомую ложь можно, оказывается, именовать «отсутствием предвидения»...
Александр Бобров вспоминает, что вступил в партию «сознательно, с верой в правое дело, чувствуя долг, гражданский и семейный». В недавнем разговоре о своем фильме «Так жить нельзя» Станислав Говорухин назвал тех, кто вступал в КПСС при Брежневе, абсолютно безнравственными и глубоко циничными людьми, ибо они уже понимали, в какую партию вступают. А может быть, Бобров этого не знал и не видел? Трудно в это поверить, так как все знали и все видели.
И тут мне хочется привести отрывок из статьи Николая Александровича Бердяева «Духи русской революции»: «Жутко в наши дни
читать слова Верховенского: «В сущности наше ученье есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестие всего легче русского человека за собой увлечь можно». И ответ Ставрогина: «Право на бесчестье – да эти все к нам прибегут, ни однрго там не останется!» И русская революция провозгласила «право на бесчестье» и все побежали за ней». Так писал Бердяев.
А я осмелюсь только добавить – «побежали»... с «верой в правое дело». И до сих пор бегут.
«Поверх барьеров» 26.09.90
В ДУХОТЕ
Из цикла «Руины»
На твой безумный мир Ответ один – отказ.
М. Цветаева
В эпоху душной тишины резвился полумрак: и верноподданным чины дарил за просто так, и неугодных гнал персон в изгнанье, гнал взашей, и был законом незакон, как в играх малышей.
Лилась тогда струя наград на разных подпевал.
А я, презрев такой расклад, в струе быть не желал.
А я плевал от тошноты на этот весь бардак, когда в эпоху духоты резвился полумрак.
Да, кто-то жертвовал собой, не взятый на испуг, а кто-то был храним стеной своих былых заслуг.
Кто не имел такой стены, но был охоч до драк, того эпоха тишины сдавала в полумрак.
Сдавала тихо, как багаж, в дурдом или ГУЛАГ и оком зорким, словно страж, следила каждый шаг.
На эти правила игры, на этот мир гримас один ответ был до поры, один ответ – отказ.
И вот сегодня мне твердят в газетной полосе, что я был тоже виноват, как виноваты все.
Кто – все? Систему немоты не я возвел в закон, не я довел до нищеты страну,
как полигон для испытания идей абсурда, что цвели пышней июньских тополей в краях моей земли, когда в эпоху духоты резвился полумрак...
А я плевал до тошноты на этот весь бардак.
1988
ОДНА ИЗ «НОВЫХ АМАЗОНОК»
(Вторая беседа со Светланой Василенко)
– Светлана, мы с вами не виделись полгода. Что за это время произошло?
– Вот я лежала на пляже в этом году – вы ведь спрашиваете, что произошло за последние полгода?– так вот, из них несколько дней я лежала на пляже в городе Волжском Волгоградской области, в том самом городе химиков, который изображен в «Шмаре», на том самом пляже, куда вышли по тексту бронетранспортеры. Кстати, они действительно стояли в этот раз на берегу – местная власть пригласила их на праздник Нептуна: «Впервые! Мы! Раскрываем вам секреты военной техники!» – так было объяснено. Как говорит моя мама: «Раз пошла такая гласность – режь последний огурец!» Между прочим, это очень страшно, когда по команде заводятся, а человек с мегафоном кричит детям: «Уходите, уходите, мы уезжаем!» И дети прыгают в воду, а в бронетранспортерах что-то захлопывается, закрывается, чуть не хватая прыгающих детей за пятки, страшный смог и грохот моторов стоит над пляжем, а совсем рядом играет неслышная из-за грохота музыка и на эстраде рядом с Нептуном танцует под музыку и грохот крошечная девочка ламбаду, мальчики на песке жестоко до крови дерутся за призы, которые выиграли, но никак не получат...
Так вот, я лежу на пляже: солнце, рядом речка – по идее, я должна лежать и кайфовать. А я лежу и не кайфую. Почему?
В семидесятых годах появился рассказ Владимира Маканина «Ключарев и Алимушкин». Знаете, у нас это второй рассказ в русской литературе, содержащий в себе формулу жизни, если можно так выразиться. Первый – «Пиковая дама» Пушкина. Здесь я говорю не о степени талантливости обоих авторов, а о способе видения и изображения – то есть увидеть в жизни закон этой самой жизни, формулу, по которой эта жизнь шла и двести лет назад и двести лет вперед будет идти.
Так вот, в рассказе Маканина главный герой, Ключарев, все время преуспевает, а другой герой, Алимушкин, будто связанный с ним
пуповиной, наоборот, по некоему мистическому закону загибается. И вдруг Ключарев замечает, что каждая ступенька наверх, которую эн одолевает, связана с неуклонным движением вниз Алимушкина, и ничего не может с этим поделать, это уже неумолимый рок, неумолимый.
Здесь как бы нравственный смысл фразы «на чужом несчастье свое счастье не построишь» опрокидывается, становится голым смыслом жизни: «на чужом несчастье и только на нем можно построить свое счастье». Здесь нравственная констатация, холодная, как закон природы.
Так вот теперь эта прямо пропорциональная зависимость счастья одного человека от несчастья другого, мне кажется, превратилась в геометрическую. То есть пуповина превратилась в бикфордов шнур: если тебе хорошо, то на другом конце – уже плохо, но не одному, а где-то что-то взрывается, где-то на Памире падает лавина на альпинистов, которая никогда не падала, где-то в Оше убивают женщин и беззащитных детей, где-то начинается война между Ираком и Кувейтом, которая по предсказанию Нострадамуса может стать последней войной в истории человечества (после нее ничего на Земле не останется).
И я лежу на пляже и вроде должна быть счастливой, но не могу, знаете. Несколько лет назад на пляже вот так же, только на море, в Крыму, лежала я очень счастливая: в кои веки выбралась на море! Приехала обратно – мне говорят: бабушка умерла. В тот день, когда я балдела, кайфовала, была счастлива —и никакого предчувствия!– в этот именно день умерла моя Любимая ленинградская бабушка.
А еще раньше, в детстве, в десять лёт, так же была на пляже – пришла домой, мамы нет – где мама?– улетела!– куда?– твой дедушка умер, хоронить.
К чему это'я говорю? А к тому, что если бы не была так счастлива, может быть, они бы не умерли – ну, хотя бы в тот день. То есть, захватив все жизненное счастье для себя – я оставила им только муку и боль, от которой они умерли, понимаете?
Может быть, мне надо было мучиться вместе с ними, чтобы часть муки и часть боли перешла в меня – а та, оставшаяся часть не была бы для них смертельной. Кто знает?
И вот я лежу на пляже, а сама и не должна там лежать. Может быть, я не есть просто отдельный человек – Света Василенко – и не имею права быть счастливой, а должна в себе нести боль и муку, чтобы снять ее с остальных (помня о геометрической прогрессии). Может, меня бог создал именно для этого – мы же ничего про себя не знаем.
И вот я лежу на гцгяже (в конце концов вы, наверное, поняли, что это метафора) – а меня трясет неизвестно от чего, меня крутит и выворачивает. И ночью и днем. Как крутит ноги у тех, у кого ревматизм,– перед дождем и непогодой. Я мучаюсь – но не на заданную тему, не логически – а неизвестно, повторяю, отчего. Такой ревматизм души, когда ноет каждая косточка – перед дождем? кровавым, который уже идет на юге? Не знаю. Я боюсь быть счастливой. Слишком это страшно. Хотя раньше я больше всего любила фразу Моцарта – он однажды сказал своей сестре: «Я умру! Я не выдержу такого счастья!» Когда-то я в этой фразе узнала себя – так много было во мне этого счастья, беспричинного опять же.
Сегодняшнее время, переживаемое душой, как трагедия, наверно, может передать только кино, и только Александр Сокуров – как в «Днях затмения» мы, его ровесники, точно узнавали звук, запах, цвет, вязкость, тягучесть того времени, которое назвали застойным, но которое было еще и временем нашей юности.
Существует страшное несоответствие еще между... ну, вот, например, моим внешним сегодняшним благополучием литератора: я написала повесть «Тополь – сын тополя», одновременно пишу два рассказа: «Юдифь» (мне в нем важно понять природу антисемитизма и хочется начать не с кого-то, а с себя) и рассказ «Фламинго» (он о любви, о ней, проклятой). Обо мне пишет критика, меня ждут в редакциях. Мы с Олегом Файнштейном составили сборник «Молодого апреля» – прозу молодых писателей, тяготеющих к движению «Апрель», потом собрала вместе с Зоей Богуславской, Лерой Нарби-ковой и Ларисой ВаНБевой сборйик женской прозы, поэзии и драматургии под названием «Новые амазонки», собрала две сври книги (причем одна из них лежала в «Молодой гвардии» шесть лет), они прошли в производство (тьфу-тьфу-тьфу – чтобы не сглазить), все у меня внешне хорошо – мне нравится ходить в редакции и издательства и работать – впервые за многие годы договариваться с художниками, спорить с корректорами. Но... Внутренне... Меня волнует: то ли я пишу? Ведь я никогда не думала, что мои ровесники, мои современники, мои соотечественники могут убивать. Не на войне – а в мирное время. Не поодиночке – а толпой. Не просто убивать – а зверски убивать. Не защищаясь – а нападая на беззащитных женщин и детей. Раньше казалось – вот фашисты убивали, но то ж нелюди – фашисты! Потом узнали – и наши убивали, в тридцатых – но опять же – сталинисты, это не люди, наверное, это что-то другое. И давно опять же. Теперь дожили – не фашисты, не сталинисты убивают, а почти ровесники – с которыми за партами сидели, читали одни книги, один телевизор смотрели —
понятные такие. От того меня лихорадит, от того меня крутит, от того выворачивает – я понять хочу! В душе я все время думаю об этом, у меня в душе постоянно идет резня, я как писатель ни о чем другом больше не могу думать! И только чувство, что все вот это внешнее благополучие – мираж, не настоящее и надо все дела быстрее доделать и приготовиться к чему-то главному и важному. К какой-то иной жизни (вот с этими убиенными и убийцами в душе).
– А повесть «Тополь – сын ополя» – она об этом?
– О ней еще рано говорить, она еще не отлежалась. И она не об этом, она о другом. Это, если хотите, о любви к рабству, о любви к глупости, если это рабство и эта глупость родные, кровные. Это о моем родном городе Капустин Яр. До недавнего времени это был секретнейший город, о нем нельзя было говорить и писать (хотя И. Грекова все-таки написала о нем в романе «На испытаниях» еще в шестидесятых годах). Окружен он был колючей проволокой, въезд по пропускам. Город ракетчиков, город военных. В нем я родилась, ходила в ясли, детский сад, школу и уехала оттуда только в семнадцать лет, но часто приезжаю туда. Недавно мы с Александром Кабаковым, автором «Невозвращенца», выяснили, что мы – земляки. Что он жил в Капустином Яре и заканчивал школу тогда, коща я ходила в ясли. Он жил у площади, за штабом. Там же, у площади за штабом, находились и мои ясли. В детстве я была очень хорошенькой, и думаю, что и юный Саша Кабаков был недурен собой, и я думаю, что когда он бежал через площадь в школу, а меня везли в коляске через ту площадь в ясли, то наши взгляды – взгляды будущих писателей – встречались прямо у парадного подъезда военного штаба. Вообще нашему городу всего 40 лет.*Гак что, я думаю, неплохо для одного такого молодого города взрастить двух писателей, читающих свои повести по «Свободе». Так вот, Кабаков жил в городе тогда, когда на площади стоял Сталин, город в шестидесятом году жил еще полностью по законам сталинизма, а значит – по законам военной диктатуры. Я думаю, этот образ – образ того нашего Кап-Яра – преследует Александра Кабакова, образ военной диктатуры. «Невозвращенец» ведь об этом.
Я жила в городе уже в хрущевское время. А время там очень быстро меняет свой цвет. В сорок – сорок пять лет военные уходят на пенсию, и город обновляется полностью: приходят с воли новые люди, приносят те политические взгляды, которые господствуют в их юности – и на двадцать лет устанавливается: сталинизм, хруще-визм, брежневизм и т. д. В нашем городе политическое время существует почти в чистом виде. Эксперимент – коммунизм – в нашем городе получился, с поправкой – военный коммунизм: все всегда
было в магазинах, офицеры получали приличную зарплату, соответствующую их званию (от каждого по способностям, каждому по труду), нам дали прекрасное образование: в школах преподавали педагоги с университетским образованием – жены офицеров, да и сами офицеры – ракетчики, как ни крути,– были интеллигенцией, технической, но интеллигенцией... В общем, коммунизм, но только до проволоки, до колючей,– а дальше, сразу за проволокой, начиналась – жизнь: разбитые дороги, нищее село, бывшее раньше, до революции, второй столицей губернии – после Астрахани.
Мое детство, повторяю, совпало с хрущевским временем. То есть: космос и коммунизм. А также – Новочеркасск и Карибский кризис. Мне было шесть лет, но я очень хорошо помню и то и другое. Меня провозили через Новочеркасск к родственникам, и я запомнила смятение улиц города, как потом мне рассказывали, уже расстрелянных. Потом шепотом все годы рассказывали об этом вновь и вновь. Я помню Карибский кризис: отец не ночевал дома, все время был на площадке. Оказывается,– я совсем недавно об этом узнала – он мог быть тем человеком, который нажал бы на кнопку, и мир разлетелся бы к чертям собачьим. Я спросила его, уже сейчас, года два назад: «А что вы делали, что думали – сидя вот там, перед этими кнопками – перед концом света?» Он подумал немного и сказал: «Мы играли в преферанс». Я ожидала чего-то невероятного, какого-то откровения от человека, который мог уничтожить мир. Оказалось так буднично. Потом я поняла, что да, именно так и должно было быть: перед тем как пустить пулю в лоб – играют в преферанс. Здесь Куприн и Чехов чувствуются. Это наш, русский конец света, наш апокалипсис, советский.
Я помню, как нас по учебной тревоге уводили в степь – нашу группу из детсада, до сих пор не знаю, чья рто инициатива – восторженной воспитательницы?– она нам с восторгом (этот восторг запомнился) говорила, что мы ядерные заложники – что мы погибнем – но спасется наша родина – Союз Советских Социалистических Республик. Что первый удар мы примем, а там – берегись, Америка! Мы ложились лицом в степь и ждали смерти – с восторгом и ликованием – ждали. У нас в руках был сухой паек в целлофановом мешочке, который выдают на Новый год Дед Мороз и Снегурочка. Вот об этом повесть.
И не только об этом. Сейчас город рассекречен. О нем можно говорить и писать (раньше, когда я писала о городе в «Пионерскую зорьку», меня вызывали в горком и говорили: чтоб никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах о городе ни слова). В нашем городе живут американцы – наблюдатели; они вместе с нашими взрывают
ракеты (я не знаю, что наши испытывают при этом – наверное, то же самое испытывал Гоголь, сжигая второй том «Мертвых душ»). Перед городом поставлена стела, на ней написано: «Капустин Яр»; когда я увидела это первый раз, я заплакала – так слезами выходило то страшное напряжение, связанное со словом «секретность».
Я могу говорить о своем городе по радиостанции «Свобода». В городе – новое время, пришедшее сюда с молодыми лейтенантами. У нас есть митинги – экологический митинг провели три женщины с колясками с детьми и два офицера перед штабом – когда к ним вышли – они, эти два офицера, рассеялись – все-таки страшно. У нас был митинг строительных солдат – о скотских условиях существования. Наконец, когда приехали американцы, то офицерские жены рвались к ним на встречу, чтобы вручить жалобу-петицию на местное начальство (а начальство у нас – генерал) . В жалобе было об ужасных жилищных условиях. В квартирах текут потолки, болеют дети. Чтобы американцы подействовали на местную власть. Их, правда, уговорили не позориться. Я даже знаю, что сделают наши офицерские жены, если вот сейчас прилетят к нам в город инопланетяне: они пойдут к ним на встречу с той же петицией-жалобой о квартирном вопросе.
Все так. Но вот что интересно – город закрыт по-прежнему. Он обнесен бетонными плитами, а не старенькой ржавой колючей проволокой, как раньше; так же нужны пропуска, чтобы въехать в город. И теперь не из-за секретности – а из-за того, чтобы хаос, охвативший страну, не проник сюда, в город. Из-за привычки – жить в закрытом городе. Из-за того, что мы не привыкли к свободе, мы ее боимся. Повесть о том, как можно любить рабство, если в нем – родиться. Как старый Фирс в заколоченном доме – лучше умереть, чем быть свободным. О страхе перед свободой – об этом повесть.
– Светлана, расскажите, пожалуйста, поподробней о «Новых амазонках».
– В любом женском движении ищите мужчину. Полтора года назад мы – три писательницы: я, Лера Нарбикова и Лариса Ванеева – взяли шампанского и поехали в гости к Маканину в Переделкино. Подошла и Зоя Богуславская. После шампанского показались друг другу страшно талантливыми. И решили выпустить сборник женской прозы, поэзии, драматургии. Меня часто спрашивают: чем отличается женская и мужская проза и поэзия? Я не знаю. Раньше я говорила что-то, пыталась объяснить, читала феминистские статьи о равенстве, эмансипации и прочем и запоминала эти статьи, и если в спорах о женско-мужской прозе-поэзии цитировала эти статьи, очень умные и правильные, они мне помогали. Но потом я поняла,
что это все ложь, что там написано в этих статьях. Вернее – ложь для меня, я не так чувствую (например, наш советский мужчина мне кажется гораздо более униженным и обиженным, чем женщина – и равенства с таким, затюканным и социально и морально, мужчиной я не хочу). И так далее. Так почему же я составляю женский сборник? И тут я вспоминаю, что составлять я начала не от каких-то рассуждений о женской доле, а просто без всяких мыслей и рассуждений. Так, как будто это очень нужно, инстинктивно. И вот я думаю, что составлять, искать новые имена для этого сборника меня заставил не половой вопрос, а если хотите – инстинкт духа, который заботится в иное время о том, чтобы быть в ком-то воплощенным, вовремя узнанным и услышанным. То есть я его, этот дух, представляю слепым старцем, каким он сам себя явил в легенде о Гомере,– ощупывающим руками наши женские лица: Она – не она, Она или нет? То есть существует предчувствие, что новое, совершенно новое слово в искусстве (а старец ощупывает не только наши – литературные – лица, а и лица женщин кино, театра, большой политики) – скажет женщина. Вот это предчувствие и рождает всю эту деятельность: не пропустить, угадать. В конце концов и до наших лиц дотронулась рука духа, и мы отмечены им. И потому авторов «Новых амазонок» объединяет не только общий пол, но и общая эстетика, новая для людоедской литературы последних семидесяти лет: новые амазонки не только мужчину, они даже петуха не зарежут! Это, между прочим, очень важная особенность.
Теперь только остается перечислить: в сборнике «Новые амазонки» проза Людмилы Петрушевской, Татьяны Толстой, Татьяны Набатниковой, Валерии Нарбиковой, Марины Вишневецкой, Ирины Полянской, рассказы самой молодой амазонки – ей 21 год – Эны Трамп – о сегодняшних хиппи, поэма Нины Искренко, бтихи Юли Немировской, Эвелины Ракитской, Людмилы Абаевой, Маргариты Потаповой, пьеса русского абсурда Нины Садур «Красный парадиз», сказка Тани Морозовой. Раздел русского зарубежья представлен американкой Людмилой Штерн и голландкой Ириной Грив-ниной. Кстати, наша сказочница Татьяна Морозова и оформляла эту книгу – самая красивая книга за последнее время. И вообще это очень оригинальный сборник, начиная с названия разделов: «Апокалипсис – по-амазонски», «Редкая амазонка долетит до середины реки Амазонки», «Амазонка не только мать, но и отец» и т. д. В сборнике представлены все направления: кондовый реализм и авангард, сюрреализм и концептуализм, абсурд и сентиментализм. Быстрее б он вышел!
«Экслибрис» 10.10.90
ОТРЕЧЕНЬЕ
Из цикла «Руины»
Отречься, отречься, отречься навек.
Пусть не уберечься от вскрывшихся рек людских потрясений, увидевших вдруг былых заблуждений замкнутый круг.
От лжи бесконечной прочь уходя, отречься от вечно живого вождя.
Довольно – по капле!
Пусть шок – словно взрыв,
как римского папы
к безбожью призыв,
как жизнь из объятий
смерти
прыжок,
как противоядье – спасительный шок. Отречься, отречься, как ринуться вспять и, бросив беречься, однажды сказать:
– Все было ошибкой, жестокой притом, бессмысленной пыткой на месте пустом.
1988
«ВЕЛИКАЯ РОССИЯ ПЕРЕД ПРИШЕСТВИЕМ АНТИХРИСТА»
(Беседа с режиссером Станиславом Говорухиным о его будущем фильме)
– Станислав Сергеевич, я знаю, что вы начали работу над новой картиной. Не могли бы вы вкратце рассказать, о чем будет этот фильм, как он будет называться и на какой стадии новая работа?
– Кабы я знал, о чем будет этот фильм и как он будет называться... Эти два вопроса и меня сегодня очень тревожат. Конечно, в общих чертах я представляю себе картину. Хотя замысел может очень видоизмениться в процессе съемок. Мы сейчас начали кино, не имея сценария, в общем, имея в голове только схему будущего фильма и общую тему. И названия, естественно, у нас нет. Кстати, такое положение еще недавно было невозможно в нашем кинематографе: без сценария, тысячу раз залитованного, утвержденного во всех инстанциях... Тем более политический, публицистический фильм, на весьма скользкую тему, где Ленин – один из главных героев... Ну просто в страшном сне такое не могло присниться! Вернее, не в страшном, а в сне Веры Павловны, в благодатном сне о каком-то новом обществе...
И вот это произошло. Сегодня меня директор Мосфильма «запустил» по двум словам заявки, то есть я пришел и сказал: вот, хочу снимать это и это... Он ответил: «Вперед! Вот тебе*деньги, «зеленая улица», снимай, только быстрей».
Конечно, определенный кредит доверия сегодня у меня есть. После «Так жить нельзя» ждут чего-то похожего или, скажем, такого же кассового, такого же ажиотажного. Не знаю, получится это или нет, по крайней мере жанр будущего фильма звучит не очень заманчиво для зрителя: исторический обзор, краткий курс истории России до октябрьского переворота. Сценарий будет рождаться по ходу съемок, по ходу изучения материала. Вот я придумал временное название, скажем, такое: «Великая Россия перед пришествием антихриста». Безусловно, это рабочее название, вряд ли оно таким останется.
О чем этот фильм?
Мне приходит много писем, в основном это хорошие, положительно оценивающие мой прежний фильм письма, благодарственные, но есть и такие: да ладно, мол, снимать о том, что все плохо, это каждый может, мы и без вас знаем, что так жить нельзя, вы бы лучше рассказали, как надо жить. Ну вот я и попробую рассказать о том, как надо жить, верней, как мы жили, от чего мы ушли. Это не значит, что я собираюсь идеализировать старую Россий, но уж, конечно, без пренебрежения буду говорить о Великой России, поскольку все последующие режимы, начиная с режима временного правительства, потом семь лет царствования Ленина, затем сталинско-брежневское и так далее правление – ни один режим мне так не симпатичен, как тот, который был перед 17-м годом.
– Простите, где-то я читал о том, что когда Николай отрекся от престола, то не было сочувствующих ему, вернее сочувствующие были, но все понимали, что он должен отречься от престола, что это уже ситуация тупиковая.
– Да, я знаю. Но сочувствующих не было среди интеллигенции в основном. Я думаю, что ведь интеллигенция, русская творческая интеллигенция, сделала очень много для октябрьского переворота. Собственно, большевики просто очень четко следовали их советам. Короче, царство антихриста из «Бесов» Достоевского. Так что , во многом наша русская интеллигенция виновата в том, что сегодня произошло в России.
– Но все-таки русская интеллигенция была за Февраль...
– Да, и в феврале уже видно было, во что буквально за несколько месяцев может превратиться великая страна...
Наш народ в общем-то не знает собственной истории, он Лишен исторической памяти, и, конечно, ему надо рассказать, какой была Великая Россия. Рассказать, предположим, как за несколько лет Россия построила великий сибирский путь – железную дорогу аж до Владивостока и далее, и среднеазиатскую магистраль, и огромное количество других дорог, все мы ездим по ним. Даже БАМ был рассчитан тогда под руководством Гарина-Михайловского, великого русского писателя, осталось только рельсы и шпалы положить. Так вот эти рельсы и шпалы мы клали 70 лет, так и не положили. БАМ же строили сначала заключенные в 30-х годах, в сороковом году прошел первый поезд на участке Бам – Тында, потом рельсы были сняты, увезены под Сталинград, потом его строила молодежь... И все еще продолжают строить... Сколько исковерканных судеб, как исковеркана сама природа вокруг этой «стройки века»... И ничего нет! Я посмотрел на карту и понял вдруг, что железные дороги, которые были построены при советской власти,– это дороги только
к лагерям: ветка на Воркуту, на Салехард, на Комсомольск-на-Амуре, Экибастуз... Я собираюсь привести в картине карту железных дорог, и думаю, что это будет потрясающее зрелище. Все, что они построили,– это ветки к лагерям, куда людей свозили на убой.
Это только один из примеров развития России до и после октябрьского переворота. А о земледелии тут и говорить нечего: после столыпинских реформ Россия кормила хлебом Европу, страна была главной житницей Европы. Об искусстве тоже нечего говорить: его сегодня называют серебряным веком!
Россия находилась на самом подъеме прогрессивного развития. Можно сказать, что птица, взмывающая ввысь, была подстрелена на самом взлете. Сначала войной, а затем революцией. Сначала Февральской, а потом уже Октябрьской.
– Вы о Феврале не будете говорить в картине?
– Буду. Я примерно представляю себе последний кадр этого фильма: я закончу картину преддверием штурма Зимнего дворца (штурма, которого не было, это все ложь, пропаганда), выстрелом «Авроры». А дальше я покажу карту России, она будет заливаться сверху потоками крови, пока не станет вся красной, и скажу, что дальше был выстрел «Авроры», дальше был разгон Учредительного собрания – последнее прости русской демократии, дальше кровь, слезы, гражданская война, коллективизация, потом вожди стали грызть друг друга, потом новые потоки крови, бесчисленные войны, потом народились новые люди... Но это все уже история другой страны, совершенно другой, не имеющей ничего общего с Великой Россией. Вот таким мне видится сейчас последний кадр этого публицистического фильма. Картина будет наполнена хроникой, фотографиями, я использую зарубежные архивы на полную катушку. Я попробую ответить на вопрос, какой могла быть Россия, если бы не Февраль и Октябрь. Какой была бы армия, предположим. На этот вопрос можно ответить. Можно ответить, скажем, просто – сказать: во всяком случае, не такой слабой, не такой позорно слабой. Потому что мы можем взять немецкую хронику первых дней Великой Отечественной войны – это позор, преступление. Да не надо Отечественной – вот Финская война... Вот Финляндия, провинция России, она после 17-го года оказалась самостоятельной страной. В 40-м году Советский Союз напал на Финляндию, и во что это превратилось... Горы русских трупов положили на границе с Финляндией. Даже пословица такая появилась: каждый финн может убить десять русских, но что делать, когда появится одиннадцатый?.. А каждый финн убил двадцать русских в этой войне. А тех пленных, которых после окончания войны они вернули нам,– мы их расстреляли... Это тоже несколько тысяч человек...