Текст книги "Александр Шморель"
Автор книги: Игорь Храмов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Вилли, как звали его друзья, родился в городке Кухенхайме, неподалеку от Ойскирхена, но детство его прошло в Саарбрюккене, где отец был управляющим большим оптовым виноторговым предприятием. Мальчик воспитывался в строгой католической атмосфере и был членом школьного католического союза «Новая Германия». После роспуска национал-социалистами религиозных молодёжных объединений Вилли вступил в союз «Серый орден», члены которого искали собственные пути развития, пытались повлиять на реформу католической церкви. Для молодых людей всё яснее становилась несовместимость идеологии фюрера и христианства, и, осознав это, они считали необходимым противостоять режиму. Несмотря на все уговоры и угрозы, Граф так и не вступил в гитлерюгенд. В 1937 году он окончил гуманитарную гимназию. Особый интерес проявлял к немецкому языку и религии, истории и географии, позднее – к греческому языку и музыке. В январе 1938 года Вилли Граф был арестован на три недели за участие в запрещённых собраниях, походах, летних лагерях. Вместе с другими семнадцатью членами «Серого ордена» он предстал перед особым судом города Мангейма по обвинению в «союзных происках». К счастью для него и друзей, дело было вскоре прекращено по амнистии в связи с «присоединением» Австрии.
После отбытия трудовой повинности зимой 1937 года Вилли начал изучать медицину в Боннском университете. В январе 1940 года его призвали на службу в вермахт в качестве санитара. В отличие от Ганса и Алекса, тянувших солдатскую лямку на Западе, Вилли воочию убедился во всех тех ужасах войны, о которых ребята знали лишь понаслышке: ему довелось побывать в Югославии, Польше и России. В январе он пережил тяжёлое отступление 4-й танковой армии из-под Москвы, в хаосе которого впервые во всей полноте столкнулся с реалиями боевых действий. В апреле он получил возможность продолжать обучение в университете и немедленно вылетел из Гжатска, где дислоцировалась его часть, в Германию. По прибытии в Мюнхен его зачислили во вторую студенческую роту, и за пару месяцев Граф успел познакомиться и сдружиться с Александром, Кристофом, Гансом и Софи. Постепенно расширявшийся круг друзей по давней традиции собирался в доме Шморелей. Здесь ребята читали и обсуждали теологические, философские произведения, играли на рояле, знакомились с русской литературой – переводной и в подлиннике – «для отдохновения души», как скажет потом Александр. И всё же, несмотря на тесные, доверительные отношения, ни Алекс, ни Ганс не считали пока возможным посвятить друзей в свою тайну.
Окрылённые первым успехом, Шморель и Шоль сочиняют вторую, а за ней третью и четвёртую листовки. За очень короткий срок – где-то между 27 июня и 12 июля, то есть чуть больше двух недель, «тайная почта» разошлась по адресатам. «Печатное производство» и «редакция» располагались в доме ничего не подозревавших родителей Александра. «При изготовлении и распространении листовок «Белой розы» второго и третьего выпуска мы действовали таким же образом, – давал показания Шморель, – поэтому и эти два выпуска я считаю моей и Шоля интеллектуальной собственностью, Мы делали их вместе. Мы вели себя в доме моих родителей, где у меня на третьем этаже есть собственная комната, так, что они не могли ничего заметить». Во всех четырёх листках немецкая «культурная нация» и интеллигенция обвинялись в том, что позволяли «безответственной и предающейся сомнительным влечениям клике властителей» править собой. По мнению «Белой розы», они становились пассивными соучастниками гитлеровских преступлений. «Немец, – гласила вторая листовка, – должен ощущать не только сострадание, нет, значительно больше: соучастие. Ведь своим апатичным поведением он даёт этим сомнительным людям возможность действовать, он терпит это правительство…» Призывы к пассивному сопротивлению, к просвещению окружающих о сущности «демона», «посла Антихриста» – Гитлера, приносящего в жертву молодое поколение страны, становились от листовки к листовке всё громче и настойчивее. В одном из текстов Александр сформулировал чёткое и ясное руководство к действию: «Смысл и цель пассивного сопротивления – свалить национал-социализм… Этому негосударству должен быть подготовлен возможно более быстрый конец: победа фашистской Германии в этой войне имела бы непредвиденные ужасающие последствия… Саботаж на оборонных предприятиях… во всех печатных изданиях, всех газетах, финансируемых правительством… Не жертвуйте ни одного пфеннига во время уличных сборов… Не сдавайте ничего во время сбора металлолома и пряжи!» Около года спустя, на первом же допросе в гестапо, Александр повторит эту мысль: «В то время мы видели в так называемом пассивном Сопротивлении и саботаже единственную возможность сократить эту войну».
Часть второй листовки, авторство которой историки бесспорно закрепили за Александром, стала единственным до 1942 года известным протестом немецкого движения Сопротивления против геноцида еврейского народа: «Нет, не о еврейском вопросе хотели мы написать в этом листке, не сочинить речь в защиту евреев – нет, только в качестве примера мы хотели привести тот факт, что с момента завоевания Польши триста тысяч евреев в этой стране были убиты самым зверским способом. В этом мы усматриваем ужасающее преступление над достоинством людей, преступление, которому не было равных во всей истории человечества. Евреи ведь тоже люди – как бы мы ни относились к еврейскому вопросу – и над людьми было совершено такое!» С детства, ещё с чаепитий генерала Сахарова в родительском доме, не переносивший антисемитских высказываний, Александр очень болезненно воспринял введение нацистами «расовых законов», обязательное ношение «звезды Давида» лицами еврейской национальности, погромы еврейских магазинов отрядами СС и штурмовиками. Друг Алекса, болгарин армянского происхождения Николай Гамасаспян, приехавший в Германию как раз в то безрадостное время, вспоминал реакцию Шмореля: «Сначала он рассказал мне об этом еврейском погроме, что это бесчеловечно, когда они не имеют права садиться в автобус, когда они должны ходить пешком, и всё это со звездой, с жёлтой звездой». Рассказы друзей и знакомых, побывавших в Польше и России, дополняли картину одного из ужасающих преступлений Третьего рейха против человечества. Довести свои знания до соотечественников, взбудоражить общественность, затронуть что-то в душе каждого немца – вот к чему стремились двое студентов, рассылая заветные письма сотням знакомых и незнакомых людей. «Мы не молчим, мы – Ваша нечистая совесть. «Белая роза» не даст Вам покоя!»
Распространение листовок совпало с массовыми бомбардировками немецких городов. То и дело воздух разрывал протяжный вой сирен. Не проходило дня без объявления воздушной тревоги. Первый грандиозный налёт на Кёльн в ночь с 30 на 31 мая 1942 года потряс воображение немцев. Тысяча бомбардировщиков превратила цветущий город в груду развалин. Теперь уже не только военные, но и гражданские цели становились объектом вражеских бомбардировок. Население городов было охвачено страхом, но ещё неизвестно, какой враг – в воздухе или в почтовом ящике, явившийся в виде «тайной почты», был для людей страшнее всего. Листовки «Белой розы» появлялись не только в Мюнхене, но и в его окрестностях, в небольших баварских городках. Позже они дошли и до Ульма, Штутгарта, Зальцбурга, Регенсбурга и Вены. Ганс и Алекс трудились не переставая, но со временем держать в тайне от друзей такой объём работы стало невозможно. По свидетельству Лило Рамдор, в начале июня в руки Трауте попала листовка, адресованная кому-то из её домашних. Некоторые цитаты из Лао-цзы показались ей подозрительно знакомыми. Совсем недавно она слышала эти самые слова от Ганса в аналогичном контексте! Вскоре и Софи, заглянув в подвал архитектора Эйкемайера в поисках Ганса, застала обоих друзей за работой. Она сразу же всё поняла и охотно вызвалась помогать. Так, волею случая, две девушки подключились к опаснейшему занятию, от которого Алекс и Ганс пытались оградить их столь долгое время.
Ребят заботили в первую очередь проблемы, связанные с множительной техникой – гектографический аппарат, приобретённый Алексом, был слишком изношен и явно не рассчитан на те нагрузки, которым подвергали его юные антифашисты. В силу различных причин конспиративного характера он часто менял «прописку»: Александру приходилось таскать его по городу в чемоданчике – из дома родителей в ателье Эйкемайера и назад. Иногда гектограф «останавливался» инкогнито на ночь у кого-нибудь из друзей. С пишущей машинкой проблем не было: её Алекс брал по мере необходимости всё у того же Михаэля Пётцеля. На первых порах не доверялась девушкам и отправка корреспонденции, коробки с «тайной почтой» Шоль и Шморель возили сами. Они же разносили запечатанные конверты по адресам или по почтовым ящикам. В задачу Софи и Трауте входила добыча расходного материала: бумаги, конвертов, марок. «Пора военного дефицита, – рассказывала мне Герта Шморель, обаятельная, бойкая супруга Эриха, – была в самом разгаре. Почти все товары отпускались с ограничениями: не больше нескольких килограммов, штук, пачек в одни руки. Каких-то вещей с начала войны в продаже не было вовсе». Отсутствие конвертов восполнялось сложенными определённым образом письмами – по типу полевой почты. Почтамты не отпускали больше десяти марок на человека. Для отправки сотен листовок девушкам приходилось обходить десятки почтовых отделений и покупать марки частями. С бумагой тоже были проблемы. В учебных заведениях её выдавали строго по норме. Герта хорошо помнит, что для выполнения домашнего задания каждый получал определённое число чистых листков. Поэтому любая попытка Софи и Трауте купить больше марок, взять больше бумаги вызывала ненужные вопросы, привлекала внимание и грозила провалом.
Одним из адресатов «тайной почты» был профессор философии Курт Хубер. Он родился в Швейцарии в семье немцев, которые несколько лет спустя переехали в Штутгарт. Остаточные явления перенесённой в детстве болезни искажали лицо, сказывались на конечностях профессора, наложили отпечаток на его речь, но не помешали ему добиться признания в области философии и музыковедения. В 1921 году в Мюнхене Хубер стал доктором философии, в 1926-м – получил должность профессора. С 1925 года по поручению немецкой академии он начал собирать старые баварские народные песни. Когда ему отказали в должности руководителя одного из подразделений Берлинского государственного института музыкальных исследований, профессор всё же получил возможность преподавать курс экспериментальной психологии, звуковой и музыкальной психологии в Мюнхенском университете. В 1940 году Хубер вступил в НСДАП, хотя впоследствии стал открыто высказывать своё несогласие с культурной политикой партии.
И Алекс, и Ганс слышали о профессоре Хубере. Он часто выступал на встречах, дискуссионных вечерах. Ещё в апреле Шморель довольно пренебрежительно отзывался о таких лекциях: «Сегодня вечером у фрау Мертенс выступает философ. Хубер из университета. Я не пойду – эта атмосфера мне последний раз что-то мало понравилась. Да и что я, собственно, забыл у какого-то философа?» Но при знакомстве Ганса с профессором впечатление стало иным. В июне друзья неоднократно встречались с Хубером. Одна из встреч проходила в доме Шморелей. Говорили и спорили о многом, но в те дни ребята ещё не были готовы открыто заявить о своей тайной борьбе. Для протокола Александр даст впоследствии нейтральные показания: «На встрече в квартире родителей в начале лета кроме проф. Хубера, брата и сестры Шоль, Лафренц и Шюттекопф был ещё доктор Генрих Эллерманн… Разговор шёл исключительно о культуре и науке. Политических или антиправительственных высказываний определённо не было… Родителей тогда не было дома, они уехали». В обвинительном судебном заключении «беседы о науке и культуре» предстанут уже в несколько ином свете: «Там допускались политические высказывания, в частности, Хубер высказывал точку зрения, что НСДАП все больше «левеет». На севере Германии она настроена практически по-большевистски… Говорили также о том, как должны вести себя молодые люди на полях сражений. Обвиняемый Шморель заявил, что он проявлял бы полную пассивность». Возможно, что после таких откровенных дискуссий профессор всё же догадывался о происхождении листовок, появлявшихся в его почтовом ящике, но открыто ему сказали об этом значительно позже.
«Во время всех моих предыдущих показаний я особенно хотел уберечь проф. Хубера, – сообщит на бог знает каком по счёту допросе Шморель. – По этой причине я кое-что брал на себя и на Шоля, что не соответствует действительности. Антигосударственную листовку «Белая роза» писали и распространяли только мы с Шолем. Об этом я уже неоднократно заявлял. Шоль и я сообщили об этом профессору Хуберу лишь после нашего возвращения с Восточного фронта (ноябрь 1942). Что касается интересующего вас прощального ужина в июне 1942 года в ателье Эйкемайера, Леопольдштрассе 38, на котором также присутствовал проф. Хубер, то ни Ганс Шоль, ни я не сказали проф. Хуберу о том, что мы являемся авторами и распространителями «‘Белой розы».
Несмотря на калейдоскоп событий, связанных с началом «настоящей работы», Александр время от времени всё же появлялся в ателье художника Кёнига. Уже не с Ангеликой, а с Лило ходил он в книжную лавку «Йозеф Зёнген» и читал ей во время встреч на Принценштрассе «Нос» Гоголя, выдержки из Максима Горького и, конечно, из любимого Достоевского, рассказывал сказки Пушкина. Лило казалось, что определённая «независимость» её квартиры благотворно влияла на всех – не только Алекс, но и Ганс с Кристофом как будто успокаивались после очередного вечернего чаепития. Вроде и не существовало уже для них каждодневной опасности, не было никаких листовок, не сбивалась с ног тайная полиция. К счастью, скоро в этой двойной жизни наступило затишье – в июле друзей направили на полевую медицинскую практику на Восточный фронт. Расследование гестапо по факту распространения антигосударственных листовок постепенно зашло в тупик, и за отсутствием сообщений о новых акциях «Белой розы» производство по делу было закрыто.
РОДИНА
23 июля 1942 года друзья по 2-й студенческой роте Александр Шморель, Ганс Шоль, Вилли Граф, Юрген Виттенштайн и Губерт Фуртвенглер неожиданно были откомандированы на Восточный фронт. После войны Лило вспоминала, что накануне заехал Алекс. С ним были Ганс и Вилли. Алекс опять был в военной форме. Его глаза блестели: «Я вновь увижу Россию! Мы будем работать в полевых лазаретах – пока ещё не известно, как долго. Я думаю, что к зимнему семестру мы всё-таки вернёмся в Мюнхен». Ребята собрались в ателье Эйкемайера, где намечалась прощальная вечеринка. Пришли только свои, профессор Хубер в том числе. Впоследствии вездесущее гестапо причислило встречу, затянувшуюся далеко за полночь, к разряду «конспиративных сходок» «Белой розы». На допросах тщательно выяснялись списки присутствовавших, темы разговоров, высказывания каждого в отдельности. Конечно, в тот вечер не обошлось без политики, но это было всё-таки прощание – прощание друзей, связанных одним общим делом, расстающихся надолго, может быть, навсегда. Для остающихся в Мюнхене этот вечер готовил одиночество и печаль, для отъезжающих – новые встречи, впечатления, переживания.
Поутру состоялось короткое прощание. Несколько снимков на память. Фото, сделанное Виттенштайном – Ганс и Софи Шоль, Кристоф Пробст, облетело после войны весь мир: эти лица стали олицетворением группы «Белая роза» для миллионов людей. Ровно в семь утра началась погрузка, но лишь в одиннадцать поезд тронулся с Восточного вокзала. Путь лежал через Регенсбург, Цвикау, Дрезден, Гёрлиц – на восток. Друзья разместились в одном купе. Один из них возвращался к местам недавней службы, другой – жаждал встречи с Родиной. Остальные ехали в Россию, томясь неизвестностью. В хорошей компании время пролетало незаметно. Сон сменялся бесконечными разговорами на всевозможные темы. Когда затихала беседа, играли в карты и шахматы. Третий день пути – Польша. Чем дальше на восток продвигался состав, тем больше привлекал ребят вид из окна. Бесконечные просторы неизвестности манили и не позволяли отвести взор. «Две вещи здесь совершенно особенные, – писал родителям Ганс, – деревья и небо. Крестьянские дома покрыты соломой, а хутора прячутся в живописных берёзовых рощах. Закат здесь необычайно красив, и когда всходит луна, околдовывая луга и деревья своим сказочным серебряным светом, то вспоминаешь пленных поляков в Германии, и сразу понятной становится их безграничная любовь к Родине».
В полдень 26 июля поезд прибыл в Варшаву. Ближе к вечеру Александр, Ганс, Вилли, Юрген и Губерт выбрались в город. Увиденное потрясло их до глубины души. «Отовсюду на нас смотрит беда. Мы отводим глаза», – пометил Вилли в своём дневнике. «Пребывание в Варшаве сделает меня больным, – писал домой Ганс, – слава Богу, завтра едем дальше! Одни только руины могут ввести в депрессию… На тротуаре лежат умирающие от голода дети и просят хлеба, а с противоположной стороны улицы доносится раздражённый джаз. В то время, когда крестьяне целуют каменный пол в церкви, бессмысленное веселье пивных не знает границ. Повсюду царит пораженческое настроение, но несмотря на это, я верю в неисчерпаемую силу поляков. Они слишком горды, чтобы кому-нибудь удалось завязать с ними беседу. И везде, куда ни глянь, играют дети». На следующий день ночью друзья должны были двинуться дальше. «Прочь, как можно скорее прочь из этого города», – одна мысль гнала молодых студентов из некогда цветущей столицы. Они надеялись, что никогда больше не увидят Варшавы в подобном состоянии.
В ожидании отъезда прошёл день. Друзья должны были ехать пустым санитарным эшелоном, который отправлялся в час ночи на Вязьму. Явившихся после полуночи на вокзал практикантов ожидало разочарование: поезд был переполнен. После долгих поисков свободного места все пятеро устроились на ночлег в коридоре, под дверями генерала. Вместо прямой дороги на Восток эшелон отправился в обход: Восточная Пруссия, Литва. Александр повторял тот путь, который проделал в трёхлетием возрасте с родителями. Только на этот раз он ехал не из Оренбурга в Мюнхен, а из Мюнхена в неизвестность. Дорога не отличалась разнообразием. Единственное занятие: сон, чтение и еда сменяли друг друга, образуя тоскливый круговорот. Ребята опять забились в одно купе. Теснота санитарного эшелона уже не располагала к дискуссиям. Жара сменилась похолоданием и сыростью. Путников одолевали полчища мух. В полдень 30 июля состав пересёк границу России.
«В России началась равнина, – записывал новые ощущения в своём дневнике Ганс, – сначала мы пересекали мягкий моренный ландшафт: волнистые холмы, подобные застывшему морю. Над ними в голубом небе, покачиваясь, проплывают корабли облаков, сияющие ослепительной белизной в свете вечернего солнца. Все это навевает в душе мелодии молодёжного живого ритма. Я вспоминаю светлые церкви в стиле барокко, Моцарта. За границей началась широкая, бескрайняя равнина, где размывается любая линия, где всё твёрдое растворяется, как капля в море, где нет начала, нет середины и конца, где человек остаётся без Родины, и лишь печаль наполняет его сердце. Мысли подобны облакам, которые, так же бесконечно и непрерывно меняясь, уплывают прочь. Тоска, как ветер, несущий облака. Здесь все опоры, за которые судорожно цепляется человек – Родина, отчизна, профессия – вырваны разом. Почва уходит из-под ног, ты падаешь и падаешь, уже не зная куда… и неожиданно приземляешься мягко, словно на крыльях ангелов на русской земле – на равнине, принадлежащей лишь Богу да его ветру с облаками».
В поезде было много разговоров о партизанах – следы их работы были видны повсюду, но, к счастью, к вечеру поезд без особых происшествий добрался до Полоцка. Благодаря дневниковым записям Вилли Графа воссоздать этот маршрут практикантов на фронт не составляет никакого труда. В полдень 31 июля эшелон достиг Витебска. Город разрушен. Движение поезда на восток затруднялось из-за взорванных железнодорожных путей и забитых военными составами узловых станций. На фоне этого вселенского хаоса резко выделялось буйство красок русского лета. Обилие цветов всевозможных видов и дети, играющие среди развалин, поражали воображение молодых немцев. По мере приближения к Смоленску местность за окном стала меняться. Холмы исчезли, появились равнины. К вечеру состав прибыл в Вязьму. Вилли, единственный из пятёрки, уже бывал здесь. В своём дневнике он помечал: «Ужасно долгий марш к фронтовому сборному пункту, первое распределение, размещение на постой. Мы впятером плетёмся через весь город. Грязь. Разорение. Играет немецкий марш. На холме между домов и развалин стоит церковь. Под моросящим дождём мы ещё сидим на скамейке перед нашим жилищем и вспоминаем события последних дней».
2 августа было воскресенье. С утра они впятером отправились в церковь. Два часа, как очарованные, друзья присутствовали на торжественной литургии. В полдень состоялось распределение. Все пятеро попали в 252-ю роту. До отправки оставалось время, и после обеда ребята пошли на местный рынок, поразивший своей нищетой. «Никогда ещё разруха не проявлялась так явственно. Хлеб бьёт все рекорды. Его ищут все», – писал Вилли Граф. Отъезд в Гжатск вечером несколько затянулся, и лишь под покровом темноты друзья добрались до города, где им предстояло провести около трёх месяцев. «Около 10.00 прибыли в Гжатск. Опять бесконечный марш с багажом через весь город. Призрачно возвышаются в свете луны руины опустевших домов. Русская артиллерия обстреливает город, мы прячемся за углами зданий. Лёгкая паника. Мы спим фактически в дерьме», – Вилли лаконично фиксировал события этого вечера в своём дневнике. Именно красочные картины увиденного позволяют нам сегодня приблизиться к тем дням, узнать, с чем столкнулись друзья, оказавшись на нашей земле. 252-я санитарная рота, к которой были прикомандированы студенты-медики, располагалась на окраине города в лесном лагере, рядом с военным аэродромом. Здесь находился главный перевязочный пункт. Близость фронта ощущалась ежеминутно: взлетали осветительные ракеты, время от времени давала о себе знать артиллерия. По словам Алекса, линия фронта проходила в десяти километрах отсюда.
Александр воспринял отправку на Восточный фронт как возвращение на родную землю, и никакая атрибутика армейской жизни не могла его заставить почувствовать себя здесь солдатом. Даже будучи убеждённым противником большевизма, Алекс не мог позволить себе поднять руку против своего народа. Позже, после ареста, он скажет на одном из допросов: «Если бы мне пришлось как солдату с оружием в руках бороться против большевиков, то перед исполнением этого приказа мне пришлось бы довести до сведения моих военачальников, что я не могу сделать этого. В качестве фельдфебеля санитарной службы мне не пришлось делать таких заявлений». В течение нескольких дней друзья привыкали к новой обстановке, осматривались, устанавливали первые контакты с местным населением. В субботу 7 августа шёл дождь и все писали письма: Алекс – Лило, Ганс – родителям. Вилли встречался со старыми знакомыми – ещё по первому пребыванию в Гжатске – и вёл дневниковые записи. Каждый писал о своём, но мысли их были схожи в одном: все трое восхищались новой незнакомой страной.
Друзей разбросали по отделениям: Ганс и Вилли попали в эпидемиологическое, более или менее знакомое Графу по предыдущему пребыванию в Гжатске, а Алекс оказался в хирургии. Работы для студентов практически не было, и они проводили время вместе, бродя по окрестностям и нанося визиты новым знакомым. Ганс встретился со своим братом Вернером, служившим неподалёку. Прогуливаясь, они заглянули к русскому крестьянину: «Там мы выпили несколько стаканов водки и пели русские песни, как будто вокруг царили мир и покой». Конечно, не всё было так романтично: день и ночь продолжался обстрел Гжатска. Русская артиллерия постоянно давала о себе знать. Рассказы о партизанах тоже настораживали. Так, по словам Ганса, на небольшом отрезке пути только за восемь дней были взорваны 48 составов. Как правило, при этом каждый раз паровозы полностью выводились из строя. По ночам за линией фронта высаживались советские парашютисты. Но несмотря на происходящие вокруг события, друзья чувствовали себя лишними на этой войне. «Нет никакого настроения ни читать, ни писать, ни работать, ни спать», – делал пометки в своём дневнике Вилли. Общение с местными жителями было единственной отдушиной, тем более что в обществе Александра оно наполнялось новым, недоступным многим содержанием.
«Я часто и подолгу разговариваю с русским населением – с простым народом и интеллигенцией, особенно с врачами, – писал Алекс домой уже на третий день пребывания в Гжатске. – У меня сложилось самое хорошее впечатление. Если сравнить современное русское население с современным немецким или французским, то можно прийти к поразительному выводу: насколько оно моложе, свежее и приятнее! Странно, но все русские едины в своём мнении о большевизме: нет ничего на свете, чего бы они ненавидели больше. И самое главное: даже если война закончится неудачно для Германии, то большевизм никогда уже не вернётся. Он уничтожен раз и навсегда и русский народ, в равной степени рабочие и крестьяне слишком ненавидят его». Чувство Родины, такой близкой и осязаемой, пьянило Александра. Люди, природа – всё это настраивало на романтический лад. Война отступала на второй план, терялась вдали. Свои ощущения Алекс старался донести до родных и друзей, оставшихся в Германии. «Прекрасная, великолепная Россия! – слагал он своеобразный гимн Родине в письме, адресованном Лило Рамдор. – Берёза – твоё дерево. Там, далеко-далеко, где земля соприкасается с небом, на краю бесконечно широкой долины, она стоит одиноко и тянется к небу. Ты, одинокая берёза, вечный степной ветер ласкает, треплет, ломает тебя. Ты – его вечная игрушка. Разве русский человек не похож на тебя? Разве он не такой же одинокий, разве его цвета – не твои цвета, такие же светлые, белые и нежно-зелёные, его мягкая душа – разве она не похожа на твой мягкий белый ствол, его слабая воля – разве не похожа она на твои упругие ветви, твою дрожащую листву? Разве он не такая же игрушка жизни, как ты – ветра? И разве он не так же прекрасен, как ты?»
«Знаешь, Лило, – продолжал Алекс, – русский человек так устроен, что его можно либо очень сильно любить, либо с такой же силой ненавидеть. Его или понимаешь, или нет. И не существует «тёплого состояния» – только любовь или ненависть. Когда я впервые увидел эти лица, эти глаза, когда я впервые заговорил с ними – каким жизненным светом озарило меня! Нет, не напрасно они страдали эти двадцать лет, да и страдают до сих пор. Здесь, на востоке, в России находится будущее всего человечества. Мир должен стать другим – более русским. И если он не сможет или не захочет сделать это, то дни его сочтены – он превратится в пустой сосуд, без содержимого, где не будет людей… Лило, не верь тому, что тебе будут говорить или писать о тупости русских – никто из них ни капли не понимает русского человека! Как раз в сравнении с немцем можно было бы много чего сказать, очень много, да вот нельзя».
Не только Александра, но и его друзей занимала в те дни сущность загадочной русской души. «Русские – поразительные люди», – отмечал в дневнике Шоль. В его памяти возникла картина, которую он вместе с ребятами наблюдал во время посещения церкви в Вязьме: «Это была совершенно другая служба, не такая, как у наших скучных среднеевропейцев. Заходишь в просторный зал. Сводчатые потолки почернели от копоти, полы сделаны из дерева, тёплый полумрак заполняет помещение, и лишь свечи, стоящие под алтарём и иконами, заливают золотистым свечением лики святых. Люди стоят беспорядочными группками – бородатые мужики с добрыми лицами, женщины, одетые в красивые сарафаны с пёстрыми головными платками, то и дело кланяются, осеняя себя андреевским крестным знамением. Некоторые склоняют головы до земли и целуют пол. Расплавленное золото свечей придаёт их лицам красноватый оттенок, глаза блестят, и когда бормотание постепенно смолкает, поп подаёт голос и начинает громко петь. Хор отвечает ему пышными аккордами. Снова поёт поп, и вновь вторит ему хор, усиленный добавившимися голосами – светлыми, как колокольчики, тенорами и чудесными мягкими басами. Сердца всех верующих бьются в такт, почти физически ощущается движение душ, которые выплёскиваются, открываются после этого чудовищного молчания, которые, наконец, нашли дорогу домой, на свою настоящую родину.
От радости мне хочется плакать, потому что и в моём сердце оковы падают одна за другой.
Я хочу любить и смеяться, потому что вижу, как над этими сломанными людьми всё ещё парит ангел, который намного сильнее, чем силы пустоты. Духовный нигилизм был для европейской культуры крупнейшей опасностью. Однако с наступлением его последствий, то есть этой тотальной войны, перед лицом которой мы потерпели сокрушительное поражение, как только она, подобно морю облаков, закрыла большое небо, мы преодолеваем его. За пустотой ничего нет, но что-то должно появиться, потому что никогда не могут быть уничтожены все ценности всех людей. Всегда найдутся хранители, которые сберегут огонь и будут передавать его из рук в руки до тех пор, пока новая волна возрождения не накроет землю. Покров облаков будет разорван солнцем нового религиозного пробуждения. Я с восхищением вглядываюсь в запоминающиеся лица русских крестьян. Мой взор падает в сумеречный угол, где две женщины, присев на полу, успокаивают своих детей. Я вижу в этом символ непобедимой силы любви».
Лирические размышления, навеваемые обилием свободного времени и встречами с местным населением, переполняют дневник и письма Шоля, ими полны дошедшие до нас письма Александра. К великому сожалению, часть из них была предусмотрительно уничтожена адресатами сразу после прочтения, дабы не компрометировать ни себя, ни Алекса содержавшимися в этой переписке слишком уж крамольными мыслями и оценками.
В мрачном бункере, куда вскоре после прибытия в Гжатск из-за непрекращающегося артобстрела пришлось перебраться друзьям, проходили совместные вечера. «Невозможно передать, даже очень приблизительно, то, что обрушилось на меня с первого дня после пересечения границы России», – сочинял послание от имени друзей любимому учителю, профессору Хуберу Ганс Шоль. Табачный дым приглушал и без того неяркий свет свечи. Друзья подбирали формулировки, наиболее точно передающие общие ощущения: «Россия во всех отношениях безгранична, как безгранична и любовь её народа к Родине. Война шагает по стране, как грозовой дождь. Но после дождя вновь сияет солнце. Страдание целиком поглощает людей, очищает их, но потом они снова смеются». «Я вместе с тремя хорошими друзьями, которых Вы знаете, – продолжал Ганс, – всё в той же роте. Особенно я дорожу моим русским другом. Очень стараюсь тоже выучить русский язык. По вечерам мы ходим к русским, вместе пьём водку и поём.








