355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Шприц » Каин и Авель » Текст книги (страница 10)
Каин и Авель
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:11

Текст книги "Каин и Авель"


Автор книги: Игорь Шприц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

ГЛАВА 8. БОЖЕ, ЦАРЯ ХРАНИ...

Секретарь Плеве, прилежный молодой человек Константин Ефимович Пакай, при появлении шефа почтительно встал и не садился все то время, пока тот отдавал последние указания перед тем, как отбыть в театр. В последнее время шеф отчего-то зачастил именно в балет, хотя до этого ни в каких пристрастиях к великосветским развлечениям замечен не был.

– К девяти положите мне на стол все бумаги для доклада государю. Я хочу еще раз проштудировать. Мне не нравятся выводы комиссии по Николаевской губернии. Если что-то срочное, вы знаете, где я. При любой новости высочайшего уровня мне нарочного. Не отлучайтесь, пока я не появлюсь у себя и не позвоню вам. Помните, в министерстве всего два работника – вы и я. Остальные – бездельники!

Это была дежурная шутка, на которую надо было обязательно рассмеяться, что Пакай чистосердечно и сделал. Он в самом деле считал это за правду: Плеве умел хорошо работать, и за это его которое десятилетие держали на вершине власти и терпели, потому что нормального человека не могло не раздражать ослиное упрямство в делах канцелярско-бумажных, собачья преданность престолу и неспособность понимать шутки.

Дождавшись, пока карета министра не отъедет к театру, Пакай на всякий случай запер входную дверь и положил на свой стол открытый дневник, который он вел на случай прикрытия. Дневник был полностью безобиден и насыщен весьма милыми характеристиками относительно Плеве. Уже несколько раз Пакай, уходя из приемной, якобы случайно оставлял там свои откровения.

Конечно же, Плеве никогда бы не стал читать чужие дневники, но пару раз он наверняка бросал случайный взгляд на открытую страницу, где соответственно моменту писались восторженные, но умные славословия, предназначавшиеся министру. Прием нехитрый, но очень действенный. Пакай это заметил по двойным наградным, незамедлительно поступившим сразу же после прочтения двух страниц.

Вот и сейчас дневник лег на стол, предупреждая своим хитрым телом возможный приход министра или его товарищей, которые имели право доступа в исключительных случаях. А сейчас, во время боевых действий, такие случаи могли происходить на каждом шагу.

Обезопасив себя свежей записью и стилом, брошенным якобы случайно поперек листа, Пакай уже совершенно спокойно зашел в кабинет Плеве. Гигантский письменный стол со столешницей из карельской березы, крытый посредине темно-синим сукном, удивлял своей пустынностью – Плеве был педантичен до сумасшествия, и любая неприкаянная бумажка тут же изгонялась с чистой, ничем не замутненной поверхности. Это помогало при поисках. Вот и сейчас Пакай уверенно выдвинул третий ящик и достал синюю папку Охранного отделения с последними донесениями Ратаева. Да, как и ожидал, есть совершенно свежее с пометкой «От Раскина!»

Никуда не отлучаясь, он стал копировать основные положения на отдельный листок, предусмотрительно украденный из канцелярии. На листке был личный шифр начальника канцелярии, что позволяло в случае обнаружения замести следы. Поскольку еще в гимназии маленький Костя прекрасно овладел искусством подделки учительских почерков, то сейчас он писал почерком Плеве, что наверняка бы вызвало дикое изумление при перехвате письма и увело бы дознавателей не в ту степь.

Он уже дописывал последние пункты, когда за дверью приемной что-то произошло: она вздрогнула, затем затряслась, точно за ней находился дикий зверь, ломящийся на свободу. Пакай быстро положил синюю папку на место, листок аккуратно сложил и сунул в карман сюртука и пошел открывать дверь, делая вид, что огорчен таким бесцеремонным поведением ломящегося.

Открыв дверь, он был поражен видом ворвавшегося внутрь начальника егерской службы генерал-майора Шахвердова, но своего поражения не выказал.

– Где Плеве? – вскричал генерал, выкатывая на Пакая и без того выкаченные восточные глаза.

Пакай иезуитски вздохнул, остужая пыл Шахвердова, но не охладил, ибо тот заорал еще неистовее:

– Где твой министр?!

– Он в балете, – тихо и достойно ответил Пакай. – Но в случае острой необходимости он велел слать курьера.

Шахвердов размышлял не более секунды, проорал что-то непонятное на каком-то восточном языке, скорее всего армянском, затем развернулся и мгновенно исчез. Чтобы сам предводитель егерей поехал к министру в балет? Невероятно! Случилось нечто, а он, Пакай, не ведает. Зато он теперь знает, что над начальником Департамента полиции Лопухиным нависла смертельная угроза – эсеры хотят его убить. Забавно. Поохотимся на зайца...

И Пакай, вернувшись в кабинет Плеве, аккуратно проверил ящик, внимательно осмотрел стол, затем спокойно удалился к себе закончить начатое дело. Письмо Азефу должно уйти завтра утром. Что бы ни случилось, порядок прежде всего. Но все-таки интересно, из-за чего такой дикий переполох?

* * *

Успели вовремя, хотя по дороге Франк таки умудрился нырнуть в одно уютное местечко и, прежде чем Путиловский его обнаружил, быстро опрокинул в себя рюмку коньяка, которую здесь держали наготове для постоянных клиентов.

– Запишите на мой счет! – кричал уволакиваемый профессор, цепляясь за латунные вензеля дверей. – Завтра!..

Крик его затих в направлении к Мариинскому театру. По дороге хмель выветрился, и посему в ложу уселись совсем серьезные знатоки балета, готовые при любом удачном антраша взвизгнуть от восторга «Фора! Фора! Бис!» и зарукоплескать.

В оркестровой яме уже слышались милые сердцу каждого меломана хаотичные звуки настраиваемых инструментов.

– Между прочим, идеальный хаос так же недостижим, как и случайные цифры, лежащие в основе криптографии, – вещал Франк, просвещая между делом Путиловского. – Приходится изобретать машинки для производства случайных цифр, но и они несовершенны и через какой-то промежуток времени цифры повторяются. Очень сложная математическая проблема!

– Хочешь наблюдать идеальный хаос? – усмехнулся Путиловский. – Зайди утром в понедельник в любое министерство – ты его увидишь в первозданном виде. Как перед сотворением тверди и воды.

– Все было! – продолжал Франк. – Это первым подметил еще Екклесиаст. Значит, уже тогда люди наблюдали цикличность, казалось бы, случайных процессов! Вот мы с тобой сидим в этой ложе, потом Питер будет разрушен, стерт до основания, затоплен наступающим Балтийским морем, а через десять тысяч лет вновь построят такую же зеленую конуру, два одиноких немолодых господина выпьют, сядут в ложу...

– ...и будут разглагольствовать на ту же тему!

– Вот именно. Смотри, твой Плеве приперся! – и Франк толкнул Путиловского мощным локтем.

– И смотреть не хочу! – буркнул Путиловский, однако посмотрел.

В директорской ложе стоял мрачный Плеве и строго оглядывал зал, отвечая на поклоны и полупоклоны подчиненных и просто заинтересованных склониться перед могущественным царедворцем. Путиловский привстал сообразно своему чину и показал министру набриолиненный пробор. Плеве обождал секунду, демонстративно показывая свое нерасположение к этому чиновнику, но потом все-таки кивнул, однако кивнул с пренебрежением, что стало заметно по небольшой гримаске, проглянувшей из-под усов.

– Он тебя не любит, – протянул Франк. – Мы его тоже не любим! Хочешь, в антракте подойду и спрошу: «Где я мог вас видеть? Вы ужасно похожи на человека, чье дело по обвинению в разбое мой друг следователь вел в суде!»

– Перестань, – хихикнул Путиловский, хотя в душе позавидовал такой несбыточной каверзе. – Давай лучше на дам любоваться! Смотри, вон в той ложе какое семейство угнездилось.

И он поклонился совершенно незнакомой молодой даме, которая вспыхнула от удивления, но в ответ улыбнулась и сразу же зашептала на ухо компаньонке, смерившей Путиловского опытным взором старой балетоманки.

– Это, брат, купчихи, – мечтательно протянул Франк. – Хороша рыбина! Одного приданого, поди, миллиона три... А что, Пьеро, слабо вот так, просто, из одного только чувства приятности взять да и жениться на купчихе? Сейчас попадаются весьма образованные! Ты посмотри, анахорет, какие плечики! Сам бы ел, да грехи не пускают!

– В моем случае это будет чистейшая имму-рация,– печально вздохнул Путиловский.

Франк задумался над значением сказанного, но не осознал.

– Сдаюсь, – признался философ.

– Иммурация – прижизненное заточение, ведущее к гибели. Им мурус – в стену. Я гибнуть не хочу. Я хочу умереть сам, по собственной воле. А не по воле данной красоточки.

– Это ты зря. Говорить о смерти могут только профессионалы.

– Доктора?

– Покойники!

Все обещало приятный вечер. Взгляды прелестной купчихи становились настойчивее и красноречивее. И тут произошло непредвиденное и инфернальное: в тяжелом занавесе образовалась узкая щель, и из нее вылезла знакомая всем фигура Теляковского, управляющего императорскими театрами. У плеча Плеве возник егерь и конфиденциально наклонился к уху министра.

Все это действо происходило одновременно, и у Путиловского непривычно заныло сердце: случилось нечто неординарное.

– Господа, прошу внимания. – Обычно громкий кавалерийский голос Теляковского звучал глухо и растерянно.

Возникшая было в зале некая суета и перешептывание вдруг прекратились, и воцарилась гробовая тишина.

– Господа, прошу внимания, господа! – повторил Теляковский и заплакал.

– Что еще? – глупо спросил Франк.

– Тихо!

Путиловский встал. Плеве исчез из своей ложи, точно растворился в ее темноте.

Наконец Теляковский справился с самим собой и неожиданно воскресшим голосом заговорил твердо и громко:

– Господа! Только что получено сообщение: сегодня утром на японской мине подорвался броненосец «Петропавловск».

Зал застыл на вдохе.

– Погибли адмирал Макаров, двадцать восемь офицеров и шестьсот двадцать матросов. Великий князь Константин Божьей милостью спасен. Согласно высочайшему распоряжению, увеселительные мероприятия и спектакли отменяются. Прошу разойтись.

Несколько секунд стояла полная тишина. И вдруг как прорвало: внезапный шум, вскрики, у нескольких дам началась истерика. Путиловский осмотрел зал – сейчас начнется паника. Что-то надо предпринять. На Теляковского надежды не было никакой, он стоял на авансцене и уже в открытую плакал, даже не утирая слезы платком. Сейчас зал превратится в кисель.

– Гимн! – негромко, но четко крикнул Путиловский.

Голоса подхватили:

– Гимн! Гимн!!

Занавес раздернулся, как по волшебству на сцене оказался хор, Направник взмахнул палочкой. Заиграли вступительные такты, и хор вначале нестройно, но набирая силу, запел вступительные строки «Боже, царя храни».

Все встали и подпевали по мере возможностей. Хор вступил во всю мощь. Такого сильного исполнения, как потом писали газеты, никто припомнить не мог. Даже безголосый Франк пел, ничуть не стесняясь своего дарования.

По давней привычке Путиловский незаметно осматривал публику. Офицеры, в особенности морские, были бледны чрезвычайно, почти не пели, но играли желваками скул – понятно было, что в душе у каждого бушуют нешуточные гневные страсти. Гражданские лица, наоборот, были в основном красны от возбуждения и желания тут же переговорить и высказать свое квалифицированное мнение о настоящих причинах гибели такого мощного линейного корабля, каким слыл « Петропавловск».

И точно: едва только в ошеломлении вышли на улицу, Франк тут же стал излагать свои военно-морские мысли, как будто всю свою жизнь пропил старшим боцманом на корабле.

– Как можно было плыть одним в таком опасном месте? В таких случаях впереди надо пускать несколько малозначащих судов, груженных пустой породой, и только за ними плыть «Петропавловску»! – трындел Франк. – Боже, какой позор! Пьеро, ну что ты молчишь?

– Во-первых, плавает одно дерьмо. А корабли ходят. Во-вторых, Макаров поумнее всех нас, сидевших в этом зале, вместе взятых! – Путиловский поднял меховой воротник шубы, почему-то вдруг ему стало зябко, – В-третьих, это война. И потери неизбежны. Будут еще. Впереди должны были идти минные заградители и тралить проход для тяжелого «Петропавловска». Он же очень большой. А проходы в минных полях делают специально извилистыми. Вот на повороте и зацепил. Скорее всего. Не пёр же он прямо в минное поле! Я тебя прошу, помолчи!

И Франк покорно замолчал.

Можно было взять извозчика, но сидеть вначале в экипаже, потом дома, без движения и мысли, не хотелось чрезвычайно. Нужен был какой-то выброс всей печальной энергии, внезапно обрушившейся на сидевших в зале. Эти шестьсот пятьдесят (без одного) погибших в единую секунду не могли исчезнуть из жизни просто так, они взывали к памяти настолько мучительно ощутимо, что хотелось выть, но выть было невозможно в силу цивилизованности. Отбросить ее в сторону и отдаться чувствам можно было лишь одним, знакомым способом. Что Путиловский с Франком и сделали.

Они нырнули в первый попавшийся винный погреб, не обращая внимания на странные компании, тихо переговаривающиеся по углам, сели за свободный столик, заказали графин водки, готовую закуску, чтобы не ждать, и молчали – слова не приходили, а болтать просто так не было никаких сил.

Путиловский сидел, уставившись в глухую стену, на которой услужливое воображение рисовало картину гибели еще живых людей, не могущих выбраться с нижних палуб на спасительный воздух. Недавно они с Бергом инспектировали на предмет возможных террористических актов корабли, на которых регулярно бывал государь, и пролазали целый день, проникая в такие узкие щели, куда не ступала нога человека. Но матросы были везде.

И теперь он вспоминал узкие люки, отвесные трапы и темноту, охватившую их с Бергом, когда внезапно обесточились вспомогательные механизмы. Было страшно. А ведь все это случилось на корабле, стоявшем в тихой гавани. Что же было там, в далеком Японском море?

Какой-то подвыпивший субъект воспринял этот недвижный взгляд на свой счет, картинно оскорбился, встал с места и двинул корпус в сторону Путиловского. Пока он добирался, принесли графин. Путиловский попросил два тонких чайных стакана, налил водки вровень с краями и застыл, вновь обездвиженный страшными картинами гибели.

Благополучно добравшийся до их столика субъект приступил к главному действу своего сегодняшнего вечера:

– Сударь! Что вы себе позволяете?

Путиловский непонимающе уставился на подошедшего. Слова никак не проникали в его сознание. Унылое лицо, обрамленное неряшливой бородой, очки в железной облупившейся оправе, дурной запах изо рта. Чиновник Судебной палаты, тринадцатый класс.

– Сударь! – не унимался тринадцатый, забыв на время о своем несчастливом в этой жизни номере (душа жаждала справедливости). – Как вы смеете так дерзко смотреть в лицо незнакомому человеку? Вы хам, сударь!

Путиловский взял в правую руку стакан с водкой, в левую – кусочек мягкого сыра и, не обращая никакого внимания на взгляды окружающих, спокойно, точно воду, высосал стакан до дна.

– Браво! – произнес кто-то невидимый за спиной.

Франк исполнил тот же номер с таким же выражением лица.

– Я требую удовлетворения! – не унимался судебный. – Мы, сударь, не знакомы-с для таких взглядов!

– Как же так? Енотов, Елпидифор Евлам-пьевич, – отправив сыр по назначению, спокойно признался в знакомстве Путиловский, отчего у Енотова открылся рот, борода взъерошилась сама собой, а лицо приобрело еще более глупое выражение, хотя глупее, казалось бы, не бывает. – Младший делопроизводитель Судебной палаты, холост, в пьянстве не замечен. До сего дня.

И вышли, оставив Енотова в раздумий о таинстве произошедшего. Водка подействовала, на душе стало спокойнее, но мысли не уходили, а просто ждали своего часа.

– Давай-ка, Саша, прогуляемся, – предложил Путиловский.

И Франк согласился. Идти забыться в ресторане не позволяло петропавловское известие. Возвращаться домой тоже не хотелось. Оставалось одно – мерить ногами столичные першпективы.

* * *

Энотека (от греческого эно – вино) на сей раз попалась небогатая, но приличная, восемь наименований позволили приятно провести вечер. Соседи по столику периодически менялись, но каждый уходил от Покотилова не просто накачанный виски по самые уши, но и основательно просвещенный в энологии, благородной науке о вине, чьи основы были заложены еще древними греками.

Занятия энологией привели этих самых греков к развитию древнегреческой философии, поскольку пить и не рассуждать есть удел варваров, каковыми, к сожалению, являются основные российские народы: малороссы, великороссы и бе-лороссы, искаженное белорусы. Расцвет классической философии однозначно связан с началом пития вина и обусловлен раздвинутыми горизонтами мироздания, которые появляются у человека при значительных дозах вина в кровеносной системе.

В сию минуту Покотилов просвещал очередного сотоварища, зашедшего согреться иностранной микстурой, относительно изобретения средневековых алхимиков. Называлось оно квинтэссенцией.

– ... До этого эпохального события сущностей в мире было всего четыре: вода, воздух, земля и огонь. Вы следуете за ходом моих мыслей? – строго спросил Алексей у молодого семинариста, изучавшего все проявления дьявольских искушений на земле.

– Яко за пастырем овец православных, – смиренно ответствовал молодец с таким румянцем в обе щеки, что об них можно было смело прикуривать.

Судя по физическому здоровью будущего батюшки, духовная крепость у него также отличалась непробиваемостью. Впереди светила ясная дорога: матушка, большой и богатый приход, минимум восемь чад и обожание всех прихожанок от двенадцати до девяноста девяти лет.

– Так вот, квинтэссенция – не что иное, как дословно «пятая сущность»! Так алхимики назвали винный спирт, который впервые был получен в той же Греции при дистилляции вина в надежде получить таким способом «винную душу». И они ее получили!

– Неисповедимы пути Господни, – вздохнул красавец-семинарист, перекрестился и с наслаждением выпил свой стаканчик. В приходе, небось, такого уже не нальют. Ну да ничего, на самогоне продержимся... его ведь тоже можно в дубовых бочках держать.

– Александр Афродизи...

– Не слыхал-с,– пробасил семинарист и добавил за здоровье незнакомого Афродизи.

– Знаменитый комментатор Аристотеля!

– Про Аристотеля знаем-с, язычник! – и будущий батюшка опрокинул по поводу благовременного обращения языческой Руси в православие.

К чести Покотилова следует отметить, что он от семинариста почти не отставал, ловко совмещая деятельность просветительскую с потребительской.

– Далее от греков сия операция стала известна арабам, некоему Разесу, оттуда в Гишпанию и только потом в Италию. Вот.

– Католическую церковь отвергаю, не верю в непогрешимость Папы Римского!

Почему-то в этот год вся Россия просто помешалась на непогрешимости Папы, которому, однако, ничего об этом не было известно. Впрочем, даже если бы его поставили перед этим фактом, то святость Папина не пострадала бы, так как истинная вера не зависит от людских суждений.

Последнее утверждение направило мысли Покотилова в сторону богоискательскую: если он совершит грех, убьет плохого человека, спасется ли он сам? Кто смоет грех с его собственной души?

– Вот вы – будущий священнослужитель, – обратился грешник к семинаристу, на что тот перекрестился и смиренно ответил:

– На все воля Божья!

– Допустим, я хочу убить. Только допустим!

– Допущение есть грех сомнения. Не сомневайтесь в истине, и допущений не понадобится.

– Но на минутку! Допустим, я хочу убить человека. На минутку!

– Сие есть смертный грех, – спокойно и равнодушно ответил семинарист выученный на всю жизнь урок.

– А если это плохой человек?

– Суд может быть только Божьим.

– А если я – Бог?

– Значит, вы впали в еще один грех – грех гордыни! Итого, у вас уже два греха. Многовато для одного. А зачем вам лишать жизни человека? Не вы ему жизнь дали, не вам и лишать. Он же вас не лишает!

– Нет, – понурился Покотилов. – Но он не дает дышать прогрессу! Он поощряет погромы! Он... он велит сечь студентов!

– Ох-хо-хо,– заулыбался семинарист. – Да как же их, подлецов, не сечь, ежели они смуту сеют? Смутьяны ведь и в церкви есть.

– Их секут?

– Хуже. Такую епитимью наложат, что уж лучше бы высекли!

И семинарист откланялся, чтобы не опоздать к ночной службе и не заработать оную епитимью.

Покотилов остался один. Наступало самое плохое время суток – ночь, когда надо бы спать, но никак не заснуть: мучают мысли, кошмары и, самое главное, страх смерти, который днем спит как убитый, но стоит стемнеть, и он высовывает свою змеиную головку и начинает охоту за тобой. Мерзость!

У него были выработаны свои методы борьбы с этим страхом. Сейчас надо добраться до гостиницы, выпить перед сном чарочку и быстро лечь спать, пока действие чарочки не закончится. Потом, в разгар ночи, самое мучительное – проснуться и не заснуть, а забыться в какой-то гнусной полудреме, когда не отличаешь сна от яви, себя от умершего и комнату от гроба. Брр... Пора. До гостиницы надо пройтись пешком – тогда организм будет обманут утомлением и, может быть, удастся заснуть сразу. Кстати, на понедельник назначен акт. Осталось жить всего три дня. Забавно.

Расплатившись с обычной для него щедростью, Покотилов вышел на улицу, глотнул воздух, морозный, но уже пахнущий весной. Идти было порядочно. Вперед!

* * *

Спать не хотелось ни ей, ни ему. Вечер в ресторане был испорчен известием о гибели какого-то судна у берегов Японии, всех заставили подняться, запеть «Боже, царя храни». Поначалу Савинков остался сидеть, но Дора сделала вид, что он зацепился за стул, и помогла ему подняться, укоризненно шепнув:

– Что за мальчишество?

Он согласился с женской мудростью. Действительно, не хватало еще привлечь внимание, начнут осведомляться, наведут справки... Будет поставлен под угрозу сам акт, назначенный на понедельник. Если по какой-то причине он не удастся, то после анализа ситуации в спокойной обстановке будет избрана новая тактика, которая неминуемо приведет к успеху. И точка.

В отношениях между собой он и она тоже применили новую тактику, ибо все старые способы любовной игры уже приелись и не давали того воодушевления, которое так прельщало обоих во время медового месяца их игрищ. Они стали чуть проникать друг в друга. Чуть-чуть, не более, чем на четверть дюйма.

Позади остались несколько недель полного отказа от соприкосновений чреслами, когда неистовые желания начинали переполнять все уголки тел, совершенно, казалось бы, непричастные к этому: большие пальцы ног, самые оконечности локтей, подмышки, зубы (в особенности мудрости), уголки глаз, небо и гортань, ладони и подошвы ног.

Часами они исследовали свои и чужие угодья, находя все новые и новые доказательства присутствия любовной жизни во всех клеточках тела.

Проходили сутки – и вся энергия плавно перемещалась в совершенно новое, неожиданное местечко, охота за которым занимала следующую ночь или утро сразу после завтрака. Как хотелось.

А хотелось постоянно.

Вследствие постоянного томления весь город превратился в рай, изгнания из которого они ждали с нетерпением, как ждали вкуса яблока Адам и Ева. Иногда, совершенно случайно, мимо них проносился министерский кортеж Плеве; и в эти секунды обоюдное возбуждение нарастало до такой степени, что пару раз Савинков еле удержался, чтобы не согрешить неподвластным ему телом: тело поняло, что при смерти проехавшего мимо человека оно будет допущено до последних заветных уголков. То же самое, но в меньшей степени, испытала и Дора. Она была зачинщицей и судьей в любовных прикосновениях. И Савинков безропотно ей подчинялся, понимая, что разрушительная сила динамита, источника их будущих наслаждений, ему не подвластна. Дора богиня смерти. А он только ее служка, жрец. Скорее всего, даже не верховный.

Он понимал, что все очарование их отношений может исчезнуть, как только ЦК даст указание на новый теракт, в котором, возможно, ему не найдется места. И решать это будет скорей всего один человек – Азеф. Именно ему Дора доверяла полностью, как доверяет сука, не спрашивающая хозяина, зачем ей нужно бежать за дичью. Ее первый вопрос при решении какой-либо проблемы был одинаков:

– Что сказал по этому поводу Толстый?

И делала только то, что он сказал.

Но сейчас она делала то, о чем «Толстый» никогда даже и не думал, потому что в этой области отрицал всякую революционность и не помышлял о новизне – ему хватало старых устоев. Впрочем, Азеф никогда не вмешивался в любовные дела своих подопечных, предоставляя им полную свободу, лишь бы это помогало делу.

Конечно же, мужская выдержка Савинкова не была беспредельной. Он, хотя и воспитывал в себе сверхчеловека, понимал, что сверхчеловек и сверхмужчина – далеко не одно и то же понятие. Можно даже сказать наоборот, что это понятия взаимоисключающие. Недаром же великий Ницше не знал женщин, а когда его уязвленные ученики принудили учителя вступить в связь с нанятой проституткой, создатель богочеловека был неприятно поражен своими далеко не лучшими ощущениями, правда, скрашенными весьма кратким временем соития.

Привычными путями, уже обнаженные и усталые прошедшим днем, они легли на разостланную постель. Савинков потянулся было продолжить уже привычное, начатое и брошенное на полдороге, но Дора отвела его руку и узкой теплой ладонью закрыла его губы, так что он дышал в ее ароматную ладонь, изредка позволяя себе покусывать нежные кожаные шишечки у оснований пальцев. Несколько минут она его успокаивала. А затем села на его сильные ноги кавалериста (он отродясь не садился на лошадь, но знал, что если сядет, то сделает это хорошо) и застыла в позе амазонки, ожидая какой-то ей одной понятной минуты, какого-то ей нужного момента.

Когда эта минута наступила, она начала медленно наползать на его тело так, что его охватил страх: неужели она сейчас сделает то, чего они всячески избегали делать все эти последние дни, ожидая разрешения своих мучений только им одним понятным способом? На его лице в полумраке комнаты, освещенной одинокой скудной свечой, этот страх проступил так явственно, что она отрицательно покачала головой: не бойся, я не нарушу нашего бессловесного уговора.

Медленно, долями дюйма она наползала на готовое ко всему мужское тело, но остановилась и одним движением направила его по нужному пути. И снова успокаивающе покачала головой: не бойся, ничего не будет. Он понимал, что это самая последняя, мучительная прелюдия перед свершением. Но уже сейчас в нем зародился страх: а не обманутся ли они в своих ожиданиях, когда можно будет все, а они не смогут этого всего взять? Или возьмут в рот блаженную долгожданную влагу, а она не утолит ни грана жажды?

Ну что ж, подумал он, это тоже будет ответом и опытом. Дальше они придумают что-то новое или просто посмотрят в глаза друг другу, понимая, что все ушло и теперь более их ничто и никогда не свяжет в странную супружескую пару со страстью, но без супружества. По крайней мере, они будут не первые, кто попытался таким образом обмануть чувственную смерть. И если у них, как и у их предшественников, не получится ничего, они все-таки могут сказать: «Мы попробовали. А вы не смогли даже и этого!» Пусть будет что будет. И он стал наслаждаться короткими чувственными прикосновениями сокровенного женского уголка ее тела. Наверное, так дразнили львов в римских цирках, подсовывая голодному зверю еще живую жертву и отдергивая страдальца в последний момент перед кровавым прыжком.

Время остановилось, хотя тела не останавливались, влекомые все нарастающей тяжелой невыносимой похотью. Он уже несколько раз пытался одним движением закончить это страдание, но каждый раз она легко уходила от его движений, прикладывая палец к его рту: держись, дальше будет хуже...

И тут произошло нечто непонятное: откуда-то издалека донесся тяжелый вздох, будто у них прямо под кроватью, потревоженный их ритмичными движениями, устало вздохнул неимоверный великан. Мелко затряслись все стекла в окнах, вся посуда в горке, часы стали бить совершеннейшую чушь; кровать качнуло так, что Дора чуть не слетела вниз.

Савинков вскочил с кровати и в два прыжка очутился у окна. Вдалеке к Литейному проспекту светилось желтым цветом какое-то образование, вроде облака в виде гигантской поганки, непонятным образом выросшей в ночном петербургском небе.

Дора застыла, прислушиваясь к происходящему, но все стихло и более не повторялось.

– Что это было? – спросил Савинков.

– Взрыв, – просто ответила Дора, встав рядом у окна и прижавшись своим холодным телом к его горячему.

* * *

– Господи... – на ходу забормотал Франк. – Какие-то маленькие, плюгавые япошки – и наш «Петропавловск». Гордость нации адмирал Макаров! умнейший человек! флотоводец! И нате вам! – закричал он на Путиловского.

Проезжавшая мимо спокойная лошадь встала на дыбки, сама подивившись своей резвости.

Прошли несколько шагов. Целительное водочное успокоение закончилось, и очень хотелось поговорить.

Ну почему ты молчишь? – не выдержал Франк.

– Не ори. Тоже мне Аника-воин. Морской мине, знаешь ли, все равно – плюгавый ты или гордость нации, – хмуро проговорил Путиловский.

– А вы куда смотрите?!

– Кто мы? При чем здесь мы? Мне своих плюгавых террористов во как хватает! Хотя тут все при чем...

– Такое громадное, сильное государство,– не унимался Франк. – Армия, флот, кавалерия, драгуны, кирасиры, уланы, гусары! Калмыки-головорезы! Казаки! Пластуны легендарные! Это же не государство, а просто Голиаф! И маленький Давид с какой-то пращей ему в лоб – шарах! – и все. Где они все были? Те, которые на парадах так красиво ходят, что все плачут от восторга? А теперь плачут от унижения!

– Ты же философ, такой умный, все понимаешь. Вот давай, философ, разложи по полочкам! – не выдержал и съязвил Путиловский.

– Для занятий философией требуется одно лишь условие, необходимое, но и достаточное – спокойный и невозбужденный ум. Если он взволнован, то все тонкие философские построения мгновенно исчезают за грудой путаных эмоциональных мыслей. Я сейчас очень взволнован и в эти минуты по мыслительному уровню ничем не отличаюсь от тебя или вон от того дворника.

– Спасибо! – Путиловский остановился и отвесил поясной поклон.

– Паяц!

– Я Пьеро.

Дворник, встревоженный вниманием влиятельных господ к своей малозначительной персоне, на всякий случай привстал со скамейки, на которой вкушал пирог с грибами, и спрятал пирог за спину. Потом малость подумал и второй рукой сдернул с головы шапку.

– Чисто метешь, братец, – обронил на ходу Путиловский, не чуждый демократизма и знавший благодаря Медянникову слабые струны петербургских гераклов, ежедневно чистящих столичные конюшни.

И услышал в спину:

– Покорнейше благодарю-с!

– Да ты демократ! – Франк выпустил весь воздух с накопившимся ядом. – Ты не понял главной мысли: в состоянии душевного возбуждения все люди одинаковы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю