412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Золотусский » Фауст и физики » Текст книги (страница 3)
Фауст и физики
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:21

Текст книги "Фауст и физики"


Автор книги: Игорь Золотусский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Он выбирает свободу, которая не может быть свободой для Маргариты. Он выбирает свой интерес, свой ум, свое дело, предпочтя их любви.

Потом Фауст кончит так же, как Маргарита. Ангелы унесут его душу на небо. Душа Фауста не достанется черту, как не досталась ему и душа Маргариты.

Но пока Фауст «страшен» ей. Она отворачивается от него и обращается к ангелам: к добру и сердечности, которых не находит в Фаусте.

И «голос свыше» оправдывает ее. «Спасена!» – слышит она приговор этого голоса.

Для черта Маргарита «навек погибла», для бога она спасена.

Бог и черт в трагедии Гёте – это, в сущности, те же две души Фауста, то же противостояние высшего и низшего, добра и зла. Они персонифицированы, и в «Прологе» бог предлагает черту пойти испытать человека. Он выписывает черту мандат на игру с Фаустом, и он же наблюдает эту игру.

Но все-таки бог – нечто большее для Гёте, чем персонаж из «Пролога». О боге – еще в пору их любви – говорят Фауст и Маргарита. Маргарита томится безверием Фауста. Она прямо спрашивает его, верит ли он. Фауст не хочет говорить всерьез. Маргарита, для которой внешние признаки веры (хождение в церковь, на исповедь и т. д.) неотделимы от самой веры, требует от Фауста соблюдения ритуала.

Для Маргариты бог – нечто отдельное от нее, непостижимое, недостижимое, в буквальном смысле слова – высшее. Он где-то там, наверху, он карает и милует. Для нее бог – существо, сила, воплотившаяся в лице, в личности. Веруя в него, она покоряется ему, она стоит подним, она нижеего.

Фауст объясняет ей свое понимание бога так:

 
Он, вседержитель
И всехранитель,
Не обнимает ли весь мир —
Тебя, меня, себя?
Не высится ль над нами свод небесный?
Не твердая ль под нами здесь земля?
Не всходят ли, приветливо мерцая,
Над нами звезды вечные? А мы
Не смотрим ли друг другу в очи,
И не теснится ль это все
Тебе и в ум и в сердце,
И не царит ли в вечной тайне
И зримо и незримо вкруг тебя?
Наполни же все сердце этим чувством,
И, если ты в нем счастье ощутишь,
Зови его, как хочешь:
Любовь, блаженство, сердце, бог!
Нет имени ему! Все в чувстве!
А имя – только дым и звук,
Туман, который застилает небосвод.
 

Для Фауста бог не надчеловеком. Он – в нем, в «тебе», во «мне». Бог вокруг нас и в нас. Он в природе, в душе, в чувстве. И не важно, как его назовешь. Говоря словами Эйнштейна, «терминология» тут ни при чем.

Эйнштейн тоже пользовался этим термином – «бог». Он употреблял его в серьезном и в шутливом смысле. Он называл бога «газообразным позвоночным», он говорил, споря со сторонниками квантовой механики, что «бог не может играть в кости». Эйнштейн писал, что сам термин «бог» скомпрометирован, но понятие остается.

Эйнштейново понятие бога близко фаустовскому. Для Эйнштейна бог был природой, тем «высшим», к чему мы стремимся и что мы хотим познать. Он познаваем и непознаваем до конца. Он – в нас, потому что мы – тоже часть природы, и он выше нас, потому что целое выше, больше части.

От религиозного, церковного представления о боге Эйнштейн избавился еще в юности. Он скоро понял, что религия для попов – профессия. Обещания блаженства на том свете равны обещаниям блаженства в будущем. В настоящем же попы всех мастей дурачат верующих. Это для них работа, служба, источник заработка.

Фауст тоже ничего общего не имеет с церковью. Поэтому он не соблюдает ее обрядов, не молится, не боится связи с чертом. Черт – тоже посланец природы (по пьесе – посланец бога), он одна из сил ее, и Фауст принимает его как должное.

Взгляд Фауста на бога – взгляд материалиста, взгляд ученого. Он понимает, что тут «все дело в чувстве» – то есть в самом человеке. «А имя только дым и звук».

И для него, для его чувства бог – это «блаженство» знания, это само знание, это его, Фаустово, желание постичь природу. Вот почему из этого понятия выпадает бог Маргариты: бог-любовь, бог-сердце, бог-сочувствие. Ему нет там места.

Бог Фауста слишком велик, слишком космичен, чтоб быть добрымбогом. Он не имеет земного облика. Это скорее философский бог, чем бог человеческий.

Бог Маргариты проще, земнее. Он хоть и стоит над ней, но в нем есть черты ее самой. Он сострадателен, чуток, он добр. И он не выносит никакой неправды, никакой лжи. Бог-лицо, бог-человек должен соединять в себе все лучшее, что может быть в человеке. Так думает Маргарита.

Фаустовский бог далек от бога-человека. Он – субстанция, он – желание, он – дух, но не живое лицо. Поэтому он и свободен от обязательств и чувств человеческих. Поэтому он не тот бог, что бог Маргариты.

У каждого свой бог – так надо понимать Фауста. «Зови его как хочешь», – говорит он Маргарите, и за этим стоит несказанное: «Имей такого бога, какого хочешь».

Маргарита бессознательно настаивает, что бог должен быть одину всех. И все равны перед этим общим богом. Для всех существует совесть, вера, правда. Для Маргариты бог – идеал нравственный, для Фауста – это идеал сознания.

И если не может быть единого сознания, то должна быть единая нравственность. Этого добивается простодушная женщина, пытаясь обратить Фауста в свою веру.

Таков смысл их диалога, их спора о вере и боге. Маргарита чувствует своего бога, Фауст своего сознает. Бог Фауста обращен внутрь его, бог Маргариты – во вне ее.

Бог Маргариты живет в ее отношении к себе и к людям, он немыслим вне этих отношений. Бог Фауста живет в нем и для него. Он существует в его отношениях с природой, где человек является лишь подробностью, лишь деталью.

Цель фаустовского бога – природа, цель бога Маргариты – человек.

Было бы наивно приписывать все эти мысли Маргарите. Маргарита просто любит – и этим исчерпывается ее философия. Мы забываем при этом, что она – дочь своего времени, своего города, что она прихожанка местной церкви. Мы забываем, что ее дурачат попы и что от руки своего лжебога, от руки священников погибает эта любовь Фауста.

Да, Маргарита – такая. Да, это ее дурачит поп (когда она приносит ему ларец с драгоценностями – подарок Фауста, – он присваивает его себе), это ее по приговору церкви заключают в темницу.

Верой Маргариты пользуются, вера ее профанируется. И она смешна и жалка в своей преданности церкви.

Но чувство Маргариты не перестает от этого быть добрым. Оно не уничтожается этой профанацией, этой ложью. И позже мы увидим, что оно стоит науки Фауста.

Не Маргарита-верующая, Маргарита-мещанка и провинциалка, а Маргарита-любовь (хотя мы не можем отделить их друг от друга) бросит свою долю на чашу весов Фауста. И эта доля перевесит.

Но не пора ли от «Фауста» перейти к физикам? Не получается ли у нас пересказ трагедии Гёте? Не пишем ли мы комментарий к ней?

Упомянув Эйнштейна, мы как будто сделали скачок в наш век. Это был своевременный скачок. Дойдя до бога, мы дошли до той черты, на которой сходятся и расходятся современные физики. Бог и черт, добро и зло, выбор Фауста – для них не средневековая даль, отошедшая вместе со средними веками.

Это их реальный день, это их физика, их жизнь.

Конечно, никто из них не занимается алхимией. Никто не идет к черту на поклон, чтобы прожить вторую жизнь. И перевелись среди физиков люди, умеющие закалывать людей шпагой.

Но искусы, которые проходит Фауст, остались и для физиков. Говоря о славе науки, мы забыли о таком старом чувстве, как тщеславие. Мы еще увидим, как оно овладело Фаустом. Но теперь давайте посмотрим, чего оно стоило физикам.

Вся история возникновения и разработки атомной бомбы, ее применения и последствий, была историей столкновения этих «старых» чувств.

Энрико Ферми, первый осуществивший контролируемую цепную реакцию (без нее не было бы бомбы), сказал: «Прежде всего – это интересная физика». Он сказал это, когда бомба уже взорвалась на испытательном полигоне.

Потом бомба взорвалась над Хиросимой.

Физики увидели, что «интересная физика» ведет к уничтожению людей. Мир физиков-атомников раскололся. Одни пошли за Оппенгеймером, другие – за Теллером. Организационно это выглядело не так; собственно, организационно они и не раскалывались. Просто одна точка зрения связывалась с именем Оппенгеймера, другая – с именем Теллера.

Что это были за точки зрения?

Пережив Хиросиму, Оппенгеймер не мог продолжать свои исследования. Вслед за А-бомбой пришла очередь Н-бомбы. К чему это могло привести, куда увлечь человечество?

Оппенгеймер настаивал на прекращении работ. Он был против Н-бомбы.

Его посадили на скамью подсудимых.

Теллер представлял противную точку зрения. Он был за Н-бомбу, за продолжение работ. Он выступил на суде Оппенгеймера в качестве свидетеля и сказал о своем коллеге: виновен.

Физик пошел против физика.

Но точнее – человек пошел против человека. Физика была ни при чем.

Никто не сказал бы о Теллере, что он плохой физик. Именно он возглавил работы по Н-бомбе и довел их до конца. Именно его назвали потом «отцом» этой бомбы.

Но чем купил Теллер это имя?

Он вырвался вперед, когда другие физики отказались от этой работы. Ни Оппенгеймер, ни Ганс Бете, ни Раби не захотели делать бомбу. И тогда нашелся Теллер.

Разве они не могли бы ее сделать? Могли бы. Но они отказались по причинам моральным.Они поставили эти причины выше интересов физики. И выше своих житейских интересов.

А если бы от этого отказался и Теллер?

Но политики нашли Теллера, как и он нашел их. Эти две стороны сблизились, как они всегда сближаются в таких случаях. И тогда Оппенгеймер стал не нужен, его можно было судить. Нельзя же судить всехфизиков. Но когда есть Теллер, можно судить Оппенгеймера. Можно строить бомбы, можно делать все, что угодно.

Не поступи так Теллер, неизвестно, как повернулось бы дело; был ли бы процесс и как бы пошла дальше физика. Но он поступил так. Он развязал руки политикам, он вновь поставил их наверх, поставил силу над совестью, согласившись служить силе.

Кто знает, что заставило Теллера это сделать. Тщеславие? Да. Он оказался тщеславен. Еще в Лос-Аламосе, где они вместе работали с Оппенгеймером, Теллер завидовал ему, потому что тот был руководителем работ. У Оппенгеймера было больше свободы и больше прав. И больше славы, конечно. Не кого иного, как Оппенгеймера, после войны назвали отцом атомной бомбы. И хотя он не изобрел ее непосредственно (точнее, слово «отец» подходило бы для Ферми), он был во главе дела.

И мир знал его, а не Теллера.

Меж тем Теллер считал Оппенгеймера не таким уж большим физиком. На суде он проговорился об этом. Он сказал что-то о блестящем уме Оппенгеймера, его таланте, но тут же добавил, что у того нет своих открытий.

Это был расчет за старое.

Себя Теллер считал истинным физиком. Он считал, что достоин той же славы и того же влияния в мире.

И он получил их. Он получил их после падения Оппенгеймера. Дав тем, от кого это зависело, водородную бомбу, он получил и славу и силу.

Произошел обмен. Оппенгеймер опустился на дно безвестности, Теллер стал знаменит. Он заседал теперь в тех же комитетах и тех же комиссиях, где заседал Оппенгеймер. Он занял его место. Теперь и он – Теллер – был «отцом», сильным мира сего.

Так честолюбие, соперничество сделали и здесь свое дело.

Но было ли это только честолюбие, только соперничество?

Теллер был физик, и производство Н-бомбы было физикой. Это была та самая «интересная физика», которой восхищался Ферми. Это было дело, любимое дело, и оно давало наслаждение независимо от результатов его.

Каждый физик мог бы здесь понять Теллера.

Но – не проститьего.

Ибо разве Эйнштейн, Бете, Оппенгеймер меньше Теллера любили науку? Разве для них она не была делом жизни?

Все дело было в ценена эту любимую физику, в оплате за право заниматься ею.

На суде Теллер говорил, что чувства Оппенгеймера после Хиросимы были чувствами, достойными пера Шекспира. Он не иронизировал, но он стоял в стороне от этих чувств. Это не была его жизнь, его отчаяние – это был «Шекспир».

Он отделял это от своей физики, от своего дела, от себя.

В этом была разница между ним и теми, кто тоже любил физику. Кто выбрал совесть.

Что такое совесть для материалиста? Нереальность, пустота, условность? Современные Мефистофели смеются над ней так же, как смеялся гётевский. Причем, материала для их скептицизма прибавилось. Вторая мировая война и фашизм усилили их позицию.

«Я счастлив, – писал Винер, – что родился до первой мировой войны… когда силы и стремления ученого мира не захлестнуло волнами катастроф. Я особенно счастлив, что мне не пришлось долгие годы быть одним из винтиков современной научной фабрики, делать, что приказано, работать над задачами, указанными начальством, и использовать свой мозг только «in commendam» (во славу церкви, на пользу церкви), как использовали свои лены средневековые рыцари. Думаю, что, родись я в теперешнюю эпоху умственного феодализма, мне удалось бы достигнуть немногого. Я от всего сердца жалею современных молодых ученых, многие из которых, хотят они этого или нет, обречены из-за «духа времени» служить интеллектуальными лакеями или табельщиками, отмечающими время прихода и ухода с работы».

Винер пишет, что именно война внесла в знакомую ему среду ученых дух корысти и разлада. «Перед войной… – читаем мы в книге «Я – математик», – доступ в науку был сильно затруднен. К тем, кто хотел заниматься научной работой, предъявлялись очень высокие требования. Во время войны произошли два существенных изменения. Во-первых, обнаружился недостаток в людях, способных осуществить все необходимые для войны научные проекты. Во-вторых, поскольку их все равно нужно было осуществлять, пришлось перестроить всю систему так, чтобы иметь возможность использовать людей с минимальной подготовкой, минимальными способностями и минимальной добросовестностью.

В результате молодые люди, вместо того чтобы готовиться к долгому и трудному пути, жили с легким сердцем, не беспокоясь о завтрашнем дне, считая, что бум в науке будет продолжаться вечно. Дисциплина и тяжелый труд были для них необязательны, и надежды, которые они подавали, расценивались ими, как уже исполненные обещания. Ученые старшего поколения задыхались от недостатка помощников, от нехватки рабочих рук, а зеленые юнцы выискивали хозяина, который спросит поменьше, но зато не поскупится на лесть и деньги и проявит максимальную терпимость.

Это было одним из проявлений общего падения нравов, начавшегося тогда среди ученых и продолжавшегося до сих пор… Со времени войны… авантюристы, становившиеся раньше биржевыми маклерами или светочами страхового бизнеса, буквально наводнили науку.

Нам пришлось отказаться от многих старых представлений. Мы все знали, что у ученых есть свои недостатки… но при нормальном положении вещей мы не ожидали встретить в своей среде лжецов и интриганов».

Спрос на науку вызвал и новое отношение к ней. До войны физики мирно трудились в университетах, и никто их не замечал, никто не трогал. До войны, до Гитлера, тихий германский город Геттинген был прибежищем физиков всех стран. Здесь спорили, встречались, учились, решали мировые проблемы. Дух науки, дух истины витал над спорящими.

Но вот появился Гитлер. Началась подготовка к войне. В среду физиков проникли демагогия и страх. Науку пристегнули к колесу нового порядка. Появились выражения «арийская физика», «неарийская физика». Физику Эйнштейна называли «еврейской физикой».

Ученые уже не могли исключить себя из государственного механизма. Они должны были или подчиниться – и подчинить этому механизму науку, – или прекратить работу. Был еще один выход – эмиграция.

Так раскололось европейское сообщество физиков. Одни эмигрировали, другие замолкли. Третьи пошли на службу к власть имущим.

Но это был лишь порог их горькой славы, их горького разделения. Дело завершила война и то, что пришло после нее.

Президент США Трумен писал по случаю взрыва бомбы в Хиросиме: «В самой крупной в истории азартной научной игре мы поставили на карту два миллиарда долларов и выиграли».

Отныне физика была «игра». Отныне она включалась в политику. Отныне первой на успехи физики реагировала биржа.

Ситуация, в какой оказался Оппенгеймер, была потяжелей, чем у Фауста. Никогда еще наука не имела такого успеха, никогда она так не почиталась людьми. Никогда она не давала таких выгод занимающемуся ею.

И никогда она не втягивала так в себя человека.

Вместе с теми, кого гнала в науку фаустовская жажда знания, в нее влились и те, кто надеялся на дары иного рода. Сегодня от ученого не услышишь фаустовских слов:

 
Теперь я нищ, не ведаю, бедняк…
 

«Людские почести» не минуют теперь ученых. Они представлены в их распоряжение с избытком. Будь Фауст только тщеславен, он не снял бы теперь докторскую шапочку и не пошел бы в люди. Сегодня его ученая степень сулила бы ему и Маргариту и дворцы на берегу моря. И искус иметь все это, занимаясь любимым делом, был бы для него сильней всех искусов Мефистофеля.

Через этот искус переступил Оппенгеймер.

Он переступил и через другое – через магию обстоятельств, через гипноз общественного мнения, гипноз патриотизма. Он совершил этот шаг в тот момент, когда для Америки было делом национальной чести получить Н-бомбу, а со всех сторон раздавались голоса об опасности. Повторялась ситуация 1940 года, когда Эйнштейн подписал цисьмо Рузвельту. В этом письме ставился вопрос о начале работ над А-бомбой.

Тогда американских ученых напугал Гитлер. Они боялись, что он построит эту бомбу раньше Америки.

Теперь общественное мнение ссылалось на взрыв бомбы в СССР.

Это было грозное давление обстоятельств, грозное давление большинства, давление общества.

Но Оппенгеймер устоял и перед этим напором.

О том, чего ему это стоило, рассказывает в статье «Драма ученого» Роберт Кофлен. Оппенгеймер был объявлен антипатриотом. Его лишили возможности заниматься наукой. За ним установили слежку, его телефонные разговоры подслушивались. Дети в школе травили его детей, крича, что их отец – «коммунист».

Обстоятельства отвернулись от Оппенгеймера – это был разрыв с ними, полная потеря свободы внешней.

Восхищаясь сегодня физиками, сравнивая их с людьми других профессий, мы восхищаемся свободой их мышления.

Это свобода внутренняя.Без нее невозможно творчество, и она вытекает из творчества. Это свобода мыслить и свобода знать. Эйнштейн называл ее «надличным» в человеке. Он писал: «Там, вовне, был этот большой мир, существующий независимо от нас, людей, и стоящий перед нами как огромная Бечная загадка, доступная, однако, по крайней мере отчасти, нашему восприятию и нашему разуму. Изучение этого мира манило, как освобождение, и я скоро убедился, что многие из тех, кого я научился ценить и уважать, нашли внутреннюю свободу и уверенность, отдавшись целиком этому занятию. Мысленный охват, в рамках доступных нам возможностей, этого внеличного мира представлялся мне наполовину сознательно, наполовину бессознательно, как высшая цель…»

Познание мира «внеличного» есть освобождение от мира «личного», от условностей и предрассудков той жизни, которой живет большинство.

Для Эйнштейна его дело было тоже «прежде всего интересной физикой». Он никому не навязывал этого, но и не допускал, чтоб кто-то мог ему навязать что-то. Ум ученого, его наука должны быть свободны перед, лицом истины. Они должны быть готовы ко всему. К тому, что эта истина потребует от них изменить образ жизни. Что она окажется оборотнем и завтра явится в лице антиистины. Что затраченный на нее труд придется выбросить и вернуться к истокам.

Только одна несвобода есть в этой свободе. Это свобода от мира «внеличного», от природы, которая стоит перед ученым «как вечная загадка, существующая независимо от нас».

От этого мира ученый не свободен, ибо без него не было бы науки. Он не свободен от его «странностей», от его изменчивых законов. От «безумств» элементарных частиц, от вероятности, от всего, что уже существует вне нас, но не познано нами.

И поэтому он готов принять мир не таким, каким он его видит, а таким, каков тот есть. Эта-то несвобода и освобождает ученого. Она ставит его лицом к лицу с природой. Она равняет его в правах с богом, который один только (по представлению людей) не зависит от обстоятельств. Поэтому-то так част разрыв ученого с этими обстоятельствами. Для него осуществить свою внутреннюю свободу – значит уйти от обстоятельств, противопоставить себя им.

«Еще будучи довольно скороспелым молодым человеком, – писал Эйнштейн, – я живо осознал ничтожество тех надежд и стремлений, которые гонят сквозь жизнь большинство людей, не давая им отдыха. Скоро я увидел жестокость этой гонки, которая, впрочем, в то время прикрывалась тщательнее, чем теперь, лицемерием и красивыми словами. Каждый вынуждался существованием своего желулка к участию в этой гонке. Участие это могло привести к удовлетворению желудка, но никак к удовлетворению всего человека как мыслящего и чувствующего существа. Выход отсюда указывался прежде всего религией, которая ведь насаждается всем детям традиционной машиной воспитания. Таким путем… я пришел к глубокой религиозности, которая, однако, уже в возрасте двенадцати лет резко оборвалась. Чтение научно-популярных книжек привело меня вскоре к убеждению, что в библейских рассказах многое не может быть верным. Следствием этого было прямо-таки фанатическое свободомыслие, соединенное с выводами, что молодежь умышленно обманывается государством; это был потрясающий вывод. Такие переживания породили недоверие ко всякого рода авторитетам и скептическое отношение к верованиям и убеждениям, жившим в окружающей меня тогда социальной среде. Этот скептицизм никогда меня уже не оставлял, хотя и потерял свою остроту впоследствии, когда я лучше разобрался в причинной связи явлений.

Для меня стало ясно, что утраченный таким образом религиозный рай молодости представлял первую попытку освободиться от пут «только личного», от существования, в котором господствовали желания, надежды и примитивные чувства».

Освобождение от пут «только личного» – это и освобождение от пут псевдообщественного. Свобода от примитивных чувств означает и свободу от примитивных принципов. От приблизительных законов, от призрачности религии и государственности.

Это эгоистический ответ физика на эгоизм обстоятельств.

Но может ли физик игнорировать обстоятельства?

Фауст это мог. Он мог сидеть в своей келье и обнимать мыслью Вселенную. Он мог заниматься опытами, не надеясь на государственную помощь.

Теперь бы он ее потребовал. Теперь ему понадобились бы заводы для опытов. Он превратился бы в руководителя работ, оценивающихся в миллионы.

Откуда он взял бы эти деньги? Их предоставило бы ему государство.

В Америке Фауст превратился во всемогущего Оппи (так называли друзья-физики Оппенгеймера), который ведал финансами, строительством, которого почитали больше, чем министра.

Оппенгеймер прочно связал себя с государственным маховиком. Он работал на деньги государства и для государства. В частном порядке А-бомба никогда бы не была создана.

Физика сегодня неотделима от обстоятельств. Говоря словами Эйнштейна, «политические страсти и грубая сила нависают, как шпаги, над головами» ученых. Обоюдоострый меч зависимости нависает и над наукой и над жизнью.

И обстоятельства сегодня зависят от науки. Фауст был безвреден. Он сидел в своей «норе», а народ на улице веселился. Если он и знал о существовании такого «чудака», как доктор Фауст, то относился к нему именно как к «чудаку» – снисходительно и бесстрастно.

Теперь от «чудаков» Фаустов зависит наша жизнь. Сегодня народ не может так беспечно веселиться у стен их келий, ибо он знает: за этими стенами создается и нечто страшное.

Это страх и перед физиками и перед «грубой силой», которая использует их физику.

Получая из рук этой силы поддержку, физик вынужден отдавать ей результаты своих исследований. Он свободен в самом исследовании, но он не свободен в использовании его.

В несвободном обществе это – трагедия. Внутренняя свобода физика резко расходится с несвободой внешней. Власть над наукой получают силы, духовно враждебные ей. Они оплачивают профессиональное счастье физика. Но они не могут оплатить его совести.

Совесть… К этому «старому» чувству сходятся начала и концы «новой» физики. Здесь, на этой старой площадке, разыгрывается древний и новый «Фауст».

Но вернемся к трагедии Гёте. Пройдем с Фаустом до конца его второй жизни. Она не кончилась там, где мы остановились.

Итак, Фауст выбрал свободу. Быстрые кони унесли их с Мефистофелем в мир, полный искусов.

Что еще предложил Фаусту черт?

Он предложил ему искушение красотой, искушение поэзией, искушение чисто эпикурейское. Через все это Фауст прошел, как сквозь сон.

И вот ум его взалкал реальности.

Фауст встал перед своим последним искушением: перед искушением властью.

Подводя итоги прожитому, они сошлись с Мефистофелем на горе, откуда видны дела земные. И речь зашла о деле.

Фауст сообщает черту, что у него есть «великая затея». Черт тут же угадывает и высмеивает ее:

 
Сейчас скажу тебе я.
Столицу ты построишь. В ней дома
Тесниться будут; узких улиц тьма
Лепиться будет криво, грязно, густо;
В средине – рынок: репа, лук, капуста,
Мясные лавки; в них лишь загляни —
Жужжат там мухи жадными стадами
Над тухлым мясом. Словом, перед нами
Немало вони, много толкотни.
В другой же части города, бесспорно,
Дворцов настроишь, площади просторно
Раздвинешь; вне же городской черты
Предместья вширь и вдаль раскинешь ты.
И наблюдать ты станешь, как теснятся
Повсюду люди, как кареты мчатся,
Как озабоченный народ
Спеша по улицам снует;
А сам проедешь – вмиг заметит
Тебя толпа, с почетом встретит;
Ты будешь центром их…
 

Черт, в общем, недалек от истины. Фауст, действительно, задумал построить город. Но не для славы,разумеется.

 
Власть, собственность нужна мне с этих пор!
Мне дело – все,а слава – вздор! —
 

заявляет он Мефистофелю.

Тот не сдается:

 
Ну что ж: тебя поэты не оставят —
В потомстве даже гимнами прославят,
Чтоб дурью дурь в других воспламенять!
 

Фауст парирует:

 
Не в силах, вижу я, понять
Ты человеческих стремлений.
Тебе ли, жалкий злобный гений,
Людей потребности обнять?
 

Так вот о чем заговорил философ Фауст – о «потребностях»! Он спустился на землю, он оставил свое «небо». Здесь, на земле, в деле ищет он теперь выхода.

«Затея» Фауста проста: отторгнуть у моря часть суши и построить город. Это, конечно, экспериментальный город – как и эксперимент вся вторая жизнь Фауста. В то время, когда жил Фауст, земли хватило бы и без этого. Но Фаусту нужно сразиться с природой. До этого он хотел объяснить ее, теперь он хочет изменить ее.

Это его идея,философская предпосылка его дела.

В остальном это чистое дело, сама практика, сама реальность. Фауст перестал философствовать. Он действует. Его мысльтеперь – это его строительство.Его город.

Но для того, чтобы строить, Фаусту нужна «власть» и «собственность». Опустившись на землю, Фауст опускается в реальные условия земли. Тот берег, который он хочет осушить, принадлежит императору. И чтобы стать владельцем этого берега, надо самому возвыситься, стать хоть генералом, что ли.

И тут заходит разговор о власти. Власть пока дискутируется отвлеченно: Фауст еще не получил ее. Предмет спора – император, который и должен дать Фаусту землю. Мефистофель и Фауст перемывают ему косточки.

Император этот оказался плох:

 
Он возмечтал, что в мире ничего
Ему нет недоступного. Он сана
Высокого достиг чрезмерно рано
И к заключенью ложному пришел,
Что, никаких не опасаясь зол,
Он может жить, как хочется, беспечно,
И управлять и наслаждаться вечно.
 

Так аттестует императора Мефистофель.

Фауст тут же откликается на эту провокацию. Это, конечно, провокация. Черт провоцирует человека на откровенность. Он-то знает, что «суха теория, а древо жизни пышно зеленеет!» Все, что ему скажет Фауст, будет «теория». И черт посмеется над нею потом.

В «теории» правитель Фауста выглядит благородным и мудрым. Он хранитель «высшей воли», он философ, он сам Фауст. Он действует ради «цели», а не ради себя. Цель эта – «превзойти» природу, смирить ее, подчинить сознанию.

Но цель эта осуществляется в конкретных обстоятельствах. Это не отвлеченный философский опыт, а реальное дело, которое делается в реальной стране, живыми людьми, живым Фаустом.

Фауст не свободен в этом опыте ни от себя, ни от обстоятельств. Он правитель,он занимает реальное место меж людьми, он владеет собственностью, владеет властью.

Не забудем, что он стар и прожил две жизни. За это время он успел изучить людей, да и близость конца ему очевидна. Поэтому Фауст торопится. Поэтому цель зта теперь для него – все.

«Мне дело – все!» – вспоминаем мы его слова.

И вот мы присутствуем при реализации этого дела. Пятое, последнее действие трагедии переносит нас на берег моря. Он уже отвоеван у стихии. Вблизи морских волн высятся стены города. Это город Фауста. На дозорной башне его стоит юноша Линцей, он оглядывает местность.

Местность вся покорена Фаустом. Только на одной дюне, вблизи города, лепится избушка и островок лип, с часовенкой. Там живут старики Филемдн и Бавкида. Они не захотели оставить эту землю, им захотелось умереть на своей земле.

Эти добрые люди спасли когда-то человека, который теперь подходит к их дому. Его выбросила волна, и они его отходили, вылечили. К ним возвращается он из странствия с благодарностью.

Старики ведут странника в сад и показывают ему оттуда творение рук Фауста. Из сада виден город, отвоеванная у моря и преобразованная земля. Филемон называет ее «раем земным».

Кто же его построил?

 
Умных бар рабы лихие
Рыли рвы, воздвигли мол…
 

«Умные баре» – это, конечно, Фауст. «Рабы лихие» – строители.

Старики и странник обсуждают «чудо» Фауста. Старушка говорит:

 
Точно, чудо приключилось:
И теперь я вся дрожу;
Право, это все случилось
Не добром,как погляжу.
 

Она намекает на таинственность возникновения города.

 
Тщетно слуги днем трудились,
Грохотал топор и лом;
По ночам огни кружились,—
Смотришь, вал явился днем.
Люди сильныестарались
Так, что ночью стон стоял,
Реки огненные мчались,—
Утром был готов канал.
 

Ну, конечно! Строит-то город Мефистофель. И это его «сильные люди» стараются по ночам так, что стон стоит. Кто же стонет? Стонут люди – не могут же стонать черти.

По ночам черт сдирает с них по три шкуры. Мало того, что он грабит в море корабли, а награбленное везет в кассу города, он и тех, кто будет жить в этом городе, вгоняет в стон.

Хорош «рай», нечего сказать!

Добрая Бавкида чувствует, что делается это «не добром». «Он безбожник, – говорит она о Фаусте, – взять он ладит нашу рощицу, наш дом. Там, где он соседом сядет, преклоняйся все кругом!»

Так вот он каков, идейный правитель Фауст!

В своем желании достичь цели он уже не разбирается в средствах. Ему уже и старика со старухой ничего не стоит снести. Раздраженный, бродит он по саду, прислушиваясь к колоколам их маленькой часовенки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю