Текст книги "Фауст и физики"
Автор книги: Игорь Золотусский
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Проклятый звон! Как выстрел, вечно
Он в сердце бьет! Передо мной
Мое владенье бесконечно,
А там – досада за спиной!
Твердит мне звон дразнящий, мерный,
Что господин я не вполне,
Что кучка лип, домишко скверный,
Часовня – не подвластны мне!
Смотрите, как изменился лексикон Фауста. «Моевладенье», «не подвластны мне», «господин я»...Это уже похоже на то, что «цель» несколько переместилась. Она, как солнце в фокусе увеличительного стекла, сошлась на Фаусте. Похоже, что теперь он – цель, и этим определяется все.
«Теоретическая» цель была вне его. «Практическая» сосредоточилась на нем. Видите ли, господин он не вполне! Вот что ему не нравится. Вот почему его раздражает звон колоколов.
«Кучка лип», «домишко скверный», – он явно ставит стариков ни во что. Они для него лишь «бельмо в глазу, заноза в пятке». Он готов передать их воле Мефистофеля.
А Мефистофель и его бандиты как раз подплывают к городу. Они везут награбленное добро.
Все вместе они приветствуют Фауста:
Вот мы вернулись,
Путь свершен,
Привет, владыка,
Наш патрон!
Фауст пропускает мимо ушей «владыку». Он не мечет, как прежде, иронических стрел в Мефистофеля. Он позволяет себе льстить.
А черт уже не стесняется. Он прямо доносит Фаусту, что они изрядно пограбили в этот день. И, догадываясь о моральных сомнениях «патрона», освобождает того от них:
Имеешь силу, так и прав!
Лишь был бы наш карман набит.
Кто спросит, как наш груз добыт?
Разбой, торговля и война —
Не все ль равно? Их цель одна!
«Имеешь силу, так и прав!»– вот оправдание, к которому подошел Фауст. Здесь все становится с ног на голову. «Цель» Фауста перевертывается. Целью становятся средства.
Правым оказывается не то, что право, а то, что сделано. Раз это существует, раз ты так поступил, ты и прав. Права грубая реальность, а не иллюзорное представление о праве. Прав опыт, который, по выражению Гёте, всегда был пародией на идею.
Прав тот, кто силен, кто взял верх – независимо от того, хорош он или плох. Кто спросит с правителя, когда выше его нет никого? Он сам решает, что хорошо и что плохо.
Еще одна иллюзия развеивается в дым. Это иллюзия власти. Власти, свободной от чувств властвующего, освобождающей его. Власти, взятой будто бы лишь ради того, чтобы освободить других.
Ибо сама власть превращается в цель. Она права, что бы она ни делала, куда бы она ни вела. Так Опыт пишет пародию на Мысль, так эксперимент Фауста куражится над его «великой затеей».
Ну что ж, это логика реальности, и Мефистофель убеждает Фауста признать ее.
Он снова льстит Фаусту, снова настаивает на необходимости им совершенного. Разве бывает строительство без жертв? Разве что-нибудь в истории обходилось без этого? И потом, что значат жалкие старики с их колокольным звоном? Все это ханжество – звон, все это – мираж веры. А Фауст воздвиг город, построил в городе дома и дворцы. Это не колокольный звон на часовне Филемона и Бавкиды. Это материальность. Это можно оставить потомству, потрогать руками.
Свой мудрый труд ты сотворил
И берег с морем примирил:
Твоих судов отсюда рать
Готово море принимать;
Здесь твой дворец стоит, отсель
Ты обнимаешь круг земель;
Отсюда шел весь подвиг наш,
Здесь первый выстроен шалаш,
И первый ров был вырыт тут,
Где нынче весла воду бьют.
Твой гордый ум, труд верных слуг
И сушу здесь и море вкруг
Стяжали…
Ого! Труды Фауста и Мефистофеля – уже «подвиг»! Они перестали быть «делом», они перешли в разряд героических.
А сам-то Фауст уже не Фауст, а «гордый ум». Нет, черт явно не рассчитывает на афронт. Он мажет патокой. Он сластит в открытую.
Фауст приемлет все это. Но что-то мучит его. Его мучит «бельмо в глазу» – дом Филемона и Бавкиды.
Фауст стыдится этих мук. Ему ли завидовать старикам, когда у него в руках весь берег, вся власть?
Невыносимы эти муки,
А говорить о них стыжусь.
Мне стариков бы первым делом
Убрать: мне нужно место их;
Мне портит власть над миром целым
Одна та кучка лип чужих!
Это уже спесь правителя. Это уже раздражение диктатора.
Этого-то раздражения и стыдится Фауст. Все-таки в нем еще что-то осталось. Это что-то – его совесть, это человек в Фаусте. Правда сталкивается в Фаусте с силой.
Их борение совершается на наших глазах. Фауст ищет оправдания, идеи для удаления стариков. Он не может так просто снести их дом. Эту идею он сам подкидывает Мефистофелю:
Звон этот колокола ровный
Напоминает мрак церковный…
Ах, вот что! Старики держатся за свою часовенку, они поклоняются идолу, слуги которого на земле обкрадывают людей. Разве это не повод для того, чтобы их снести? Разве не оправдание?
Мефистофель с удовольствием подхватывает эту идею:
Еще бы: эта мерзость, право,
Способна жизни быть отравой!
Противен звон – скажу и сам —
Благовоспитанным ушам:
Висит проклятый звук «бим-бом»,
Как туча в небе голубом,
Во все мешаясь без причины,
И от купели до кончины
Как будто важен только звон,
А жизнь сама – ненужный сон…
– Да! Да! – поддерживает Фауста Мефистофель. – Вы совершенно правильно изволили заметить! Старики поклоняются миражу, их ханжество претит. Что их молитвы? Они ничего не стоят рядом с делом,которое вы делаете!
Высокое оправдание найдено. Бог Филемона и Бавкиды где-то на небесах, а благо, во имя которого сносится их дом, здесь, на земле. Что же, «важен только звон, а жизнь сама – ненужный сон»?
Нет, стариков надо устранить. Это во имя жизнибудет сделано.
И Фауст, подгоняемый этой идеей, уже готов освободиться от мук:
Упорством глупым и строптивым
Испорчен плод моих побед;
Измучен я, терпенья нет;
Я устаю быть справедливым!
Он хочет верить, что он еще справедлив. Он нарочно все это говорит, чтоб услышать поддакивания Мефистофеля. Он хочет, чтоб видели, как ему трудно, как ему нелегко отдать этот приказ.
Ибо Мефистофель только и ждет приказа. Он мог бы сам пойти и выбросить стариков с их дюны в одну секунду. Но он хочет услышать этот приказ из уст Фауста. Из уст того, кто теоретизировал накануне прихода к власти. Кто говорил о добромправлении, кто и сейчас еще произносит слова о справедливости.(Вот они, слова!)
И видя, как невыносимо для его патрона решиться, бросает:
Чего ж стесняться? Ты давно
Решил создать там поселенье.
Фаусту некуда отступать. И он отдает приказ:
Идите ж, чтоб без промедленья
Убратьотсюда их в именье,
Что мною им отведено.
Мефистофель отвечает по-солдатски: есть!
И не успеют оглянуться —
На новоселье уж очнутся;
Насилья след пройдет, и впрок
Пойдет им чудный уголок.
Черт дает «резкий свисток», и на сцене появляются «трое сильных». Машина силы заработала. Сильные так и рвутся к делу. У них руки чешутся, им «повеселиться любо».
То, что они сделают со стариками, для них – веселье, работа. Они – исполнители, и им не нужны «высокие слова», не нужны «оправдания». И, удаляясь вместе с ними, Мефистофель бросает в зал:
Рассказ не нов: отдай скорей
Свой виноградник, Навуфей!
Он намекает на библейского царя Ахава, который отнял виноградник у своего соседа Навуфея. Так же поступает и Фауст. Мефистофель срывает с приказа Фауста покров «идеи». Никакой идеи нет, ущемлено самолюбие Фауста, его тщеславие. Из-за него и «бесится» «владыка».
Черт и «трое сильных» выжигают рощу стариков дотла. Они и их самих – вместе со странником – отправляют на тот свет. Дело сделано, и там, где зеленела листва и звенели колокола, дымятся угли.
Первым замечает это Линцей. Он стоит на башне и вглядывается в ночь. И вдруг в ночи вспыхивает огонь. В его свете Линцей видит, как «листья жгут». Он вскрикивает в ужасе: «Что за ад!»
«Рай» Фауста – это ад. Это ад для доброго Линцея, для добрых стариков. Это торжество черта, а не бога.
И снова бог и черт, как два антипода, возникают в трагедии. Еще в начале пятого действия, когда старики были живы, Филемон сказал страннику: «Старый бог наш – нам оплот!»
Он почти повторил слова Маргариты. Это она тянула Фауста к «старому» богу.
Того же бога чтят старики.
Филемон и Бавкида возникают во второй жизни Фауста как повторенье Маргариты, как ее гонцы, которые повторяют ее вопрос: «А совесть?»
И с ними, как и с Маргаритой, не считается Фауст. Он перешагивает через их жизни, как перешагнул через ее жизнь. Он расплачивается имиза свою«цель», за свое дело, за свою свободу.
Он что-то говорит при этом, он уговаривает себя, что жертвы эти не так страшны. Слыша плач по убитым (Фауст еще не знает, что старики убиты), он оправдывается: «Жалеть уж поздно… Я поспешил… Но пусть золою и пеплом станут липы те, – я скоро башню там построю, чтоб вдаль смотреть на высоте…»
Все та же «высокая цель» выдвигается им как оправдание жертв. Он надеется, что и сами жертвы поймут, что так и надо. Старики его «простят». На «новоселье»– в том месте, которое им «отведено», – им будет неплохо.
Но в эту минуту является черт и не оставляет ни камешка от иллюзий. Черт докладывает: место очищено, стариков нет, приказ выполнен. Правда, со стариками пришлось повозиться. Они не хотели уходить. Даже протестовали. Пришлось убрать, – резюмирует Мефистофель.
Фауст оскорблен. Он негодует:
К моим словам вы глухи были?
Не мена это, а разбой!
Проклятье вашей дикой силе!
Но сколько бы Фауст ни проклинал «дикую силу», она вызвана им. Это он призвал ее на помощь, он привел ее в действие. Мефистофель и его банда могут спросить: чего ты разоряешься? Ведь это ты хотел, это ты сказал: убрать их!
Фауст отворачивается от исполнителей, но он связан с ними одной веревочкой. Он стоит на одном конце этой веревочки, они – на другом. То, что они сделали, было разрешено уже в душе Фауста, в его мысли. Он – убийца-идеолог, они – палачи.
Те, кто отдает приказ, всегда с презрением относятся к палачам. Но и приказывающие – палачи тоже. Это поняла еще Маргарита. Может, не поняла, но почувствовала. Там – в первой части – Фауст еще сострадал ей. Он не хотел этой жертвы. Здесь он грубо потребовал ее.
Мефистофель и «трое сильных» не извратили его приказа. Они поняли, что если поступят именно так, то им ничего не будет. «Патрон» посердится для вида и утихнет. А они будут продолжать служить ему.
И хор, успокаивая Фауста, поет ему: «Сноси охотно силы гнет!» Пусть правитель осознает эти жертвы как неизбежный в его положении «гнет». И у него есть «гнет», и он «страдает». Пусть это будет утешением ему!
Кто смел, кто тверд – будь сам в борьбе
Защитой дому и себе…—
поет хор.
Но Фауст уже остыл, уже примирился с «гнетом». Слабое сожаление, что «слишком скор» был его приказ и «слишком скоро все свершилось», улетучивается. Он снова готов к продолжению своего дела, своей «великой затеи».
Но приближается окончание его спора с чертом.
Фауст освободился от совести, он прогнал Порок, Грех и Нужду, явившихся к его дворцу. Какой же может быть порок и грех, когда нет морали? Когда сила права?Имеющий власть не имеет пороков, у него нет грехов. И для нужды нет у него места: он живет во дворце. И только Забота проникает к нему.
Свидание Фауста с Заботой – последнее противостояние его духа, его сознания. Забота приходит «оттуда», из мира «того», который покинут Фаустом. «Пусть меня не слышит ухо – громок зов мой в недрах духа», – произносит Забота.
Еще не встретившись с ней, Фауст чувствует ее приближение. Он слышит приближение прежней неясности, прежнего незнания. Только что он утвердился в «деле», только нашел «выход», и, оказывается, – «выход» не окончателен. Приближается смутная Забота, смутное сомнение. И Фауст признается себе: «Еще не вырвался на волю я!»
Он думал, что воля – это его власть, его строительство. Это практическая «цель», на которой он остановился. Но снова «весь воздух чарами кишит, и этих чар никто не избежит».
«Чары» для Фауста – это зовы его духа, это со-, мнение, что выход найден. Это проклятое незнание Знания, которому нет конца!
Но есть и другие чары, которыми ослеплен Фауст. Он ослеплен ими до своего фактического ослепления – и это чары власти. Это чары Действия, чары Дела, будто бы исчерпывающего смысл жизни.
Фауст хочет прорваться сквозь эту двойную сеть, эту двойную завесу. «Лицом к лицу с природой стать!» – только этого он хочет теперь. Он хочет перескочить через реальность, через время, через самого себя. Он жаждет очиститься от сиюминутного, чтоб стать наравне с вечным.
Только это сулит ему освобождение от чар, освобождение от иллюзий.
Но перестать быть человеком, Фаустом, – это тоже иллюзия.
И Фауст отталкивается от этого призрака, от этой надежды. Ему нужно осуществление цели здесь, при его жизни. Он кричит Заботе: «Прочь! Удались!»
Но Забота отвечает: «Я кстати здесь, – зачем?»
Она вовремя пришла к Фаусту. Он уже приготовился списать стариков со своей совести, он уже позволил себе и зто ради Дела. Он поставил крест на сомнениях, и дальше уже не станет мучиться. Дальше он не станет играть в прятки с собой (с Мефистофелем-то, пожалуй, он будет продолжать эту игру).
Он ясно будет знать, чего он хочет. И Филемоны и Бавкиды без трепета станут отправляться им в небытие. В конце концов, достаточно раз себе позволить. Идейное оправдание есть, а количество жертв – это уже подробности. Важно сделать первый шаг.
Тут-то и настала пора встряхнуть Фауста, показать ему, кто он. Забота приходит как зов сознания и зов неудовлетворения. Она вступает во дворец Фауста как продолжение мук, с которыми он готов расстаться. И все начинается вновь.
Нет, муки еще не окончены. Нет, Фауст, не вырваться тебе на «волю». Ибо явился «страшный спутник» – Забота.
Фауст отбивается от нее:
Достаточно познал я этот свет,
А в мир другой для нас дороги нет.
Слепец, кто гордо носится с мечтами,
Кто ищет равных нам за облаками!
Стань твердо здесь – и вкруг следи за всем:
Для дельного и зтот мир не нем.
Что пользы в вечность воспарять мечтою!
Что знаем мы, то можно взять рукою.
Фауст открещивается от облаков, как открещивался когда-то от земли. Сначала он открещивался от черта, теперь открещивается от бога. Какая «польза» от бога? Бог – это только «мечты». Великое Здесь – вот кумир Фауста.
И тогда Забота ослепляет его. Она освобождает Фауста от последнего обмана, который преподносит ему Мефистофель.
Того, как ему роют могилу, Фауст уже не видит. Он еще командует, он зовет слуг, приказывает им нести лопаты, заступы, вести машины. Он оглушает себя их шумом и поет хвалы действию.
Но это – поражение Фауста-материалиста. Это поражение великого Здесь, ибо здесь творится вовсе не то, что воображает Фауст. Это только одно его воображение, та же «мечта», которую он минуту назад обличал. Это – звук пустой.
Ослепление Фауста достигает в этот миг конечной черты. Он не только не видит того, что стоит за его делом (черта), но и самого дела. Он уже нелеп, ли́шен, он дошел до конца.
И все-таки в самом конце раздаётся тревожный голос сомнения.
Все-таки Фауст еще не согласен поставить точку. Все-таки он оговаривается и не произносит: «Остановись, мгновенье!»
Это Забота сделала, это ее голос заговорил в Фаусте. Это «голос свыше» подсказал ему.
Потому что это был его собственный голос. Это «старый» Фауст проснулся в «новом» Фаусте, зто «вторая» его часть воскресла.
Так человек не поддается материальности. Так Дело не может до конца ослепить его. Так в душе Фауста остается сомнение, которое поднимает эту душу вверх.
Там, наверху, соединяются старый бог и бог новый. Там Фауст соединяется с Маргаритой [3]3
В трагедии это происходит буквально. На небесах, куда взлетает душа Фауста, ее встречает Маргарита в образе «кающейся грешницы, прежде называвшейся Гретхен».
Любовь и опыт, знание и добро соединяются, чтоб не разъединиться.
В беседе с Эккерманом Гёте говорил по поводу этой сцены: «Вы должны согласиться, что конец, когда спасенная душа поднимается ввысь, очень трудно изобразить; мы имеем дело здесь с такими сверхчувственными, едва чаемыми вещами, что я легко мог бы расплыться в неопределенности, если бы мой поэтический замысел не получил благодетельно ограниченной формы и твердости в резко очерченных образах и представлениях христианской церкви».
Эти слова – разгадка «того света» и «бога» в трагедии. Они – отнюдь не церковный «бог» и не церковный «тот свет».
[Закрыть]. И туда, к ним, взывает и тянется пораженный черт.
Может, это «низшее» в человеке взывает к его «высшему»? Может, это сам человек возвышается до человека? Да, зто так.
Итог трагедии Гёте – итог всех итогов. Это итог всейжизни Фауста, прожитой им самим. Гёте поставил в этой трагедии точку, достигнув конца пути земного. Он писал ее всю жизнь, он жил в ней, как жил в нем Фауст.
Он начал «Фауста» молодым и закончил его стариком. Он, как и Фауст, испытал все. Он был царедворцем, поэтом, ученым. Он любил женщин и расставался с ними. Ничто не обошло его в этом мире. Он прожил долгую жизнь – столько, сколько может прожить человек, – и он мог писать обо всем человеке.
Поэтому мы говорим: «Фауст» вечен. Он вечен, потому что вечен человек. Потому что вечен спор «неба» и «земли», «духа» и «потребности». Потому что, как говорил Достоевский, «тут дьявол с богом борется, а поле битвы – сердца людей».
Именно здесь, в сердце человека и заключена истинаФауста.
И вот мы стоим над его могилой и сторожим вместе с чертом его душу. Мы видим: «как фосфор в глубине», светится из земли Фаустов дух. Мы ждем последней минуты схватки, ибо чертово войско – рогатое и безобразное – готово не упустить «крылатую Психею».
И вот эта минута. Хор ангелов спускается с небес, рассыпая розы. Бесы дуют на них, машут рогами и копытами. Но их сила слабеет. «Слабеют черти! – кричит Мефистофель. – Весь их гнев остыл! Проник в их сердце чуждый нежный пыл!»
Но вот уже цветы сыплются на самого Мефистофеля. Вот они опутали и его, и душа Фауста, защищенная ими, взвивается вверх. И Мефистофель плачет: «Меня вы, дети, обманули?.. Как ты, старик, ты, опытом прожженный, ты проведен?..»
Все начинается сначала. «Дети» берут верх над «стариком», неведение – над опытом. Кончился путь Фауста, но жизнь человеческая начинается вновь.
В ремарке Гёте сказано: ангелы уносят к небу «бессмертную часть Фауста».
Бессмертие Фауста – это возобновление его. Это возобновление его духа и возобновление человеческого, которое продолжается в человечестве. Итог философский неотделим от итога нравственного– здесь выход,здесь конецтрагедии Гёте.
Истинане однозначна. Она не в науке, не в деле, не в любви. Она в синтезе«неба» и «земли», она – в соединении «старого» и «нового» бога, она – во всем человеке.
Разрыв человека и абсолютизация одной его «части» ведет к гибели целого. Это не физическая смерть, а Духовная. Смерть Фауста – трагедия Фауста, смерть человека в Фаусте – это трагедия Человека.
Так перебрасывается мост из трагедии Гёте в мир физиков. Так свет «Фауста» освещает современную драму идей. Так ставит он под свои юпитеры и драму обстоятельств.
«Странные» физики в этом свете перестают быть странными. Они рассекречиваются: их жаргон, их халаты, их физика опадают, и мы узнаем Фауста. Это не гётевский средневековый алхимик, это человек,которому ничто человеческое не чуждо.
Чем был суд над Оппенгеймером? Разве судили физика?
Стенограмма этого суда стала пьесой, которую поставил в своем театре Жан Вилар. Не вписав в нее ни одного слова, Вилар создал спектакль, который потрясает, как современный «Фауст».
Все «старые» человеческие, чувства всплыли здесь и стали героями драмы. Тщеславие и слава, любовь и страх разыграли в ней классические сюжеты. Речь шла не о физике, а о судьбе человека.Не «новая» физика, а «старые» чувства решали, быть ему или не быть – быть ли физиком и быть ли человеком.
Процесс показал, что Оппенгеймер не сразу пришел к своему решению. Это была драма, растянувшаяся на всю жизнь. В ней были свои сделки, свои договоры с чертом. Человек переступал через многое, чтобы остаться ученым. В условиях несвободы внешней он должен был платить за свою внутреннюю свободу.
И лишь Хиросима разрешила этот спор с совестью. Она поставила точки над «и».
Теллер говорил на процессе, что зависть Оппенгеймера к нему, Теллеру, толкнула того на зтот поступок. Это он, Теллер, работал над Н-бомбой, и Оппенгеймер боялся, что слава перейдет к другому.
Но что бы ни сопутствовало этому решению, это был выбор.
Выбор этот стоил Оппенгеймеру самой физики. Он не только должен был расстаться со «славой», но и со своей «первой любовью». Так назвал физику Клод Изерли – командир самолета, сбросившего бомбу на Хиросиму. Он писал австрийскому публицисту Гюнтеру Андерсу: «Можем ли мы доверять физикам? То есть отложат ли они свою работу, чтобы тем самым парализовать военные и политические организации? Согласятся ли они пожертвовать своей «первой любовью», отказаться от всякого финансирования исследований, от всякой помощи правительства, чтобы дружно потребовать надежного опекуна для детища своего мозга? Если бы у них хватило на это силы, мы бы были в безопасности».
Отказаться от науки, потому что она всесильна! Отказаться от знания, потому что оно действенно! Такой трагедии не знал Фауст.
Немногие смогли пойти на это. Мысль приостановить свои исследования приходила в голову не одному Оппенгеймеру. Она посещала и Винера. В книге «Я – математик» он пишет: «Я попытался разобраться, в чем состоит мой долг, и решить, не следует ли мне воспользоваться правом иметь личные секреты… и скрыть свои идеи и свою работу».
Но как остановить работу, которая начата? Как скрыть ее, если начало было публичным? Как засекретить опыты, для которых нужны цеха?
Лишь теоретик может работать втайне, но и у него нет гарантии, что по его пути не пойдет кто-то другой. И что этот другой не захочет скрывать то, что скрыл он.
«Некоторое время, – продолжает Винер, – я забавлял себя этим намерением, но потом пришел к заключению, что оно неосуществимо… Даже если бы я уничтожил каждое слово, которое могло дать представление о том, что я сделал, эти слова неизбежно появились бы снова в работах других и, может быть, в таком контексте, при котором их философский смысл и кроющаяся за ними социальная опасность оказались бы менее явными. Я уже не мог соскочить со спины необъезженной лошади, на которую взобрался, и мне ничего не оставалось, как скакать дальше».
Точно так же поступил когда-то Жолио-Кюри. Он опубликовал свои работы по расщеплению атома, невзирая на просьбы не публиковать их. Сознание, что это сделают другие, заставило его на это решиться.
Оппенгеймер понимал, что его поступок не остановит науки. Он знал, что Теллер завтра же возьмется за то, что оставляет он сам. И Н-бомба будет создана. Он не мог рассчитывать на то, что все пойдут за ним и сделают то же самое.
И это отягощало его выбор.
За спиной ученого встал черт, который нашептывал ему: ты выберешь совесть? Ты откажешься от физики? Но завтра тебя заменят другие и все повторится. Завтра и ты сам со своим выбором окажешься во власти этих других, и они сделают с тобой, что захотят. Так не лучше ли быть надними?
Дилемма была трагической: отказываясь от знания, Оппенгеймер не мог остановить знания. Участвуя в нем, он переступал через совесть.
Когда Фауст делал то же самое, он жертвовал Маргаритой. Его знание оплачивалось этой ценой. Цена физики Оппенгеймера была дороже. На ее счет легли тысячи хиросимских Маргарит.
«Открытие цепных атомных реакций, – писал Эйнштейн, – так же мало грозит человечеству уничтожением, как изобретение спичек… Освобождение атомной энергии не создает новой проблемы, но делает более настоятельным разрешение старой проблемы».
«Старая проблема» – это проблема нравственная. Она не только остается, она укрупняется – с ростом знания растет и эта проблема. Дело не в ядерной физике, а в том, ктоее использует, для чегоее применяют. Сама физика не добра и не зла: добро и зло вносит в нее человек.
Почему мы помним Галилея? Потому что он доказал вращение Земли вокруг Солнца? Или потому, что изобрел телескоп? Или потому, что солнечные пятна стали впервые видны ему?
И за это.
Наука чтит Галилея за открытия. Люди помнят его отречение. СудьбаГалилея помнится им лучше, чем его физика. Именно о ней говорят, когда вспоминают Галилея. Именно этот его поступок обсуждается до сих пор.
По иронии истории этот случай произошел с физиком.
Галилей был физиком, и отрекался он во имя физики, для нее, для того, чтобы заниматься ею. Галилей шел на сделку с чертом (хотя чертом здесь была земная церковь), думая о своей цели.
Оправдывая Галилея, молва сочинила легенду о его несогласии. Отрекшись, он будто бы сказал: «А все-таки она вертится!» Люди верили, что он мог так сказать, они хотели этого, ибо это оправдывало бы их грядущие отречения. Кто из них не оказывался в положении Галилея? Кому не приходилось решать этот «галилеевский вопрос»?
И, решая его так, как решил Галилей, они повторяли: «А все-таки она вертится!»
Но Галилей не произносил этих слов.
Смиренно, в присутствии прелатов, он зачитал текст отречения. Текст гласил:
«…Я же сочинил и напечатал книгу [4]4
Имеется в виду «Диалог».
[Закрыть], в которой трактую об этом осужденном учении и привожу в его пользу сильные доводы, не приводя их заключительного опровержения, вследствие сего признан я святым судилищем весьма подозреваемым в ереси, будто придерживаюсь и верю, что Солнце есть центр мира и неподвижно, Земля же не есть центр и движется. А по сему, желая изгнать из мыслей ваших высокопреосвященств, равно как из ума всякого преданного христианина, это сильное подозрение, законно против меня возбужденное, – от чистого сердца и с непритворною верою отрекаюсь, проклинаю, объявляю ненавистными вышеназванные заблуждения и ереси, и вообще все и всякие противные вышеназванной святой церкви заблуждения, ереси и сектантские учения».
Больше Галилей не добавил к этому ничего. Накануне его допрашивали и угрожали пыткой. Это был веский довод в пользу молчания.
Все оказалось проще. Физика запугали. Физик оказался человеком. Он не был героем, не был Джордано Бруно. Он поступил так.
Физика от этого выиграла. Оставшись до конца дней под надзором, Галилей все же смог работать. Он написал книгу «Беседы» и переправил ее за границу. Он пошел дальше в своей науке.
Физика выиграла, но кто проиграл?
В пьесе Брехта «Жизнь Галилея» ученик Галилея Андреа говорит своему учителю: «Вы спрятали истину. Спрятали от врага. Да и в нравственности вы на столетия опередили нас».
«Галилей.Объясни это, Андреа.
Андреа.Мы рассуждали так же, как люди толпы: «Он умрет, но не отречется». Но вместо этого вы вышли из тюрьмы: «Я отрекся, по буду жить». Мы сказали: «Ваши руки замараны». Вы ответили: «Лучше замараны, чем пусты».
Галилей.«Лучше замараны, чем пусты». Звучит реалистически. Звучит по-моему. Новой науке – новая нравственность…»
Галилей иронизирует. Он смеется над «новой» нравственностью, потому что никакой «новой» нравственности нет. Нет нравственности для одних и нравственности для других. Она одна. Она, как бог Маргариты, неделима.
И она «стара», как этот бог.
Конечно, это смех Галилея XX века. Это смех Оппенгеймера, познавшего цену«новой» нравственности.
Галилей не мог ее знать. Последствия его компромисса были не те, что теперь. Он терял нравственно, философски. Он терял в глазах толпы, ради которой был затеян этот спектакль.
Ибо это был спектакль. Прелатам нужно было формальное отречение Галилея, зачитывание бумаги, весь этот парад. Это было главное действие, рассчитанное на зрителей.
Это ради толпы все делалось, это на нее надо было произвести впечатление. А что думали при этом прелаты о вращении Земли, знал только бог.
Циники требовали цинического поступка. И Галилей кинул им эту кость. Они её приняли. И больше не трогали его науку.
Дело было не в истине, а во впечатлении. Дело было в условности, которую надо было соблюсти.
Так кажется нам из дали лет. Доступов Галилея с этого расстояния кажется, нам простой хитростью. Мы отвлекаемся от чувств Галилея, от трагической подоплеки комического.
История смеется над прелатами. История оправдывает Галилея. Но тогда смеялись прелаты. И старику, игравшему на сцене, и зрителям было не до смеха. Это была жизнь Галилея, это был его стыд, поругание его седой головы. И зто была цена его компромиссу.
Цена, которую платил Оппенгеймер, была выше.
В пьесе Брехта Галилея преследует тень Джордано Бруно. Он все время возвращается мыслью к «сожженному», как здесь называют Бруно, не произнося его имени.
Это – тень совести Галилея, это тоже цена, которую он готов уплатить.
Мы не знаем, думал ли об этом Галилей. Наверное, думал. Его поступок исторически следует за поступком Бруно. И отрекаться ему пришлось от того же, от чего Бруно не отрекся. Одна «ересь» ставилась им в вину: коперниковское учение о Земле и Солнце.
Галилей платил этим. Оппенгеймер платил Хиросимой. Тени тысяч сожженных витали над его совестью.
Ставки в игре повысились, и это была уже не игра, а жизнь. И платить в ней приходилось жизнями же. Пусть суд над Оппенгеймером был фарсом– за занавесом его игралась трагедия.
Это не была трагедия только Оппенгеймера или людей, близких ему. Это была трагедия мира, но главным ее лицом был по-прежнему один человек. На него ложилась тяжесть «старой» проблемы. Ему приходилось испытывать и давление совести и силу искуса, противостоящего ей.
И все решалось им одним, в его сердце, в его «я».
Его наука не могла помочь ему в этом. Она была безразлична к его решению. Она, как лошадь, ждала, когда он дернет вожжой. И куда он ей укажет, туда она и пойдет.
Оппенгеймер прекрасно понимал (как понимал это и Галилей), что его поступок не решит проблемы. Но он сказал «нет».
«Если бы я устоял, – кается брехтовский Галилей, – то ученые-естествоиспытатели могли бы выработать нечто вроде Гиппократовой присяги врачей – торжественную клятву применять свои знания только на благо человечества!»
Но и до и после отречения Галилей понимал, что его «нет» не могло стать общим «нет». Всегда нашлись бы люди, которые сказали бы «да». Вот если бы всев один деньмогли сказать «нет»! Но такого не бывает. Такого не может быть, и это реальность.
Велика моральная сила «нет», но у него есть и оборотная сторона – бессилие его. Потому что разныелюди живут на земле.
И все-таки только сам человек остается надеждой на выход. Не вне себя, а в себе находит он решение «старой» проблемы.
«Решение этой проблемы – в сердцах людей», – настаивал Эйнштейн.
Сказанное однажды «нет» создает нравственное поле вокруг себя. Оно распространяется, как свет, оно проникает, оно облучает. Облучение это невидимо и неслышимо, но оно происходит. Оно увеличивает надежду.
Вот почему поступок Оппенгеймера, ничего не решивший, был решением проблемы. Он сделался нашим сознанием, нашей принадлежностью, он облучил мир так же, как атомная бомба.
В бессилии «нет» слышится призыв к силе. Это призыв на помощь, призыв одного ко всем,на который нельзя не откликнуться. Это «SOS» совести, терпящей бедствие.
Чем больше давление на эту совесть, чем сильней тяжесть, которая давит на человека извне, тем сильнее его сопротивление, тем выше эффект облучения. Тем ценней сам человек в век физики.
Чем могущественнее делается «новый бог» Фауста, тем громче слышны призывы Маргариты. Тем больше требуется от современного Фауста, чтобы их услышать.
Не от науки зависит сегодня судьба человека, а в судьбе человека – судьба науки. В «старой» проблеме заключена тайна мира, которую продолжает разгадывать человек.
Ослепленные успехами физики, люди решили, что сама физика даст ответы на старые вопросы. Появились надежды, что физики избавят мир от опасности. Что их наука механически приведет к моральному очищению. Взяв власть в свои руки, они покажут, как надо править справедливо.