412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Пуппо » Звезды на рейде » Текст книги (страница 5)
Звезды на рейде
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 22:49

Текст книги "Звезды на рейде"


Автор книги: Игорь Пуппо


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

– С родины моей, с Украины… Семена сестра присылает, а я уж тут сама развожу как могу… Прижились…

Мы еще полюбовались малость и, попрощавшись, пошли дальше. Но не прошли и двухсот метров, как позади раздалось шлепанье – не топот, а именно шлепанье ног. Теряя большие глубокие тапки, тяжело дыша, нас догнала наша недавняя знакомая. К груди она прижимала огромную охапку – целый сноп – цветов.

Она догнала нас – раскрасневшаяся, счастливая. Из-под кружевного тонкого платка выбилась смоляная, тяжелая прядь. Глаза женщины сверкали:

– Вот, возьмите, морячки… Это – вам!

– Милая женщина, – воскликнул Василь Васильич, – зачем же нам столько! Куда мы их девать-то будем!

– Раздайте матросам. Вы похвалили мои цветы. Спасибо вам!

На корабль мы возвращались все той же длинной улицей. Знакомый нам дворик опустел – ни одного цветка.

…Цветов хватило на все каюты. Их рассовали по графинам и банкам, и на камбузе вмиг поубавилось тары. Потом нас трепал штормяга и злющий тайфун с ласковым названием «Лариса». К родному пирсу мы пришли недели через две. Цветы захватили с собой – жаль было оставлять. Они все еще пахли. Ни один цветок не завял. Вот вам и пословица: «Солнце не греет, девушки не любят…»

УЛЫБКА ЧАПАЯ

Мальчик был очень болен. Он давно не поднимался с постели, врачи сокрушенно разводили руками, и только один старенький доктор, много повидавший на своем веку, все еще не верил в печальный исход.

– И все-таки, коллеги, я уверен, что мы имеем дело с сугубо психоастеническим фактором!

Слово «фактор», ему, вероятно, нравилось, и он постоянно делал на нем ударение.

Из низкой, краснокирпичной, построенной задолго до Семашко земской больницы мальчика решили перевезти домой, где и уютней, и просторней.

Мальчик лежал на вышитых бабушкиных подушках и большими синими глазами смотрел на никелированные побрякушки, затейливо украшавшие спинку кровати. Его отец, коренастый, хмурый, с виду очень сильный человек, молча сидел у постели больного, уронив на колени тяжелые и сейчас как бы лишние ладони. И если бы мальчик мог догадаться, что его ожидает, он понял бы, почему за стеною так тихо плачет мать и почему старенький доктор, уткнувшись бородкой в темное вечернее окно, упрямо бормочет:

– Нет, как бы там ни было, но это чисто психоастенический фактор… Сугубо психоастенический…

В комнате пахло лекарствами и сосновой смолой. В печке потрескивали дрова, сквозь конфорки пробивались красные дрожащие отблески, и потому свет не зажигали.

Вдруг мальчик попросил:

– Папа, расскажи мне про Чапая… На белом коне…

Молчавший дотоле отец встрепенулся:

– Но я уж рассказывал тебе вчера о Чапае. Может, тебе прочесть о Коньке-Горбунке?

– Нет, – тихо сказал мальчик. – Не надо про Конька. Расскажи про Чапая… на белом коне…

Отец склонился над кроватью, чуть касаясь тяжелой ладонью, погладил влажные волосы сына, и если бы в комнате было светлее, мальчик, наверное, увидел бы, как дрожит отцовский подбородок, рассеченный давним шрамом.

«…И окружили беляки наш отряд, налетели черною тучей, конца-краю им не видно. Кони у них злые, землю копытами роют, а зубами грызут стальные удила. Лица у казаков красные, в бородищах капуста застряла, а паши бойцы вот уже три дня (точь-в-точь, как ты!) – ничего не ели. Вот выехал вперед генерал да как заревет густым басом:

– Эй вы, мужики-лапотники! Сдавайтесь на милость нашу, а не то всех вас шашками порубим, из винтарей побъем, на острые пики нанижем! Даю три минуты на размышление!

Только красные бойцы не дрогнули:

– Колите нас и рубите, – отвечают. – Все равно не сдадимся. Будем драться до последнего, Чапай нас в беде не оставит…

И только сказали они эти слова, задрожала земля от топота копыт. Расступились тучи, и все увидели: на высокую крутую гору Урал выехал Чапай на белом коне. Конь под ним тонконогий и сильный, грива золотистая, как лучи солнца, а сам Чапай великан из великанов, плечи у него, как скалы, бурка за спиною, как Черное море, и шпоры сверкают, как две молнии. Папаха на затылок лихо сдвинута, из-под нее русый чуб выбивается, а глаза у Чапая синие-пресиние, совсем, как у тебя. Подкрутил усы Василь Иванович, поглядел на беляков, прищурился и легко выхватил из ножен звонкую сабельку…

Засуетились, забегали вдруг беляки, стали палить в Чапая из винтовок. Только пули пролетали мимо него или застревали в мохнатой бурке и шипели, словно змеи. Очень удивились, пуще прежнего рассердились беляки, выкатили вперед тяжелую пушку-мортиру. А Чапай стоит себе, улыбается грозно, а снаряды от него отскакивают, словно горошины, и землю роют у ног коня, да все понапрасну.

Испугались тут казаки, закричали от ужаса, а Чапай махнул звонкой саблей, рассек ею тучи, и из туч молнии посыпались на головы белых разбойников, – всех до одного порешили. Рассмеялся Чапай. Подмигнул друзьям-соратникам, и светлее стало в мире от его улыбки, и подняли головы красные бойцы.

С тех пор всегда и везде, там, где добрые люди дерутся со злом, там, где друзьям худо, появляется Василий Иванович Чапаев на белом коне…»

Отец замолк, вспомнив вдруг настоящего начдива двадцать пятой, невысокого, худощавого, отнюдь не великана.

А мальчик пошевелился в постели, поднял тонкую прозрачную руку и тихо спросил:

– Значит, Чапай и к нам придет?

Настала тишина, гнетущая тишина. Было слышно, как на кухне из умывальника мерно шлепаются капли в медный таз, а в подполе попискивают мыши. Старенький доктор, который все свое свободное время проводил теперь у постели мальчика, обрадованно объявил:

– Я ведь вам говорил, что это сугубо психоастенический фактор!

* * *

В городе этом была небольшая книжная лавка и всего одна библиотека. В лавчонке, в пропыленных картонных переплетах стояли сочинения Александра Пушкина, Лидии Сейфуллиной, Федора Гладкова, а также брошюры для слушателей рабфака. В библиотеке нашлось несколько портретов челюскинцев и только два крохотных портрета Чапая – в учебнике истории и на обложке детской книжонки «Рассказы о героях». Да и то на обложке этой лицо Чапая было таким маленьким, что разглядеть его можно было разве что в большую подзорную трубу.

Но зато библиотекарь с полуслова уловил, в чем дело, и сказал, что на прошлой неделе, возвращаясь от дочки из Н-ска, он своими глазами видел в зеленом вокзальном киоске большой портрет Чапая… а возможно – Щорса.

И человек с волевым подбородком, рассеченным шрамом, выбежал из библиотеки, на ходу застегивая пальто. На городской площади вскочил в старую пролетку, которая торчала тут, вероятно, со времен русско-японской войны. Человек со шрамом растормошил дремлющего извозчика, тот понимающе всплеснул руками, и подслеповатая лошаденка помчалась к вокзалу так быстро, как только может скакать двадцатилетняя заезженная кляча. А потом паровоз «Феликс Дзержинский» помчал по рельсам так стремительно, как только может мчать паровоз «Феликс Дзержинский», когда человек очень торопится.

А человеку со шрамом все казалось, что поезд движется чересчур медленно; он поминутно доставал из кармана большие серебряные часы-луковицу, на полированной крышке которых блестела гравировка: «Храброму бойцу-пулеметчику 25-й Чапаевской дивизии – за доблесть».

Наутро он очутился на перроне сонного вокзала города Н-ска и, перепрыгивая через багажные тюки, побежал к знакомому по рассказу зеленому киоску… Но было еще очень рано, на дверях киоска висел большой замок с контрольной бумажкой в скважине. И тогда человек опустился на массивную, как рояль, вокзальную скамью. Закрыл глаза…

Ему снилась полутемная комната и сосновые поленья, потрескивающие в печи, и тоненькая прозрачная ручка, свисающая с пуховиков… И еще ему приснились лютые ночи Бугуруслана, пылающая Уфа, черный Лбищенск, распятый казачьими штыками… А когда человек проснулся, было уже совсем светло, рядом со скамьей шелестела по асфальту метла, и милиционер в смешном треухе тормошил его за плечо…

– Нет Чапаева, – позевывая, ответил небритый киоскер. – Намедни какие-то пионеры купили… Погоди, погоди, парень – да ты никак плачешь? Что он друг тебе, Чапай? Али родственник какой? Погоди, погоди, сердечный, а ты утренние газеты читал?

Нет, конечно же, он не читал утренней газеты. А в ней между речью Калинина по случаю пуска новой домны и выступлением Косиора в связи с приездом делегации зарубежной компартии, светлой нонпарелью было напечатано: «Сегодня художник Н. открывает выставку, посвященную XVII годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. На выставке широко представлены портреты полководцев и героев гражданской войны».

* * *

…Тучный мужчина с лоснящимся лицом и длинными седоватыми волосами не спеша прохаживается вдоль пустой и звонкой от холода комнаты. Он стряхивает пепел толстой папиросы на вельветовый живот и по-хозяйски командует:

– Коля, вы совершенно не чувствуете цвета! Вы дальтоник, юноша. Нюра, да помогите же ему! «Оборону Царицына» сюда – напротив окна. «Котовский» светлее – его направо. Осторожно с «Кронштадцами» – свежая краска. Чапаева – в левый угол.

– Погодите, – сказал человек в мокром пальто и заляпанных грязью высоких сапогах. – Погодите вешать эту картину! – закричал он, перешагнув порог, и почти побежал к портрету.

– Выставка еще не открыта! – Великан сделал предупредительный жест рукой.

– Ерунда, – сказал человек. – Отдайте мне Чапаева.

– Вы сумасшедший… Что с вами? Кто вы?

– Ерунда, – повторял человек. – Какое это имеет значение? Не вешайте этот портрет. Отдайте его мне или продайте…

– Да кто вы такой? – ослабевшим голосом отозвался художник.

– Мне дорога каждая минута, – прошептал человек, поспешно выворачивая карманы.

– Спрячьте свои идиотские деньги, иначе я позову милиционера!..

– Плевать, – сказал человек, – если вы мне не уступите этот портрет, тогда… – И он отчаянно махнул рукою…

– Ладно, уговорили, – сдался художник. – Нюра, – позвал он. – В левый угол повесьте Буденного. А Чапаева заберет этот человек. Осторожнее, товарищ, очень тяжелая рама… Рама-то вам зачем?

* * *

В то утро, впервые за много дней, сквозь тучи пробились скупые осенние лучи. Призрачные, тонкие, они проникли сквозь щели ставень, заплясали на подоконнике, скользнули вниз, задержались на бледном лице ребенка, почти сливавшимся с подушкой… Мальчик открыл глаза.

Прямо на него с огромного портрета глядел Чапаев. Мохнатая папаха лихо сдвинута набекрень. Русая прядка упала на высокий лоб. За спиною бурка – словно Черное море. Чапай улыбался.

Мальчик чуть приподнялся на локтях, а потом… отбросив одеяло, спрыгнул с постели. Он пошатнулся на непослушных ногах, но вдруг ухватился за… солнечный луч и выпрямился. Крохотные пылинки, кружащиеся в солнечном луче, словно пули, кинулись врассыпную – ни одна не осмелилась ужалить. И дубовые половицы превратились в стремена, и беленький коврик – в лихого коня, а мягкие комнатные туфли – в ботфорты, и солнечный луч зазвенел вдруг, словно сабля, в его руке. И если бы мальчик оглянулся, то увидел бы, как сквозь приоткрытые двери следят за ним три пары удивленных, просветленных от счастья глаз и как дрожит у отца подбородок, рассеченный давним шрамом…

КИСЕЛЕВСКИЕ ТРАССЫ

– Вот ведь времечко настало, хай ему грець, – тяжело вздохнул Володя Киселев, и в сердцах сплюнул в радужную от солярки воду. – Ребята в море пойдут, стрелять будут, а тут – торчи на пирсе, нажимай на художественную литературу!

Я уже знал историю Володи. Родом он с Николаевщины – края корабелов и моряков. И, разумеется, с детства мечтал о голубых океанских просторах, видел себя то на капитанском мостике, то за штурвалом бригантины или в орудийной башне линкора. Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, но вдвойне плох тот, кто только мечтает, но ничего не предпринимает для этого. А посему Володя усиленно готовился к морской службе – учился гребле, плаванью, прыжкам в воду, и в школе многие одногодки и даже старшеклассники ему завидовали.

И надо же случиться беде: однажды, прыгая с высоковольтной опоры в Буг, не рассчитал Володя высоты, крепко ударился о воду, повредил позвоночник.

Выходили врачи парня, и со временем этот неприятный случай забылся.

После окончания десятилетки работал Володя трактористом, но мечте своей не изменил. И когда пришло время уходить на воинскую службу, он утаил от медкомиссии последствия своего неудачного «пикирования» с высоченной опоры в Буг и многомесячной больничной маяты. Долгожданная мечта сбылась: отлично окончив учебное подразделение, он прибыл на торпедный катер.

Прошло время. Старшина второй статьи Владимир Киселев, отличник боевой и политической подготовки, был назначен командиром отделения комендоров. И вскоре в подразделении заговорили о том, что на катере, которым командует лейтенант Геннадий Иванов, есть круглолицый, усатенький комендор, чьему меткому глазу мог бы позавидовать знаменитый охотник Дерсу Узала…

Вот только злополучный давний прыжок нет-нет да и напоминал о себе. И однажды в море, при сильной болтанке, Киселеву стало плохо. В базе врачи определили: болезнь скоро пройдет.

Но в штормовую погоду выходить в море категорически запретили…

* * *

– По местам стоять, со швартовых сниматься!

Отступил, отодвинулся родной причал. Ветер ударил в грудь, запел, загудел в вантах. Вздыбился за кормой белый бурун. Густые барашки потянулись навстречу. Катера вышли в открытое море. Головным идет катер под командованием лейтенанта Геннадия Иванова.

Увеличены обороты двигателей. Катер вышел на крылья и стремительно понесся по вспененному морю. В те короткие мгновения, когда сквозь облака проглядывало солнце, за бортом вспыхивала радуга.

– Стрельба предстоит не из легких, – сказал мне Геннадий Александрович, стирая с лица брызги белоснежным платком, – болтанка сильная…

Глаза командира светились радостью. Мне понятна эта радость: во-первых, Геннадию Александровичу лишь через месяц «стукнет» 23 года, и на корабле есть даже матросы и мичманы постарше его. А во-вторых, он совсем недавно назначен командиром боевого корабля, и эти стрельбы для него – серьезное испытание.

А пока торпедный катер идет в походном строю и каждый член экипажа занят своим делом. Несмотря на штормовую погоду, уверенно несут свою нелегкую вахту мотористы мичман Виктор Гончарук, старшие матросы Михаил Зуев и Павел Кусов и совсем еще молодой матрос, мой земляк Саша Белоконь. На руле, четко выполняя команды, стоит первоклассный специалист, старшина 1-й статьи Владимир Опацкий…

Боевая тревога! Радиометристы сообщают: цель обнаружена. Взоры всех, кто находится на мостике, устремлены в небо. В глазах командира вспыхивает мальчишеский азарт!

– Обнаружившему самолет – дополнительный «борташ»! Комендора – к орудию! Эх, Киселева бы сюда!

Конечно, моряка-катерника дополнительным бортпайком не удивишь, хотя состоит он из довольно лакомых вещей. Всех, кто находился на мостике, удивило нечто другое:

– Товарищ командир, разрешите стрельнуть!

Просьба прозвучала совсем не по-уставному. А лейтенант аж вздрогнул, услыхав этот голос. В беретке со звездой, в ладной «канадке» Киселев стоял перед командиром, смущенно улыбаясь. Глаза лейтенанта сурово сузились:

– Вы откуда взялись?

– Ясное дело – из кубрика. Нешто тут усидишь в береговой базе – стрельбы ведь ответственные! Товарищ лейтенант, дайте стрельнуть, а потом уж нака…

И тотчас, будто забыв обо всем на свете, закричал громко:

– Справа по борту – самолет! Дистанция…

– Ладно, – сказал лейтенант Иванов. – Вернемся в базу – разберемся. Киселев – на колонку!

Самолет то появлялся, то прятался в низких кучевых облаках. Зато на их белесом фоне была отчетливо видна длинная «колбаса» – конус.

Быстро, уверенно действовал Владимир Киселев. Стволы артустановки послушно повиновались каждому его движению. И вот, разрывая воздух протяжным громовым раскатом, огненные трассы устремились к конусу. Тут уж никто не мог оставаться равнодушным. Молодой помощник командира лейтенант Виктор Сапрыкин в одной рубашке с погончиками тоже выскочил на мостик – под проливной соленый водопад…

Вскоре стало известно, что артрасчеты всех катеров отстрелялись с высокой оценкой. Но лучше всех стрелял старшина второй статьи Владимир Киселев. Старший начальник лично передал по радио благодарность старшине.

– Что ж, победителей не судят, – сказал лейтенант Иванов, крепко пожимая Киселеву руку и вручая дополнительный «борташ», – с отпуском вас, старшина!

– Не возражаю, – сказал Киселев. – А бортпаек братишке повезу. Так сказать – подарок от Нептуна. Он у меня, брательник, тоже в моряки метит. Плавает хорошо, ныряет, с вышки прыгать – мастак…

ДОРОГА В ГОРЫ

– Хотите папиросу? Украинская! – предложил я не без тщеславия, когда мы легкой трусцой миновали околицу Чунджи и по утренней непылящей дороге стали подниматься в горы.

…Поначалу в Казахстане я никак не мог привыкнуть к местному куреву, и мама иногда присылала мне бандерольки с родными днепропетровскими «Шахтерскими». В такие дни я бегал по редакции, назойливо потчуя сотрудников: «Нет, вы обязательно попробуйте мою!», – они снисходительно принимали угощение, похваливали, покашливали, поплевывали и незаметно отправляли папиросину в урну.

Узун-Кулах был куда откровеннее моих редакционных коллег и наставников. Он аккуратно обмотал поводья вокруг высокой деревянной луки седла, всем своим непомерно тощим и длинным телом перегнулся ко мне, ловко выхватил папиросу из протянутой пачки и, раскурив, резюмировал коротко и веско:

– Не табак – овечий помет… Запомни, дорогая, – лучший в мире табак – «Дюбек-44». Растет в соседнем районе – в Чиликском совхозе. Там и виноград – самый сладкий…

После такой резолюции мне оставалось лишь молча негодовать, что я и делал.

Узун-Кулах – мой проводник. Накануне меня вызвал ответственный руководитель телеграфного агентства Юсуп Алтайбаевич и сказал, что есть острая необходимость в репортаже о жизни чабанов на отгонных пастбищах-джайляу, а посему мне необходимо срочно выехать в Чунджу. В райцентре, куда я добрался из Алма-Аты на «попутняке», секретарь райкома партии, быстро убедившись в полнейшей беспомощности мальчишки-репортера, не знающего ни языка, ни местности, ободряюще похлопал меня по плечу:

– Жаксы[7]. Дадим хорошего помощника, с ним не пропадешь. Люди в горах интересные – о них писать надо. А чтоб ты не написал, что чабаны плохо снабжаются, захватишь вот питание для приемников.

В гостинице – приземистом унылом бараке – я долго ворочался на спрессованном, как древесно-стружечная плита, матраце под громоподобный храп шоферов, лекторов, строителей и другого заезжего люда. Только задремал – тут же проснулся от ощутимого толчка в плечо:

– Корреспондентка, вставай! Ехать надо!

Протираю глаза и вижу у койки высокие и мягкие, из тонкого хрома сапоги, затем синие шевиотовые брюки, аккуратно заправленные в них, выше – такой же пиджак и воротничок чесучевой рубашки и уже под самым потолком, в полумраке – голову человека, повторяющего фальцетом:

– Вставай, корреспондентка. Я твоя проводник. Поехали…

– Между прочим, с морфологией у вас не все в порядке, – ворчу я, недовольно натягивая галифе и «керзуху» – неизменные атрибуты экипировки казахстанских репортеров начала целинной эпопеи.

Незнакомец легко подхватил мою сумку, набитую увесистыми кирпичиками батареек, табаком и чаем для чабанов и тощими блокнотами. Уже за порогом ответил беззлобно:

– Я преподаю не язык, а географию. И не в Сорбонне, а в кишлаке. Так что извини, дорогая…

Теперь я могу, как следует, разглядеть своего спутника. Он едва ли не вдвое выше меня, да и по возрасту, видать, вдвое старше. Тощ, как жердь, а лицо точеное, смуглое, красивое, без единой морщинки, и глаза-щелочки улыбаются из-под войлочной чабанской шапки-треуголки. Пока мы шагаем сонной улицей, он говорит не спеша, но и без пауз, спрашивая и, не дожидаясь ответа, отвечая, как бы самому себе.

– Поедем верхом. Ты умеешь ездить верхом? Если не умеешь – не страшно. Я подобрал тебе кобылка хороший, смирный. Ей сто лет и она совсем слепой. Но сильный, как трактор «С-80». И дорогу хорошо знает… Как меня зовут – все равно не запомнишь. Называй меня Узун-Кулах, что значит «длинное ухо». Я слышу все.

– Интересно, что же это вы такое слышите?

– Все слышу. Как трава растет, слышу. Как комар перед твоим носом пищит, слышу. Как тебе ехать неохота, слышу. Как твоя мама дома, на Украине, не спит, о тебе думает, – все слышу. Далеко гора Муюн-Кум, а как она поет – слышу. Муюн-Кум всегда поет, даже в тихая погода. Песчинки трутся, и получается песня, как у Пушкина: «То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя». Вот станешь аксакалом, как Узун-Кулах, тоже научишься слышать все…

Тут он явно хватил лишку. На аксакала он совсем не похож, однако лет сорок, пожалуй, уже набежало.

У райкомовской коновязи пофыркивает наш, уже оседланный, транспорт.

Узун-Кулах указывает мне на высокую белую кобылу, я, отвязав, подвожу «старушку» к крыльцу и с верхней ступеньки, вспомнив полусельское свое детство, одним махом вскакиваю в седло и разбираю поводья. Вроде бы порядок, вот только стремена подтянуть нужно малость и седло какое-то непривычное, с высокой лукой. Осторожно кошусь на проводника: Узун-Кулах старается показать, что не заметил моей прыти, но по лицу видно – доволен. Сам же он восседает на крохотной и злой мохнатой лошаденке – острые колени его торчат чуть ли не на уровне плеч. Со стороны наш дуэт напоминает, наверное, Дон-Кихота и Санчо Пансу, по странному случаю обменявшихся «плацкартами». Однако малышка под Дон-Кихотом рысит бойко, и вот мы уже поднимаемся с увала на увал, все выше и выше, туда – к царственно сверкающим ледяным коронам Алатау. Голубые тянь-шаньские ели застыли в серпантине утреннего тумана, росные травы достают до стремян, от алой кипени тюльпанов и маков больно глазам, и кажется, что мы не едем, а плывем по какому-то сказочному красно-зеленому морю. А бабочки величиной с ладонь! А напоенный росными травами и хвоей горный воздух! Все было бы ничего, только душу мою все еще грызет обида за оскорбленную честь днепропетровских «Шахтерских».

Кажется, Узун-Кулах прочитал мои мысли:

– А и не надо курить натощак. Дыши, дорогая. В горах воздух целебный, как кумыс. А кумыс в Казахстане самый сладкий. И степь самая широкая в мире. Ты видел когда-нибудь сырдарьинские дыни? Самая большая дыня на свете. Ишак за дыню спрячется – только хвост и уши торчат. Ты не женат еще? У нас в горах девушки – самые красивые, каждая как две капли воды на Назгум похожа…

Пошел, поехал… Ишь как похваляется! Чтоб прервать эту тираду, спрашиваю:

– А кто такая Назгум?

Узун-Кулах усмиряет плеткой маленького агрессора, норовящего укусить за грудь моего Росинанта.

– Девушка такая была – красивая, гордая. Как Жанна д’Арк. Вот в этих самых местах жила. Уйгурка. Хотели ее за бая замуж отдать, но красавица даже отцовской воле не покорилась. Взяла она мультук – ружье такое длинное, собрала бедняков и пошла громить баев. Такого случая в истории Востока до нее не было, чтоб кыз – девчонка то есть – мужчинами командовала…

– И что же дальше с ней приключилось?

– Погибла Назгум. Вернешься в Алма-Аты, пойди в оперный театр – там все увидишь. Оперу композитор Кужамьяров написал, он тоже из этих мест.

Тем временем солнце уже припекало, белая моя кобыла стала пегой от пота.

Привал! У ручья мы расседлали коней, пустили их пастись. Узун-Кулах достал из подсумка и разложил на попоне плоские лепешки-чуреки, ноздреватый домашний сыр и привычную пищу тех лет – конскую колбасу «козы».

Никогда в жизни я не завтракал с таким аппетитом и не пил такой студеной, такой чистой, такой сладкой воды. А наевшись, растянулся на потнике, стал глядеть, прищурясь, в бездонное, звонкое небо и незаметно задремал.

Проснулся я внезапно от неясного, неосознанного ощущения смертельной опасности. Что-то нестерпимо холодное давило мне на грудь, и, казалось, холод этот проникал в самое сердце. Я открыл глаза, и волосы зашевелились на голове: небольшая желто-серая змея, уютно свернувшись в клубочек у меня на груди, пронзительно глядела мне в глаза двумя немигающими свинцовыми бусинками. Вот сейчас (сколько лет прошло!) – пишу эти строки, а мороз, как тогда, проходит по коже. Час ли, минуту пролежал, окаменев от ужаса, – одному змеиному богу известно.

Протянулась большая костлявая ладонь. Щелчок – и только в траве зашелестело.

– Вставай, корреспондентка, проснись! Если бы ты знала, кого пригрел на своей груди!

Я с трудом взгромоздился в седло. В горле пересохло, в ушах стоял звон…

К вечеру мы подъехали к одинокой юрте.

– Это еще не джайляу[8]– пояснил мне Узун-Кулах – здесь живет аксакал – отец чабанов, о которых ты будешь писать. Здесь заночуем.

На негнущихся, затекших ногах я едва добрался до кошмы. Лишь пиала крепкого зеленого чая малость оживила меня. Двенадцатилетний круглолицый мальчик Идрис, днем ранее приехавший из райцентра проведать прадедушку, украдкой с любопытством разглядывал гостя из столицы. Засыпая, я слышал, как Узун-Кулах о чем-то долго рассказывал старику, но ничего кроме слов «Украина» и «джигит» не понял. Чьи-то большие и теплые руки заботливо укрыли меня…

Поутру дальше в горы меня сопровождал Идрис. По этому случаю он вычистил свой вельветовый костюмчик, повязал пионерский галстук и долго придирчиво проверял, хорошо ли затянуты подпруги у моего Росинанта. Узун-Кулах уехал назад – его, как пояснил Идрис, торопили депутатские дела. На обратном пути, в райцентре, я, к сожалению, не застал его, и больше мы не виделись никогда.

– О чем он говорил аксакалу? – спросил я Идриса, когда мы углубились в горы по одному ему известной тропке. Мальчик лукаво улыбнулся:

– Он говорил, что ты приехал из далекой прекрасной страны Украины, где живут самые храбрые красные аскеры и джигиты, и что ты среди них – самый храбрый джигит и герой. И еще он говорил, что там течет самая большая в мире речка – Днепр, до середины которой может долететь далеко не всякая птица.

– Но ведь ты же, как я погляжу, парень грамотный. Значит, тебе известно, что Днепр – не самая большая речка в мире?

– Верно, – согласился Идрис. – То Гоголь про птицу просто так написал – для красоты. Есть, однако, Волга, Енисей, Лена. Они – побольше. Но Узун-Кулах никогда не обманывает. Он знает все. Он воевал на Украине. У него за Днепр орден есть…

…Через пару лет, вернувшись на Украину, я долго не мог привыкнуть к домашнему куреву, и бывшие мои наставники и коллеги иногда присылали мне бандерольки с алмаатинским «Беломором». Я обходил редакцию, всех угощал, товарищи великодушно принимали подношение, закуривали, хвалили, кашляли, сплевывали и незаметно отправляли папиросину в урну.

Прошло более четверти века. Я много ездил по стране и не раз бывал за пределами Родины. Но как ни планирую, все не удается посетить Казахстан, наверное, потому, что в юность обратной дороги нет.

А недавно мой друг, вернувшись из командировки в Алма-Ату, положил мне на стол пачку сигарет «Медео», и я тотчас вспомнил историю, которую только что вам рассказал.

Я ЕМУ РАССКАЗАЛ О БОЛГАРИИ

За полчаса до погружения мы со старшим лейтенантом Иваном Довженко курим на ходовом мостике. Точнее, курю я, а Иван, прищурившись, всматривается в горизонт. Русая прядь выбилась из-под черной пилотки, в лучах заходящего солнца она кажется огненной. Солнце, огромное, красное, подожгло океан, набрякли багрянцем облака, холодный сверкающий шар медленно погружается в пучину.

– Завтра ветрено будет, – говорит Иван так, между прочим, ни к кому не обращаясь. И болтанка будет – баллов семь…

Крохотная, поменьше воробья, желтая пичуга неожиданно садится рядом с нами на обод сигнального фонаря, недоверчиво косится на людей черной бисеринкой глаза. Далеко залетела, отчаянная, умаялась, видно. Иван смотрит на птичку, улыбается.

Познакомились мы с Иваном несколько неожиданно. Сначала на базе у подводников я увидел на Доске почета фотографию приглянувшегося мне офицера – коммуниста и отличного специалиста, как было сказано в подписи под снимком. А через два часа повстречался с ним на лодке и тотчас же узнал его. И теперь я знаю, что этот высоченный красавец-офицер с такой знаменитой фамилией – мой земляк. Родился в Черкассах, учился в Ленинграде, женился в Севастополе. Окончив училище, направлен сюда – на Тихий. Служит командиром боевой части на отличной подводной лодке, последние дни дохаживает в лейтенантах.

Правда, на рассказы о себе Иван скуповат, сдержан. Собеседника слушает очень внимательно, о себе же – обронит, да и то редко, лишь два-три слова.

– А в Болгарии вы бывали? – неожиданно спрашивает он, как бы продолжая начатый в отсеке разговор.

– Приходилось, всю ее изъездил в свое время, – говорю я не без удовольствия, тоном много повидавшего на своем веку человека.

– Расскажите, – коротко бросает Иван, и в просьбе его слышен оттенок приказа.

Я собираюсь с духом и настраиваюсь на долгий разговор.

– Видите ли, о Болгарии коротко рассказать невозможно. Болгария необычайна – море света, тепла… Но лучше всего туда приезжать весной, в мае, когда цветут сады, благоухают розы. Там звезды в ночи сверкают, крупные, как апельсины, и девушки ослепительно-улыбчивы и красивы…

– Расскажите о памятниках, – нетерпеливо просит Довженко. – Меня интересуют памятники. В Софии, в частности…

Я несколько обижен, но виду не подаю. О памятниках, так о памятниках. Пожалуйста. Сколько угодно.

– Начинать, пожалуй, надо с Пловдива, а не с Софии, – говорю я. – Начинать надо с Алеши. С того самого русского солдата Алеши, о котором в известной песне поется: «Цветов он не дарит девчатам, они ему дарят цветы». В плащ-палатке, в пилотке стоит Алеша на высокой-высокой горе над древним и юным городом…

Величественная каменная фигура в ясную погоду видна за десятки километров. Но что интересно – у подножия монумента есть маленький, не слишком приметный крестик – могила русских солдат, павших при освобождении Пловдива от турок сто лет назад. Эта могила, как, впрочем, все другие памятники в Болгарии, всегда утопает в цветах. А в дни фашистской диктатуры одна очень старенькая женщина ежедневно приносила сюда по живой розе и клала на могилу русским освободителям. Фашисты-чернорубашечники били старуху, отбирали у нее цветы, однажды даже упрятали в тюрьму. Но стоило ей выйти на волю, и она снова ежедневно поднималась на крутую гору и приносила цветы братушкам, так ласково называют болгары русских. Старушка эта давно умерла. Так теперь пионеры Пловдива отыскали ее могилу и каждый день приносят ей по одной живой розе – за то, что в самое трудное для Родины время она не изменила любви к братьям-освободителям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю