Текст книги "Звезды на рейде"
Автор книги: Игорь Пуппо
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Скажите, а что в этом противоестественного? Ведь вся наша огромная земля от Карпат до Волги хранит в себе многие тысячи безымянных солдатских могил. Значит, делал человек святое и благородное дело – спасибо ему за это. И работа комиссии, кстати, была отнюдь не безрезультатной: пока шел поиск неизвестного пилота, в овраге за жилмассивом Сокол обнаружили место падения еще одного летчика, погибшего в 41 году, и место захоронения четырех (пока безымянных) разведчиков – в Амур-Нижнеднепровском районе.
Пройдите, к примеру, по улице Писаржевского – одной из немногих, относительно уцелевших в пожаре минувшей войны. Почти на всех старинных двух– и трехэтажных особняках чернеют давние надписи: «Проверено. Мин нет». И далее подписи красноармейцев, сержантов, офицеров-саперов. Это все – памятники высокого человеческого и воинского мужества, потому что прежде чем мы вошли в этот дом, прежде чем здесь поселились радость, музыка, смех, прежде чем родились и выросли наши дети – сюда однажды заходил воин с миноискателем, и миллиметр за миллиметром ощупывал наш дом, чтобы обезвредить и уничтожить коварную смерть, припрятанную врагами. И кто знает, дожил ли до победы этот красноармеец Иванов или сержант Смирнов, не подорвался ли он на мине в соседнем доме или на соседней улице, потому что, известное дело – саперы ошибаются в жизни всего один раз.
Наверное, для многих детишек, проживающих в таких домах, Родина начинается именно с этой надписи, и это воистину прекрасно. Но вот кому-то одна из этих надписей помешала и ее попытались содрать: на стене свежие царапины… Мне кажется, что это – кощунство. Иными словами такое деяние не назовешь. А по соседству, в доме № 5 по этой же улице Писаржевского, нашелся добрый душевный человек. Надпись «Проверено. Мин нет» взяли под стекло на четыре крепких болта, а вокруг соорудили железную рамку-козырек от дождя и снега. И появилась на улице неузаконенная мемориальная доска, и думается, что горсовет не станет возражать против ее существования.
Город наш – огромный живой организм, с пульсирующими артериями проспектов и улиц, с миллионами окон-глаз, с зеленой кровью садов и бульваров. Город – это наш дом, а дом свой человеку надлежит любить, но любить не потребительски, не созерцательно, а созидательно, действенно. Кто-то из великих, кажется, Виктор Гюго, устами одного из своих героев изрек добрую и мудрую истину: «Смысл человеческой жизни заключается не в том, чтобы брать, а в том, чтобы давать». И тот, кто посадил у памятника или просто на бульваре тюльпан, вырастил деревце или покрасил солдатский обелиск, может с чистой совестью ходить по этим улицам.
Но ведь есть совершенно иные индивидуумы, рвущие тюльпаны у обелисков, бездушно сдирающие со стены надпись, оставленную саперами в далеком уже 1943 году… Их мало, таких людишек с равнодушной душонкой. Мало, но они есть…
С чего же еще начинается Родина? «С той самой березки, что во поле, под ветром качаясь, растет?» Для некоторых детишек из старинного дома № 7 по улице Рогалева Родина, бесспорно, начиналась с огромного орехового дерева во дворе. Под его душистой благодатной сенью мамаши «выгуливали» в колясках малышей, и первое, что видели они, – огромные глянцевые листья над головой. Осенью могучее дерево щедро одаривало ребятишек со всей улицы крупными вкусными плодами. Но вот объявился в одной из квартир новый частновладелец. Первым делом новосел спилил орех («он мне мешает, закрывает солнце»), потом принялся за другие деревья.
Приехали из Зеленстроя, оценили убытки, нанесенные зеленому убранству города, почти в тысячу рублей, но кто возместит убытки чисто моральные, нравственные, кто залечит душевную обиду и детям, и взрослым? Деревьев уже не вернешь, а новые вырастут не скоро. Видать, не для всех Родина начинается «с березки, что во поле…»
Я начал этот разговор рассказом о неизвестном летчике, а в конце хочу вспомнить о летчике, хорошо всем известном. Жил в нашем городе до войны на улице Фабричной скромный человек Михаил Степанович Столяров. Слесарил рядышком, за углом – на маленьком заводике. Отсюда ушел в авиацию. В 1943 году, накануне освобождения города, прилетел майор Столяров бомбить фашистскую переправу. Блестяще выполнил боевое задание, однако не удержался Михаил Степанович от великого соблазна: помахать крылышками своим землякам и соседям, дать знать о себе – дескать, жив Мишка Столяров! Видать, проснулся в прославленном асе тот самый озорной мальчишка – с улицы Фабричной.
И в этот момент снаряд фашистской зенитки поразил самолет. Очевидцы утверждают, что пилот мог бы спастись, выпрыгнув с парашютом, но он предпочел вместо позорного плена геройскую смерть. Самолет врезался в городскую электростанцию, и фашисты надолго очутились в темноте… Майор Столяров хорошо знал свою улицу, он знал, куда падал! Упал и как бы вознесся в небеса благодарной человеческой памяти.
Прошли годы. Улицу Фабричную переименовали в Фестивальную, потом, если не ошибаюсь, снова в Фабричную. Почему не в улицу имени Столярова?
И вот рабочий паренек Валерий Цвик пошел в атаку на незыблемое «слушали-постановили». Он вел поиск, переписывался с однополчанами и родными Столярова, слал в газеты статью за статьей. И добился своего, потому что любил наш город самоотверженно, действенно.
Валерий Цвик – нынче профессиональный журналист, трудится на Центральном телевидении. А для многих маленьких граждан нашего города Родина начинается с улицы, носящей имя бесстрашного их земляка.
Колыбель моя, радость, любовь и мечта —
Возвращаются птицы в родные места,
Полыхают рассветы, Петровка гудит,
Революции ветры клокочут в груди.
Если вдруг над тобою сгустится беда,
Как пилот Столяров, возвращусь я сюда.
Добрый друг, пред тобой моя совесть чиста, —
Возвращаются птицы в родные места.
«ПРИКАЗ ПОНЯЛ. ВЫПОЛНИТЬ НЕ МОГУ»
В полуторастах километрах от Днепропетровска, на крутых берегах реки Волчьей, раскинулось старинное украинское село Покровское. Знавало Покровское татарские набеги и кровавый разгул махновцев, обжигало его улицы пламя минувшей войны. Но, как феникс из пепла, снова встало село, зазеленело садами; от новой четырехэтажной школы протянулись, сверкая асфальтом, его улицы, лес антенн поднялся над черепичными крышами веселых кирпичных домиков. И лишь одна хатка над обрывом долго чернела старой соломенной кровлей. Но и для нее пришел час обновления.
Как-то веселой гурьбой нагрянули во двор комсомольцы. Перекрыли хату, поправили наличники, двери, поставили новый штакетник и зеленой краской покрасили. Вышла на порог старая седая женщина, смахнула рукавом набежавшую слезу, тихо сказала:
– Спасыби, сыночки. Возьмите вот – на память про Володю… Очень он любил на ней играть. – И протянула ребятам домру…
Он стоял, как положено, у крыла своего «Яка» и щурился от ослепительного снежного блеска. Он уже знал, что с нынешнего утра будет обслуживать самолет французского летчика из эскадрильи «Нормандия», которая прибыла сюда, в Россию, чтобы вместе с Советской Армией громить фашистов. И вот эта предстоящая встреча очень волновала Володю: интересно, каков он, француз. Только слышал Володя краем уха, будто опытный он ас, дворянин, граф… Этого нам только не хватало. Вот и стоит сержант Белозуб, переминаясь с ноги на ногу, и внимательно вглядывается туда, откуда из штабных землянок должны появиться прибывшие ночью французы…
Проглядел сержант Белозуб! Сперва услышал песню, мысленно перевел ее, а потом уже повернулся кругом и застыл от удивления. Прямо к нему, улыбаясь и палевая, шел высокий, стройный парень – на вид совсем еще юноша. Тоненький, затянутый в щегольскую кожаную курточку, весь какой-то игрушечный – планшетка и пистолет на длиннющих ремешках шлепают по глянцевым голенищам сапог. Ишь ты, мороз такой, а он в сапожки вырядился! И шлемофон в руке, голова непокрытая, а усики на гладко выбритом лице, словно нарисованные. Пижон!
Однако Володя не оплошал – ступил шаг вперед, поднес руку к ушанке, доложил по-французски давно заготовленную фразу:
– Мой командир, машина к полету готова.
Теперь пришла очередь удивляться французу. Но лишь на миг сбежались у глаз его морщинки и брови вздернулись ввысь. Он шагнул, улыбаясь, к технику, крепко пожал руку:
– Морис-Филипп де Сейн. Лейтенант.
– Владимир Белозуб, старший сержант.
– О, Володя! Браво, Володя!
Потом, восхищенно задравши голову, техник следил за смелыми пируэтами, которые выписывал в воздухе де Сейн. Самолет, послушный опытной руке, чертил в бездонном небе замысловатые виражи, валился в штопор, свечой взвивался ввысь и стремительно бросался в пике. Вот он подруливает, вот, отдернув фонарь, Морис прыгает на снег – раскрасневшийся, счастливый, улыбчивый:
– Прекрасное небо! Прекрасная машина! Прекрасный снег! О ла-ла!
…Французы тренировались долго и упорно. День за днем, день за днем.
Техники ворчали сердито:
– Война идет, каждый миг дорог, а они горючку зря жгут, кренделя в небе выписывают.
Этим разговорам раз и навсегда положил конец командир полка полковник Голубков – сам опытнейший ас:
– Пусть летают. Им учиться надо. Французы привыкли летать и драться в одиночку, о взаимной поддержке понятия не имеют. Вот и перенимают наш опыт.
Но пришел день первого боевого вылета. Одно за другим уходили звенья зеленокрылых, краснозвездных «Яков» с белыми стрелами вдоль фюзеляжей – туда, где ухал, грохотал и дымился фронт… Были томительные минуты ожидания, были тревожные раздумья: не отказал бы мотор, не подвели пулеметы. Но, конечно, была и радость встречи.
– Мой командир, на фюзеляже 16 пробоин!
– О, Володя, тот, кто попортил мне фюзеляж, больше никогда не будет стрелять. Мы с тобой укокошили боша.
– Почему – «с тобой»?
– Потому что ты готовишь мне машину к полету. В мороз и в дождь. И делаешь это виртуозно…
Володька сбегал в каптерку, принес ведерко с белой краской, кисточку и аккуратно намалевал на фюзеляже крестик – могильный крест над сбитым фашистом. Морис молча наблюдал за ним:
– Дорисуй мне еще один крестик.
– ?
– Первого боша я сбил во Франции, почти что над своим домом, а точнее – над лицеем Сен-Луи, где учился до летной школы. Кстати, я все собираюсь тебя спросить: откуда ты знаешь французский язык?
– Я тоже окончил лицей. Перед войною.
– Царскосельский?
– Нет, Покровский.
– Странно. Я считал, что в России был только один лицей.
– У нас в каждой деревне лицей. И в городах.
– А где это – Покровска?
– Село такое на Украине. Возле Днепра.
Морис задумался, погладил усики:
– Значит, ты из деревни. У твоего отца, наверное, было очень много земли. Иначе как бы ты мог учиться в лицее?
– Да, у моего отца было много земли. От Бреста до Камчатки. Вот прогоним фрицев, и снова вся земля – наша.
Морис улыбается понимающе:
– Ах, я и забыл, что у вас все по-другому…
Храбро дрались французские летчики в русском, советском небе. Славные страницы в историю Великой Отечественной войны вписали пилоты Марсель Лефевр, Гастон Дюран, первый командир эскадрильи Пьер Пуйяд. Плечом к плечу с советскими асами сражались потомственный дворянин Роллан де ля Пуап и парижский пролетарий Марсель Альбер. Казалось, сам озонный воздух России, – разряженный, очищенный грозами революций – благотворно содействует этому братству.
Орденом Красной Звезды был награжден летчик Морис-Филипп де Сейн. Ему было присвоено звание капитана. Медаль «За боевые заслуги» и французская награда украсили грудь старшины Белозуба…
Они отмечали годовщину своей встречи. Морис издалека завел «политический» разговор. К тому времени он знал уже много русских слов, и друзья могли свободна изъясняться на двух языках:
– Что означает твоя фамилия, Володя? У вас, русских, очень странные фамилии.
– Моя означает – «белые зубы».
– У тебя действительно белые зубы! Очень красивые! А у меня вот болят нестерпимо.
– Надо было в детстве меньше шоколадом баловаться. Небось, нянек был полон дом?..
Морис помолчал. Потом спросил тихо:
– А ты коммунист, Володя?
– Я комсомолец. Но у нас все – коммунисты.
Морис рассмеялся.
– Я написал письмо матери. Написал, что у меня в России есть друг. Брат. Младший брат – ты ведь моложе меня на целых 10 лет. Что ночью, когда я сплю, он готовит мне машину и латает дыры. И ждет меня с полета. Я написал, что у нее теперь есть второй сын – Володя! Очень бы она удивилась, если бы узнала, что этот сын – коммунист!
– Дворяне тоже бывают разные, – уклончиво ответил старшина. – О декабристах слыхал?
– Так, может быть, ты и меня хочешь обратить в свою веру?
Володя задумался, собрался с мыслями.
– Мы никого не неволим. Мы очень уважаем Францию – колыбель революционного движения, Парижской коммуны. Убеждение человека – это его личное дело. Но сейчас самое главное – разбить фашистов. Вы храбро деретесь, и за это вам почет и уважение. Бить фашистов – это ведь тоже драться за революцию…
Катился на запад фронт. Вместе с советскими войсками продвигались французские летчики. Эскадрилья была преобразована в полк «Нормандия – Неман». Но на выжженной российской и белорусской земле оставалось много фанерных обелисков и холмиков с красными звездочками, под которыми вечным сном спали парни из далекой Франции.
Русское небо навсегда застыло в их глазах, русские березки оплакивали их. А где-то далеко в лесах за Руаном и Марселем пускал под откосы фашистские поезда национальный герой Франции, командир неуловимых маки, украинский хлопец – Василь Порик.
15 июля 1944 года полк «Нормандия» получил приказ перебазироваться из белорусской деревни Дубровки на аэродром в район литовской деревушки Микунтани. Лететь нужно было над лесами, где бродили еще гитлеровцы из остатков окруженной и почти полностью уничтоженной группировки фашистов. Вот взлетела и скрылась за лесом эскадрилья во главе с Пуйядом, выруливала на старт вторая эскадрилья капитана Мурье. Готовились к взлету «дугласы» с техническим персоналом и штабом полка.
Морис де Сейн подошел к командиру полка майору Луи Дельфино:
– Мой командир, разрешите взять с собой Белозуба.
– Вот уж ниточка с иголочкой, – пошутил майор. Весь полк знал о трогательной дружбе Мориса и Володи. – Куда же вы его посадите?
– В хвостовой отсек. Потрясет немножко при взлете, но ничего – он парень крепкий.
– Хорошо. Только забирайтесь повыше – по лесу бродят боши…
Володя радостно подхватил вещмешок и скатку, с трудом втиснул свои широкие плечи в хвостовой отсек фюзеляжа – за бронеспинкой пилотской кабины.
– Потерпи малость, Володя, – улыбался Морис, – на вот куртку, подмости. Полчаса – и мы на месте…
И захлопнул люк.
Володя лежал и думал, что вот скоро кончится война и они приедут с Морисом в Покровское, а там и брат Пашка-артиллерист домой вернется. И батя, старый партизан, выкатит из погреба зарытый еще перед войной бочонок вина, и сядут они за стол на крутом берегу Волчьей, и девчата будут восторженно коситься на красавца-француза.
А Морис вел машину и, наверное, думал о Париже, о Елисейских полях, о шумных и уютных кафе Монмартра, которые он скоро покажет своему брату – тому самому, чье биение сердца раздается рядом.
Перегруженный «Як» низко летел над белорусскими лесами, едва не цепляясь за верхушки деревьев, над чащами, где бродили озверевшие от голода окруженные фашисты. И один из них, обреченных, пустил в бессильной злобе длинную пулеметную очередь вдогонку краснозвездному «Яку»…
…Те, кто еще оставался на аэродроме, вдруг увидели самолет, неожиданно вынырнувший из-за горизонта. Он летел какими-то непонятными зигзагами, рывками, волоча за собой тонкий белый шлейф дыма.
– Это де Сейн! – воскликнул вдруг всегда спокойный майор Дельфино. И тотчас же в динамике раздался хрипловатый голос Мориса:
– Я де Сейн! У меня поврежден маслопровод. Парами застлало глаза. Я ничего не вижу! Наводите!..
Его пытались навести в створ посадочной полосы.
– Левее, левее, Морис!.. Снижайся! – кричал в микрофон Дельфино.
Снова и снова заходил «Як» на посадку. Вот уже цель близка, и зеленая трава аэродрома, кажется, сама просится под колеса шасси… Но нет, утерян единственный миг, и снова пилот берет ручку на себя и уводит ковыляющую машину ввысь:
– Я ничего не вижу! Нечем дышать! Наводите!..
Наступает такая тишина, что слышно, как стрекочет в траве кузнечик. Наконец Дельфино решается:
– Де Сейн, вы не посадите машину. Прыгайте. У вас нет другого выхода…
В динамике треск, шум… Долетают слова Мориса:
– У меня за спиною Володя!.. Он стучит мне в спинку…
– Прыгайте!..
– У него ведь нет парашюта! Наводите – я ничего не вижу!..
Снова попытка – снова безрезультатно. Тогда микрофон берет представитель советских войск, старший инженер полка майор С. Агавельян. Голос его срывается:
– Капитан де Сейн… Вы подчиняетесь советскому командованию. Белозуба спасти нельзя. Это бессмысленная жертва. Приказываю – прыгайте!..
Медленно, мучительно долго тянутся секунды. Тихо потрескивает динамик. Кузнечик стрекочет в траве. И вдруг оттуда – из высокого чистого, жестокого неба долетает тихий задыхающийся голос:
– Приказ понял… Выполнить не могу…
Последним раз взвивается ввысь краснозвездный «Як», мотор захлебывается, самолет опрокидывается навзничь и камнем падает вниз…
Их несли на плечах боевые товарищи. Французы несли Володю, и гроб его был покрыт красным полотнищем. А русские летчики несли на плечах гроб капитана Мориса де Сейна, покрытый французским флагом. Сухие залпы салюта разодрали воздух. Маленький холмик со звездою вырос на ромашковом лугу…
* * *
…Где-то на берегу Сены, в фамильном своем замке полуслепая от давнего горя женщина долго смотрит на два портрета в черной рамке:
– Ты не мог поступить иначе, потому что тогда бы ты не был моим сыном.
Потом она садится и пишет письмо пионерам на Украину – в далекое Покровское, в школу:
«Дорогие ребята! Я очень стара и больна, и поэтому не могу воспользоваться вашим приглашением – боюсь, что не доеду. Посылаю вам две фотографии Мориса, снятые в детстве. Здесь я одна смотрю на них, а там на них будут смотреть много друзей Мориса. Я знаю, что в вашей замечательной стране вы все растете героями…»
Три портрета в черной рамке висят в просторной украинской хате. Паша, Володя, Морис…
…Ночью, когда засыпает село, в покровском школьном музее тихо звенит домра. Она поет старые украинские песни – о чистом небе, сивом конике, острой сабле да казацкой доле… И слышите, слышите – она поет песни Франции, далекой Франции.
ПЕРВЫЕ ЦВЕТЫ – В МАЕ
Сергей Бойко трижды прокричал петухом в палисаднике, и я тотчас выпрыгнул через распахнутое окно в парующие росные лопухи, а за мною, согласно «субординации» – мой младший двоюродный брат Петька (по-домашнему Потя) – долговязый, заспанный и кудрявый, как ягненок. Молча побрели через сад, дрожа от утренней прохлады, от мокрой травы, неприятно щекотавшей ноги. В саду Сергей остановился, критическим взглядом окинул нас с головы до ног и сердито сплюнул сквозь зубы:
– Дрожжи продаете, вшивая команда! Дрейфите! Удочки прихватили бы для блезиру. Ладно уж – возьмите у меня одну…
Сергею уже тринадцать. Он почти на год старше меня, мускулы у него на руках – пальцем не придавишь, да что уж там мускулы! Сергей умеет курить взатяжку: наберет полный рот ядовитого махорочного дыма, проглотит: «И-и-и! А моï ж вiвцi – в лозах!» – и выпускает медленно через нос две тоненькие сизые струйки. Слезы катятся по щекам, а он – хоть бы хны! А еще он умеет вырезать из лозы ажурные тросточки и свистки и переплывает наш пруд в оба конца без передышки хоть сто раз! Для нас он – бесспорный авторитет и потому я пристыженно беру тяжелое и скользкое удилище; Потя, беззастенчиво позевывая, топчется на месте.
За садом, за совхозными мастерскими – люцерновое поле, а за полем синеет лес, и в эту сиренево-синюю полосу вкраплены белые островки расцветшего терновника и розовые – абрикос. Оно и лес – не лес, а так, лесополоса, с километр шириной, в длину – километра три. Одним концом лес упирается в Мелкую балку, другим – в Глубокую. Сергей напрямик шагает к Мелкой балке, и мы, путаясь в цепкой люцерне, неуклюже тащимся за ним. Зайчонок пушистым мячиком выкатывается из-под ног, но сегодня я не обращаю на это внимания…
Возле Глубокой балки мы никогда не играем, обходим ее стороной. Она и впрямь глубокая, ее склоны густо поросли непролазным кустарником, и в его черных дебрях, на дне, даже летом тускло поблескивает тяжелая, ледяная вода. Балка начинается где-то за Саксаганью, рассекает степи и холмы, проходит под железнодорожной веткой и тянется далеко за Комиссаровку. А там, где в Глубокую балку упирается наш лес, поздней осенью сорок первого года немцы расстреливали людей…
Я видел их, расстрелянных. Прошлой весной мы бродили с Потей по лесу, собирали на склонах подснежники и ненароком вышли к Глубокой балке. Помню, как вихрилась и ревела под обрывом черная вода, как кружились в ней ветки и солома… И вдруг Петька побледнел и взвизгнул от ужаса. Я тотчас поглядел туда, куда уставился он круглыми, выпученными глазами – там, внизу, под обрывом, под стремительной мутной водою навзничь и ничком лежали люди. Казалось, они чуть шевелились среди ветвей и коряг, словно толстые неуклюжие рыбы, и торчала из воды черная ступня, а рядом с ней, непонятно почему – четыре конских копыта…
Пройдет много лет, но те люди долго будут сниться мне по ночам…
А сегодня – Первое мая 1943 года. И мы тащимся напрямик через люцерну, едва поспевая за Сергеем, не оглядываясь на Глубокую балку, но мне почему-то кажется, что ребята тоже сейчас думают о ней.
…А на поляне, густо поросшей янтарными одуванчиками и рубиновыми костерками тюльпанов, нас уже заждались. Тут оба Володьки: Володька Доброгорский – курносый задиристый парень, тот, у кого дядя-военком тоже лежит в Глубокой балке, и Володька Ивер – коротышка, даже мне едва достающий до плеча, но человек солидный: вот уже месяц самостоятельно работает конюхом. Он и сейчас не расстается со своей гордостью – кнутом, собственноручно сплетенным из сыромятной кожи. И еще тут, на поляне, брат и сестричка Герек и Ляля – двое близнецов-поляков из Кракова, два крохотных осколка всемирного горя, горячими ветрами войны неизвестно как занесенных сюда, в приднепровские степи… Оба светленькие, словно одуванчики, оба синеглазые, только у Ляли глаза огромные и никогда не мигают, а у Герека они сужены до щелочек – от постоянного тихого страха, который, кажется, навеки поселился в них… Он такой бледный, Герек, что сквозь кожу видны тончайшие синеватые жилки на лбу и переносице, и, конечно же, он никогда бы не отважился прийти сюда, если бы не Ляля, которую он любит самозабвенно и пошел бы за нею в огонь и воду… В совхозе они недавно. Живут с больной матерью в кое-как приспособленном под жилье старом сарае, и у них нет огорода. Тетка моя, а Петькина мать, суровая сельская учительница Ольга Васильевна говорит, что люди не дают им умереть с голоду, и сама помогает полякам, как может…
Теперь мы все в сборе. И все взгляды прикованы к Володьке-малому, а он не спеша достает из-за пазухи большой красный платок и привязывает его к гладкому кнутовищу.
– Червоный штандарт, – восхищенно вздыхает Ляля, – до гуры взнесь!..
– Начнем? – деловито перебивает ее Сергей.
Вот теперь настала моя очередь, и все взоры обращены ко мне, потому что начинать буду я. Это право дается мне с молчаливого согласия всей нашей команды, и я очень горжусь им. Потому, что среди друзей я единственный, кто был в Москве, и не просто в Москве, а на Красной площади, на первомайском параде. На последнем мирном параде был не кто-нибудь, а я, видел Буденного на белолобом гнедом коне, и Ворошилова видел на трибуне Мавзолея.
– Начинай! – нетерпеливо говорит Сергей, и я набираю полные легкие воздуха и дрожащим от волнения голосом запеваю:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля…
Голос у меня срывается, в горле что-то булькает, как будто перекатываются мелкие тяжелые камешки, – еще бы! Я ведь так давно не пел эту песню!
– Громче, громче! – яростно шепчет Сергей.
Песня сама вырывается из груди; ее подхватывают Сергей (голос у него бархатный, чистый) и оба Володьки, и мой брат Петька, хотя всему миру известно, что «слон наступил ему на ухо»…
И только Ляля и Герек не поют, потому что не знают слов, а молча, очарованно, улыбчиво глядят на нас своими синими глазищами – и Герек не прячет их под тенью ресниц.
Мы уже знаем о Сталинграде и о том, что фашистов бьют и в хвост и в гриву, и о том, что им скоро капут. И листовка у нас есть – поздравление с праздником Первомая – одна из тех листовок, которую позапрошлой ночью сбросил наш самолет. Листовку подобрал в степи Володька-малый, когда вез на своей «бестарке» молоко на брынзарню, и мы ее знаем почти наизусть. И еще мы знаем, что тут нас никто не услышит – единственный на весь совхоз жандарм Ганс, с вечера крепенько набравшись шнапсу, спит сейчас в конторе на диване, и одному богу известно, когда проснется, а оба полицейских – Гришка и придурковатый Мотя не сделают без Ганса и шагу. И потому мы выстраиваемся в цепочку под красным знаменем и дружно выбиваем босыми пятками парадный шаг:
Кипучая,
Могучая,
Никем не победимая…
Мы поем вдохновенно и счастливо, мы забыли обо всем на свете, мы не видим, что делается позади. И, конечно же, мы не думаем, что эта первая в жизни для Герека и Ляли демонстрация может стать для них и для всех нас последней. Глухой, простуженный кашель неожиданно обрывает песню, и мы все, как по команде, оборачиваемся и застываем на месте. На краю поляны, над самым склоном Мелкой балки, будто выросшие из-под земли, по колено в стелющемся тумане стоят два немецких солдата в серо-зеленых, пятнистых от росы мундирах, в кепи, низко надвинутых на брови. Один – узколицый, узкоплечий, высокий, как жердь, тяжело опирается обеими ладонями на дуло короткой винтовки, опустив приклад ее на носок сапога; у другого – скуластого, кривоногого, из-под локтя торчит черное рыльце автомата.
– Эрсте блюмен ин мей![2] – оскаливает вдруг кривоногий рыжие прокуренные зубы и из-под длинного козырька кепи улыбается белесыми глазами.
Оглушенные, обалдевшие, мы завороженно смотрим на них, и я чувствую, что ноги мои приросли к земле, налились свинцом, и нет сил ни пошевелиться, ни сдвинуться с места. Наступает такая тишина, что слышно, как стучит зубами за моей спиной Герек и как трепещет в руках Володьки-малого красный платок на кнутовище. Я изо всех сил втягиваю голову в плечи, опускаю глаза и вижу большие, зеленоватые от травы сапоги с широкими голенищами, – они, приминая алые головки тюльпанов, неумолимо приближаются к нам, ко мне…
– А-а-а! – пищит кто-то рядом со мною тоненько и жалобно, – матка боска!
То Герек подает голос, глядя на немца, будто кролик на удава.
А высокий, узкоплечий солдат подходит к Володьке, берет у него из рук кнутовище, медленно, молча отвязывает от него красный платок. Какое-то мгновение он держит, как бы взвешивая на ладони, красный лоскут материи, потом аккуратно складывает вдвое, вчетверо и… засовывает Володьке за пазуху. Немец делает глотательное движение, и кадык содрогается у него на шее, под небритой, морщинистой кожей.
– Там, – говорит немец, тыча длинным пальцем мозолистой, грубой руки за балку, в туман, откуда только что они появились, – там дойче… зольдатен… много, зольдатен унд официрен! Дас ист нихт гут – это не карашо.
Он заговорщицки прикладывает палец к губам, и я слежу за его корявым пальцем, за черным грязным ногтем (мне бы за такие ногти тетка всыпала по первое число!) – а немец нагибается, срывает огненно-красный тюльпан и осторожно привязывает его за длинный бледно-зеленый хвостик к Володькиному кнутовищу:
– Дас ист дайне штандарт! – это есть твой флаг, ферштеен зи? – говорит он, и морщинки у его глаз сбегаются в хитроватой улыбке. – Эрсте блюмен ин мей! – снова высоким баритоном заревел желтозубый здоровяк, но худой резко оборвал его: – Найн! Найн!
Двое солдат с каменными суровыми лицами стоят напротив нас, и у обоих кулак правой руки крепко сжат на уровне скулы. Они смотрят поверх наших голов куда-то далеко и так же, как мы несколько минут назад, поют дуэтом – слаженно и очень тихо, а мне почему-то кажется, что вместе с ними поют деревья и цветы, и небо. И хотя кроме слов «Линкс»[3], Айн, цвай, драй!», «Геноссе»[4] и «Арбайтер»[5] я ничего не понимаю, чем-то незабываемым, знакомым и волнующим повеяло вдруг от этой песни, и в памяти промелькнула на миг наша тесноватая, но уютная довоенная квартира с черной тарелкой репродуктора в углу, и оттуда, из черной тарелки – песня…
Солдаты допели, молча кивнули нам головами, повернулись кругом и пошли через поляну – к балке. Потом скуластый остановился, порылся в карманах широких штанов и протянул Ляле круглый леденец, облепленный табачными крохами:
– Битте, кляйне пюпхен![6] Кушаль! Кушаль!..
Они исчезли, растаяли в тумане так же неожиданно, как и появились, а мы все еще долго стояли посреди поляны, оглушенные, растерянные, тихие…
– Бардзо дзенькую, пане жолнеже, – вдруг запоздало не сказала, а выдохнула Ляля и незаметно вложила конфету в дрожащую руку Герека.
СЕРДЦЕ ПАРТИЗАНА
Мы жили в одном городе, и в городе нашем его знали тысячи людей. Мы жили под одной крышей, и в доме нашем, в нашем дворе его знали все: взрослые и дети. Двор огромный, людей много, но навряд ли нашелся бы человек, который не уважал бы его. Да, моего соседа уважали даже те, кому встреча с ним обещала одни лишь неприятности.
Как-никак – заместитель начальника облуправления милиции.
Каждой весной, на рассвете первого апрельского воскресенья, когда на молодых каштанах стремительно набухают почки, наш подъезд просыпался от его задорного густого баритона:
– Эй, лежебоки, подъем! Выходи на воскресник – пора косточки размять!
И тотчас на всех этажах хлопали двери, раздавался топот ног и даже не по возрасту располневший, солидный инженер Валентин Александров, кряхтя, присоединялся к веселой гурьбе:
– Креста на вас нет! Никакой тебе субординации! А ну, давайте лопату!
Вот эти каштаны, которые нынче достают кронами пятый этаж, посажены нами. И тополя, и акации, и цветы. И штакетник поставлен нами – нами и Виктором Михайловичем. Под его веселым руководством. Он работает – как песню поет. Всех зажигает азартом.
А потом мы все собирались в его квартире за широким гостеприимным столом. Приятно ноют мышцы, дышится широко. Раечка, жена его, рада гостям. Аппетиты – на славу. Отобедав, обязательно просили: «Виктор Михайлович – расскажите!» И он рассказывал о не столь уж давнем прошлом, и чувствовалось – в рассказах тех не было ни капли вымысла.








