355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Ефимов » Архивы Страшного суда » Текст книги (страница 1)
Архивы Страшного суда
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:20

Текст книги "Архивы Страшного суда"


Автор книги: Игорь Ефимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Игорь Маркович Ефимов
Архивы Страшного суда

Часть первая
Фонд

12 октября, второй год до озарения, Таллин
1

Свет фар, вползая с мостовой на стену дома, отливался там в крупную, поваленную набок восьмерку. Восьмерка делалась все ярче, потом поползла влево, растягиваясь, ломаясь на окнах, на водосточных трубах, на жестяной осенней листве палисадника, скользнула по дощатому ограждению, по вывеске СМУ-18. Машина осторожно протиснулась мимо деревянного вагончика, брошенного строителями чуть не посреди улицы, проехала вперед, свернула еще раз, стала.

В наступившей тишине главным звуком стало дребезжание разгонявшейся где-то вдали электрички.

Водитель вылез из машины, с вызывающим видом оглядел молчащие окна. Казалось, лицо его в процессе лепки было ухвачено кем-то за щеточку усов, вытянуто вперед, а потом неровно заострено при помощи двух пощечин разной силы. В довершение жестокая рука лепящего прихлопнула еще и сверху, так что рост… рост… Макушка шляпы едва торчала над автомобильной крышей.

Сохраняя застывшее выражение (да-я-таков-именно-таков-но-вы-все-дорого-мне-за-это-заплатите), человек прошел под редкими фонарями назад, процокал каблуками по ступеням, ведущим в деревянный вагончик, толкнул дверь.

– А сержант у нас опять на посту дрыхнет, так?

Сержант вытянул вверх руки и стал падать назад вместе со стулом. В последний момент зацепился носками ботинок за перекладину стола, выгнулся, потянулся, клацнул зубами в сладком зевке.

– Не могу верить, как это есть одиннадцать часов. Ты не спеши так, Валентин, не спеши работать. Отдыхай. Ты есть нервный очень, не умевший отдыхать.

Русские слова у него были, как солдаты, надевшие иностранную форму, – очень похожи, но выстраивались упрямо по-своему, по-эстонски.

На маленьком пульте в углу копошились и вспархивали стрелки радиоприборов. Валентин сбросил плащ, сдвинул на затылок шляпу и прижался глазом к окуляру перископа, уходившего вверх, через крышу вагончика, уже в виде обычной дымовой трубы. Сразу близко-близко придвинулось окно, треугольник света в раздвинутых шторах, и в этом треугольнике – лампа, стол, мальчик, кусающий губы над книгой.

– Ты лучше сквозь ночной гляделкой смотри, – сказал сержант. – Там интересно. Интересный гость к нам приходил сейчас сюда. Или помощник.

Валентин перешел к другому окуляру, встроенному в серебристый, тихо гудящий аппарат. Мир сов и летучих мышей, перенесенный инфракрасными лучами на маленький серо-белый экран, болезненно мерцал, плющился, утекал. И в то же время контуры деревьев в палисаднике, детская песочница, качели и фигура человека, прислонившегося к стволу, выглядели более реальными, чем при обычном свете. Они были словно очищены от шелухи мелочей до своей первозданной сути. Дерево. Песок. Человек. Особенно неподдельной была поза человека: та усталая расслабленность, которая приходит лишь при уверенности, что сейчас никто не видит тебя.

– Когда еще было светло, он приходил. Сначала немного гулял, а теперь только стоит. Так, да.

– Майору докладывал?

– Майор говорил не отвлекаться. Наблюдение продолжать, а отвлекаться – нет. Ее саму обнаружить и больше никогда не терять из поля вашего вида. Так вашего, не так вашего – очень плохие слова дальше. Очень еще сердит. Каким путем ты мог ее потерять, Валентин?

– Не трогай, сержант. Не трогай больное, – начал Валентин сдавленно, спокойно. Но не выдержал – сорвался на шипящий крик-шепот: – Понастроили, да? Гостиниц понастроили, пыласквржпнхврвать, своих пускаете, а русских – нет? А так бы хрен она от меня… Шел за ней впритирку, как приклеенный. Она в кафешку – я к витрине. Она в уборную – я в телефон-автомат рядом. Она в магазин, а я уже тут как тут в кассе плавленый сырок выбиваю. Она в такси – я в машину «скорой помощи». А уж как подкатила она к этой «Виру» небоскребной, да к швейцару, да по-эстонски: «ла-та-па, ла-па-та» – и внутрь. А меня он стоп: «Карта, пожалуйста, карта гостя, пожалуйста, вечер, посторонний нельзя». – «Да какая карта? Какой я тебе гость? Хозяин я тут, а не гость, усек? Хозяин». Но документ-то показать нельзя. Ох, думаю, сикпылбнврсркить, достану сейчас документ – ты же у меня сапоги будешь лизать. Но нет – приказ. А выходов-то в этой «Виру» – двадцать, да на все стороны. Так и ушла. Но ничего, далеко не уйдет. От детей не убежит, домой вернется. Когда брать придем, никакие ла-па-та, ла-та-па не помогут.

– От Николаича она тоже однажды ушла. И Николаич совсем трезвый был. Потом говорил, что она совсем исчезла, уплыла на воздух. Как колдовство.

– Ведьма она, вот кто. У нас в деревнях таких раньше в проруби топили, понял? Она барахтается, вопит, а ты багром ее, багром, багром! – и под лед. И все тихо, спокойно.

– Ты очень, Валентин, ненавистный. Так работа делать нельзя. Они чувствуют, как ты их сзади ненавидишь, и всегда хотят убегать.

– Ты больно их любишь.

– Да, почти так. Я их всегда наблюдаю. Как маленьких детей. Как няня. Я чувствую внутри заботу для них. И они это чувствуют. Не боятся меня, нет. Иногда начинают разговор. Спрашивают, сколько я получаю, какая семья. Один эстонец предлагал устроить другая работа, больше денег. Я сказал, не надо. Я уже на правильном месте. На своем. Так, хорошо.

– Это не тот ли эстонец, который потом на три года загремел за агитацию?

Сержант вздохнул и пожал плечами:

– То делал не я, нет. Детей надо когда-нибудь наказывать, верно. Но то делал не я. Следователь, прокурор, судья, конвой. А ее еще неизвестно, что будут брать. Никто не приказал. Когда будет делать что-то плохое, тогда – да. Но она только хорошая. Надо наблюдать, чтобы плохого не делал, так.

– Уж это конечно. Вас, эстонцев, послушать, так вы все – ангелы безгрешные.

– В ней только половина эстонки. Мать русская, мужья были русские, и говорит она по-русски лучше, чем тебя.

– Половина, говоришь, – вдруг развеселился Валентин. – Это которая же – верхня, нижня? А? Ну, скажи? И тогда уговоримся: если она нам достанется в темном углу, эстонская половина – тебе, русская – мне. Годится? Ну? Так какая?

Усмехаясь и покачивая головой, сержант взял руку приплясывавшего перед ним человечка, вынул из нее автомобильные ключи, пошел к дверям.

– Верхняя? Нижняя? Русская? Эстонская?

Валентин пришел в такой раж, что сорвал шляпу, бросил ее на пол и наступил ногой.

Сержант натянул поверх свитера промасленный ватник, повесил через плечо связку водопроводных кранов.

– Гаси-ка на минуту свет, пока я буду выходить.

Он ушел. Валентин еще некоторое время покружил в темноте по вагончику, бормоча на все лады свою шутку и восхищенно всхлипывая, но в то же время привычно проверяя все мелочи. Занавески на окнах? Задернуты. Приемник-передатчик? Включен на нужную волну. Время сдачи дежурства в журнале? Отмечено.

Призрачный силуэт человека в палисаднике переместился по экрану, устало опустился на край песочницы, подпер голову руками.

Мальчик у освещенного стола как-то странно вытянулся, закинув лицо к потолку. В окуляре перископа маячило его беззащитно-белое горло.

Безлюдная улица по-прежнему тихо обтекала вагончик снаружи, несла и уносила звоночки дальних трамваев, глухой шум портовых лебедок, хлопки выпускаемого пара.

2

Мальчик медленно открыл глаза, подтянулся в кресле. Сел прямо. Отголоски последней сладкой судороги словно бы стекались обратно к чреслам, превращались в слабо ноющую боль. Голова кружилась. Он осторожно высвободил руку с намокшим платком, застегнулся, побрел в ванную. Отстирывая платок под теплой струей, всматривался почти с ненавистью в свое раскрасневшееся круглое лицо и вел тот бесконечный диалог с самим собой, который оплетал все его мысли последние два года.

«Ну что, опять? – Этого больше не будет. – Да уж три раза, на сегодня хватит. – Второй можно не считать, я почти спал. – Сон тебе не помеха. – Этого не будет ни завтра, ни послезавтра. – Слыхали, слыхали. – В конце концов, все это делают. – Все, да не все. – Если не делать, можно сойти с ума. – А если делать? – Я найду себе девчонку, и мы будем с ней это делать нормально. – Кого ж это? Говорову из восьмого «Б»? Она, конечно, глазами тебя ест. Но ведь и пахнет при этом – не подойти. – Я найду. И может, даже женюсь. – В свои шестнадцать неполных? – Говорят, по специальному разрешению можно. – Специальное разрешение? Потому что рука слишком устала? – Я буду ждать, если надо, и два года. – Толик Моргенсон вот не дождался».

Это был уже удар ниже пояса. Он скомкал платок и с яростью швырнул его в зеркало. Вспоминать о Толике было все еще очень страшно. Так страшно, что можно было пойти на все. Даже на то, чтобы сделать это еще раз. Лишь бы заглушить страх, отвлечься.

В коридоре зазвонил телефон. Он на цыпочках выбежал из ванной, взял трубку.

– Ильюша? Ну что?

– Пап, но ведь я уже сказал тебе. Она только в понедельник будет в больнице. У нее дежурство.

– А до этого? Ведь она может вернуться и раньше?

– Но она не вернулась.

– Все же я не могу понять: что это за поездки, когда ты даже не знаешь, где ее искать. А если что-нибудь случится? С тобой, с Олей, с бабушкой? Куда ты будешь звонить?

– В морг, в стол находок, в ООН.

– Эта шутка не для телефона, Илыоша. Пойми, я не стал бы звонить третий раз по междугородному, если б речь шла о пустяках. Но дело серьезное. Меня тут расспрашивали о ней – понимаешь?

– Да? О чем?

– Это не телефонный разговор.

– Я скажу ей, что ты звонил.

– Ты можешь сделать мне одно одолжение?

– Угу.

– Пойди в свою комнату, выгляни из окна на улицу и потом расскажи мне, что ты увидишь. Или кого. Я подожду.

Илья прикрыл глаза, стукнул трубкой о тумбочку и, выждав некоторое время, сказал:

– Ничего там нет. И никого. Все как обычно. Не психуй ты понапрасну.

– Да я и сам себе это говорю. А все равно заснуть не могу. Ты в Ленинград к нам не собираешься? Может быть, на ноябрьские?

– Не знаю еще.

– Или в Новый год? Я уговорю Генриетту, и мы освободим тебе отдельную комнату на это время. Как в прошлый раз.

– В прошлый раз, кажется, была Лиза.

– Теперь это Генриэтта.

– Ладно, может быть. Я постараюсь. Спасибо.

– Как ты вообще-то? Как настроение?

– Все нормально. Гнием помаленьку.

– Ну смотри.

Илья положил трубку, повернулся, чтобы идти к себе. Бабка Наталья стояла как бы в полуобмороке, прислонясь к стене коридора, сжимая у горла халат, другую руку протягивая к нему (хлеба! хлеба!).

– Отдай мне мой сон, Илья. Я не проживу завтрашний день, оставшись опять без сна. Я уже спала, снотворное подействовало, и тут ты, своим криком…

– Я не кричал.

– Если б ты знал, если б только знал, какая это мука – пытаться уловить ускользающий сон, какая боль начинает сверлить виски…

– Отец позвонил из Ленинграда. Что ж мне было – шептать, что ли?

– Ты и сейчас кричишь, кричишь так, что разбудишь Олю, а ей в ее возрасте, когда все такое неокрепшее… ну почему, за что ты так безжалостен, что мы тебе сделали…

Илья замычал, нагнул голову и ринулся мимо бабки в свою комнату. Там рухнул в кресло, посидел с закрытыми глазами, машинально взял книгу.

«…Страшная сила телесного желания, не переходящая в желание душевное, в блаженство, в восторг, в истому всего существа. Она откинулась и легла навзничь. Он лег рядом, привалился к ней, протянул руку…»

Но нет – видимо, на сегодня внутри все выгорело. Слова проскальзывали, не задевая. Он стал думать, отчего после этого всегда такая тоска. Словно ослепляющая волна, эта самая «страшная сила телесного желания», накатывавшая из глубины его существа, поднимала его, разгоняла до точки, с которой можно было бы уже полететь по воздуху, но он каждый раз

– Ладно, я передам.

Он выполз с умолкшей трубкой в коридор, поставил телефон на место.

Потом вернулся в комнату, начал стелить кровать. Никак не удавалось отыскать углы простыней, они упрямо прятались в глубине комка. То ли устал, то ли тайная надежда дождаться маму сковывала пальцы, замедляла каждое движение. Выключил свет, постоял напоследок у окна. Темнота в палисаднике разделяла островки кустов, как поднявшийся прилив. Целлулоидными крошками поблескивал толь на крыше строительного вагончика, и железная дымовая труба все так же отбрасывала свою короткую, бездымную тень.

13 октября, второй год до озарения, Псковщина

Из отчета, представленного начальнику следственного отдела Псковской прокуратуры следователем Фильченко Т. 3.


«…Крестьянка Тихомирова И. Б., 62 лет, беспартийная, проживающая в деревне Волохонка, будучи опрошена мной, показала, что означенная неизвестная женщина (приметы: пальто демисезонное, темное, высокая, лет 35, сумка на молнии коричневая) действительно явилась к ней в воскресенье 13 октября пополудни, назвалась Лидией Игнатьевной, якобы из Ленинграда, с приветом к ней от бывшей соседки Серафимовой К. Г., которая давно уехала из колхоза якобы в домработницы в город, без разрешения и без паспорта, отчего местожительства своего никогда не сообщала, но слала гостинцы для поддержания дружбы и наблюдения за оставленным домом, который стоял заколочен и куда подозреваемая Лидия (якобы) Игнатьевна просила ключа, чтобы зайти за старой иконой, спрятанной на чердаке, за каковой чудодейственной (якобы) иконой Серафимова К. Г. просила ее съездить, находясь в слабом здоровье и почти при смерти, и, выпив чаю с сушками и получив ключ, сразу отправилась в соседний заколоченный дом…»

1

Ключ в ржавом замке повернулся неожиданно легко. Дверь тоже открылась без скрипа, и из сеней пахнуло не плесенью и запустением, а запахом свежей клеенки, краски, керосина. Она подумала, что верткая Борисовна, видимо, не одной ей одалживала ключ от дома соседки, – наверно, и постояльцев пускала, не спрашивая разрешения хозяйки. Упитанная мышь нехотя выбралась из комода и, оставляя белый мучной след, по-хозяйски прошелестела за опрокинутое ведро в углу.

На чердак вела лестница с перильцами, но женщина не стала подниматься по ней, толкнула дверь в горницу. Свет, сжатый снаружи досками ставень, разрезал пространство от окна до пола дымящимися полосами. Она огляделась, задвинула щеколду на дверях, подошла к столу, поставила на него сумку. Фанерная переборка была оклеена новыми газетами, и только в одном месте, пожалуй не без умысла, были оставлены старые, разной степени пожелтелости, выглядывавшие друг из-под друга, так что все вожди на портретах, правившие страной последние пятьдесят лет, забыв свои распри, заговоры, разоблачения, убийства, оказались рядом и дружно слали зрителю свои неумелые деревянные улыбки.

Она открыла сумку. Вынула большую конфетную коробку, извлекла оттуда портативный магнитофон. Опробовала его.

– Тринадцатое октября, воскресенье, деревня Волохонка, проверка.

Нарочито обесцвеченные лабораторные слова звучали странно, отражаясь от грубых бревенчатых стен. Затем из сумки появилась спиртовка, за ней спички, стерилизатор, коробка с хирургическими инструментами, несколько бутылочек. Пальцы ее уверенно находили в полумраке нужные вещи. Синее пламя спиртовки прыгнуло вверх с едва слышным хлопком, но, придавленное сверху дном стерилизатора, распласталось, пожелтело. Вслед за ланцетом в закипающую воду нырнул инструмент, похожий на большой нержавеющий гвоздь.

Вода кипела. Она расстегнула пальто, высоко подняла передний край юбки, села на лавку. Всмотрелась в кожу бедра, белевшую над краем чулка. Слева от подвязки поблескивал едва заметный шрам. Она потрясла бутылочку со спиртом, стала протирать справа. Потом взялась за йод, но передумала, отставила в сторону. На протертом участке узор жилок в глубине проступал особенно ясно.

Она взглянула на часы, подождала еще немного и выключила спиртовку. Вскрыла гигиенический пакет, достала оттуда плотную марлевую прокладку. Едва дождавшись, когда остынет, извлекла блестящий гвоздь, обернула тупой конец прокладкой. Острый обмакнула в спирт, подержала там. Потом прижала к коже и, сморщившись и закусив губу, с напряжением наклоняясь вперед, будто ей нужно было удерживать на месте протестующее и вырывающееся тело, провела длинную рваную черту.

Кровь проступила сперва в нескольких точках и вдруг заполнила белую бороздку сплошной вспухшей чертой. Стараясь не размазать ее, она начала поспешно собирать в сумку все разложенное на столе. Дымящуюся воду из стерилизатора вылила прямо в щель в полу. Ланцет уже поостыл – его можно было взять рукой. Передвинувшись так, чтобы свет из оконной щели упал прямо на ранку, она всмотрелась, разглядела то место, где кровеносный сосуд нырял под царапину, как ручей под мост, и, негромко охнув, вдавила лезвие в точку пересечения.

Кровь ударила фонтанчиком.

2

– Ох, лихо мое, ох, Игнатьевна, – да как же ты так? чем же? Ох, батюшки-светы, а у меня и бинта нет чистого… Да ты садись пока и ногу подними, повыше держи… Ох ты, крови-то сколько!

– Вот так оно, так всегда со мной, Борисовна. Неудачливая я – хуже нет. И в прошлом году руку вывихнула, и в запрошлый год ребро на лыжах сломала. А бюллетеня мне ни в те разы не дали, ни сейчас не дадут. Потому – воскресенье.

– Погоди ты, погоди, где-то была у меня тряпица чистая… сейчас… не в сундук ли я ее сунула…

– А иконы никакой не нашла. Ни где Григорьевна сказала искать, ни в других местах… Видно, побывал там кто-то уже…

– Да кому же?… Господь с тобой, запертый дом стоит всегда, в аккурате… Племянницу с мужем однажды пускала пожить, а больше никого…

– Вот гляди: как прижму пальцем, так слабее идет, а как отпущу – сразу хлещет. И юбку уже залило, и пальто… Видно, жилу порвало… И гвоздь такой ржавый был – страсть…

– Если к фершалу бежать, так это шесть километров, и лошадей уже в деревне ни у кого не осталось. А в аптеку – так и того дальше.

– Может, жгут какой наложить?

– Высоко больно. Нога там толстая, не пережать…

– А вот Григорьевна как-то говорила, что ты при случае травами лечишь. И что заговоры старые знаешь.

Старуха разогнулась от вороха тряпок, вытащенных из сундука, обернула к ней пропеченное солнцем лицо:

– Зачем же она на меня напраслину… Теперь за такое…

– Нет, я же ничего. Просто говорила, что раньше ты настойки всякие делала и кровь умела заговаривать.

– То давно было.

– Я, может, Григорьевне скажу, что не пропала икона, а что в пожаре сгорела…

– Теперь травам веры нет… Все ренгены да антиботики эти.

– …Все лучше. Недаром же говорят, что если в огне, значит, Бог взял, а не чужие люди…

– А что ети антиботики? Тоже ведь трава, только заплесневелая.

– Ох, голова что-то кружится…

– Так ты говоришь, ты в заговоры веришь?

– Как же не верить? Я все детство с бабкой в деревне жила. Вот мастерица была заговаривать. За двадцать верст к ней приезжали. И от язвы знала, и от лишая, и от грыжи, и плод могла вытравить, и сердце приворожить.

– Вспомнить, что ли, старое…

– Поспеши, Борисовна, вспомни. А то видишь – пропадаю.

– Но ты уж меня не выдавай потом, Игнатьевна.

– Да Господь с тобой – кому же я выдам?

– Ладно… Ты устрой пока ногу, а я помолюсь, чтобы Господь силу дал. Может, и снизойдет Милостивец, ниспошлет мне, грешной…

Старуха протерла низко висевшую икону полотенцем, потом попятилась назад, встала на колени. Не отрывая взгляда от ее склоненной спины, женщина вытянула на лавке пораненную ногу, подсунула под нее сумку, осторожно открыла молнию, засунула внутрь руку. Щелчок включенного магнитофона показался ей неожиданно громким.

Но нет – старуха не услышала. Осторожно, словно боясь растерять молитвенную сосредоточенность, размеренно крестясь, она перешла, так же пятясь, к лавке, снова опустилась на колени. Слова молитвы начали перемежаться то ли с причитаниями, то ли со всхлипываниями, потом стали распадаться на отдельные слоги, утрачивать связь, сплетаться в негромкий напев, в котором было что-то и от колыбельной, и от частушки, и от марша, с настойчивым, но неуловимо меняющимся ритмом. Морщинистые, с неровно обломанными, потемневшими ногтями пальцы нависали над раной, то приближаясь, то удаляясь, то касаясь кожи по сторонам.

Настойчивый ритм все ускорялся, выпеваемые звуки делались все выше по тону.

И вот края блестящей кровяной лужи начали тускнеть, подергиваться корочкой, корочка медленно стягивалась в сплошную пленку. Прибывающая из центра кровь напухала мениском, но тоже быстро густела, сжималась, темнела, пока наконец не застыла черным неровным бугром.

Старуха с напряжением перевела дух и подняла опущенные веки:

– Вот так-то… Вот… И мы тоже еще… Не забыли, видать… Без антиботиков ваших…

3

Начальник линейной милиции Псковского железнодорожного узла лейтенант Колыванников сидел в дежурном помещении над линованным листом бумаги, вглядываясь в выведенные на первой строчке слова: «Список упущений». Но сосредоточиться все не мог, потому что, как больной зуб языком во рту, трогал, оглаживал, посасывал глубокую и давнюю обиду в душе. И не только на то была обида, что далеко за пятьдесят уже и скоро на пенсию, а до старшего лейтенанта, судя по всему, не дослужиться, или что в родной семье стало жить шумно, как в самой озверелой очереди, или что здоровье утекало из отяжелевшего тела, а главное на то, что чем дальше, тем больше все вокруг делалось неправильно, неуправимо, не в нужном смысле, не по его. И если он пытался говорить с кем-то, обсуждать, объяснять, как бы надо, слушали его плохо, невнимательно, и то чаще всего только подчиненные или задержанные. Не так говорили люди, не так ходили поезда, не так пахали землю, не в те цвета красили стены, не про то писали в газетах, не туда плыли корабли. Список упущений становился длиннее с каждым днем, но даже если бы написать его весь на бумагу, то подать его наверх по начальству было некому. Начальство с ним не считалось.

Гомон голосов, детский плач, шарканье ног, звяканье касс, запахи жареной рыбы, огуречного рассола, вареной гусятины (с прошлой недели не распродана), нестираной одежды, мазута, локомотивного дыма – все на минуту сгустилось, ворвалось из зала ожидания в приоткрытую дверь, вытолкнув вперед Котьку Сапожникова. Котька придержал покосившуюся милицейскую фуражку, хитрым глазом вгляделся в Колыванникова (видел ты, лейтенант, или не видел, как я вчера со сцепщиками поллитру раздавил на дежурстве?) и вкрадчиво сказал:

– Совет нужен, Степан Степаныч. Даже, может быть, вмешательство старшего по званию. Вас то есть. Женщина там в зале сидит. Очень несвойственная. И ничего плохого вроде не делает, а смущает. Не прикажете ли привести?

– Что за женщина?

– Одета совсем как простая, а лицо не сходится. Гладкое слишком. И глаза больно открыты. Смотрит так долго-долго. В такой одежде так смотреть – это явно обман. Спину тоже очень прямо держит. Вообще, хотя по марксийской науке – предрассудок, думаю, сглазная сила в ней есть. Обманчивая женщина. А также прельстительная.

– Ладно, приведи. Но без грубостей. Скажи, дело есть. Начальник, дескать, просит помочь разобраться.

Глядя на закрывающуюся за Котькой дверь, Колыванников вдруг подумал про дочь, что вот в этом, видимо, все дело, в этих словах: «сглазная сила». Нет в ней сглазной силы, а без нее ни кудряшки, ни губки, ни попки, ни титьки не помогут. Как уезжала она тогда в братскую страну на военно-охранную службу работать по призыву военкомата в гарнизонном буфете заведующей и продавщицей, так все на проводах ей говорили, что словит она жениха в первый же месяц («там ведь без женщин-то они просто на колючую проволоку лезут») и станет то ли капитаншей, а то и майоршей. Но охранять братскую страну от мирового империализма посылали офицеров все больше женатых (и правильно – чтоб не дурили там с братскими бабами), а с солдатами она не хотела (хотя иной солдат тоже может далеко выслужиться, если выйдет хорошая перетряска наверху среди генералов и маршалов с очищением мест, как раньше бывало). Наконец все же, через год почти, написала, что у нее любовь с лейтенантом Арсением, который на хорошем счету, и взвод его на учениях всегда первый, и сам отличный стрелок, и они хотят пожениться.

Колыванников, однако, всегда семь раз отмерял, прежде чем чего-нибудь обрезать, так что написал начальнику части запрос про лейтенанта – действительно ли так хорош? И получил ответ, что действительно – отличник боевой и политической, врагов рабоче-крестьянской власти может разить из многих видов оружия на выбор, дисциплину блюдет и даже в самодеятельности исполняет танец с саблями Гаянэ, но зовут его не совсем Арсений, а Арсен. Арсен Банаян. То есть кругом армяшка.

Три дня после этого Колыванников ходил как обухом в глаз стукнутый. Стоило ему представить знакомых, сослуживцев и начальников, как они будут, усмехаясь, поздравлять его с курчавым зятем или как молодожены приедут на побывку и надо будет звать гостей и притворяться, что все нормально в братской семье народов, и как пойдут потом цыганистые, курчавые внуки, такая изжога разгоралась внутри, протягивалась от живота до горла колючим жгутом и тянулась, раздирая внутренности, так что никакая сода не спасала.

Нет, не то чтобы лейтенант Колыванников был против чучмеков. Все равно их столько уже развелось повсюду, и не только по тамбурам и базарам, но даже на важных постах, при кабинетах и телефонах, так что ради интернационального долга надо терпеть вплоть до мировой революции (а там уж поглядим), да и сам он, если честно сказать, по материнской линии был из казанских татар, – но армяшка?! Нет, это было сверх его сил. Ведь известно же, что армяне не лучше жидов, что у них с жидами страшный заговор и весь мир поделен по Кавказу: что сверху и слева – то жидам, а что снизу и справа – то армяшкам. Только не очень-то они границу соблюдают, если уже до того дошло, что ереванский их «Арарат» приезжает прямо в Москву и нагло захватывает футбольный кубок всей страны. Не скажешь ведь даже, что выигрывает, потому что, кто был на матче, своими глазами видели, как они прямо на поле сотенные взятки «Спартаку» в футболки совали, а уж вратарю и судье так прямо по пачке сотенных. Это уж не упущение, не разгильдяйство, а такой всенародный саботаж, что по двадцатнику надо срока лепить, а вратаря расстрелять в воротах по высшей мере.

И с этой вот всей наглой кучерявостью ему, Колыванникову, с чистым личным делом из одних поощрений и благодарностей, надо было породниться? Да лучше наган в рот и «прошу в моей смерти винить…» – дальше по длинному, давно заготовленному списку.

Конечно, он понимал, что по нынешним временам отцовской волей запретить ей ничего не сможет, особенно в какой ни на есть братской загранице. Так что он виду не подал, что против, даже жене не сказал, а заперся здесь в дежурке и настучал одним пальцем на пишущей машинке начальнику части:

«Будучи лучшей подругой Колыванниковой А. С, но комсомолка и членом ДОСААФ, довожу до вашего сведения о ее идейной недозрелости по причине слушания вражеских радиопередач, а также хвалила заграничную одежду и помаду для губ, а также в туристской поездке в Ленинград встретилась на набережной Эрмитажа с иностранным ирландцем (видимо, си-ай-ей), снимались на фоне секретных объектов через Неву, которые мосты никто не может у большевиков с 1917 года отбить, а также была с ним в переписке, которые открытки до сих пор хранит в альбоме киноартистов и пейзажей».

Раньше бы он такого не сделал, он своей дочери не враг и не изверг, но теперь не прежние времена, железная метла поистрепалась, обмякла, так что дочь не арестовали, а только демобилизовали из части и отправили домой. Арсению же дали выговор за утрату бдительности и раскрыли глаза, что с такой женой оставаться бы ему всю жизнь не выше капитана где-нибудь на Новой Земле имени Франца-Иосифа-Шпицбергена-Беринга. И все было бы хорошо, но дочь так на это все разозлилась, что уже по дороге домой прямо в поезде стала сильно гулять и пересела ехать на Москву и в Москве снова гуляла на все заработанные в братской стране деньги и чего-то такое, видимо, нагуляла себе – то ли ребенка, то ли болезнь, – потому что ходит теперь в женскую консультацию и с матерью лается, а ему не говорят, но так неуважительно честят его каждый день, что хоть прячься на службе все двадцать четыре часа.

Лицо вошедшей женщины было не то чтобы испуганным, а скорее, как у пассажиров отрывающегося от земли самолета – замкнутым, с некоторой как бы сдавленностью мышц. Вроде и не молодая уже, явно за тридцать, а в то же время ничуть от прожитого куска не усталая – хоть еще десять раз по стольку. Волос светлый, северный. Пальто, боты, платок – все старое, страхотное. Но правильно Сапожников подметил (есть глаз у парня) – с чужого плеча эта страхотность, с чужой ноги. Не могут, не умеют они себя скрыть. Уж если захотела ты для чего-то прикинуться попроще, ты спину согни, живот выпяти, цепляй носком за пол, глаза луком натри для красноты, на носу прыщ какой-нибудь распусти. Не гляди так прямо, не садись, взмахнув полой, не говори гладким голосом книжные слова: «Чем могу служить?», не закидывай нога на ногу!

– А я. Между прочим. Садиться. Вам. Не предлагал.

Вышло хорошо – внушительно.

Лицо женщины замкнулось еще больше. Она глубоко вздохнула, пожала плечами. Потом медленно поднялась, отошла к стене.

– Сумку можете поставить.

– Ничего, я подержу.

– Поставить, я сказал.

Она подчинилась.

– Фамилия? Имя? Отчество?

– Это что же, допрос? Я что – задержанная?

– Пока не знаю.

– На каком основании вы меня задержали?

– Вопросы здесь задаю я. Ваша фамилия, имя, отчество, год рождения, место работы, место жительства? Идет выяснение личности. Потом решим, что с этой личностью делать. Фамилия?

Она нехотя ответила.

– Громче.

Она повторила.

– Какой имеете документ для подтверждения?

– Никакого.

– Все равно проверим. Место жительства?

– Ленинград.

– Работы?

Он стал записывать. Слова привычно ложились в протокол допроса, но он почти не вникал в их смысл. Ибо смысл этих первых обязательных вопросов всегда был один: каждый ответ, как виток лесы, ложащийся на катушку, подтягивал человека все ближе, все меньше оставлял ему свободы метаться и уворачиваться, все неумолимее приближал к сачку, к тому моменту, когда появится над поверхностью раскрытый, задыхающийся рот. И каждый раз это волновало. С женщинами – особенно.

– С какой целью приезжали в Псков?

– Навестить знакомых.

– Адрес знакомых?

– Они живут в деревне.

– В какой?

– Волохонка.

– Снимите пальто.

– Что-о?

– У нас есть заявление о краже женского пальто. Снимите свое и положите его на стол. Мне нужно осмотреть. Сумку поставьте сюда. Теперь отойдите к стене. Так. Что это за пятно?

– Кровь.

– Чья?

– Моя. Бывает раз в месяц.

– Вроде культурная женщина…

– Ни культурной женщине, ни темной в вашем городе негде купить ваты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю