Текст книги "Подменыши"
Автор книги: Игорь Малышев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
– Я всегда завидовал визионерам, – сказал Эльф. – Увидеть то, что не дано видеть никому из живых, – разве не этого все мы хотим и не к этому стремимся?
– А что это за книга была? – спросила Белка.
– Олдос Хаксли, “Двери восприятия”.
– Doors, значит, – задумчиво сказала она. – Хорошо.
– Фигня, – поднимаясь на ноги, сказал Сатир. – Все это полная фигня.
– Почему же? – поинтересовался Эльф.
– Белка вон смерть видела, – лающе произнес Сатир. – И что же?
Ничего с ней не произошло. Никуда не исчезла. Здесь осталась.
В комнате разом наступила такая оглушительная тишина, что стало слышно, как снаружи опускаются на оконное стекло снежинки. Тимофей оставил Ленкины уши и испуганно посмотрел вокруг. Белка побледнела, дрогнувшим голосом ответила:
– Может быть, это потому, что я слишком хотела вернуться обратно… К вам. А может быть, мне всего лишь дали отсрочку и я еще куда-нибудь исчезну… На этот раз уже навсегда.
Сатир, понимая, что сказал что-то ужасное, ушел на кухню, лег в ванну, как в гроб, закрыл лицо руками.
– Прости, Серафима, – глухо сказал он. – Это я от скуки с ума схожу, наверное. Прости.
– Он обидел тебя? Он не хотел. – Тимофей подошел к Белке, виновато тронул ее за руку.
– Не переживай. Что бы Сатир ни сделал, я никогда на него не обижусь. Никогда, – заверила его Белка.
Серафима с успокаивающей улыбкой приложила указательный палец к губам, на цыпочках прошла на кухню, тихо взялась за вентиль крана и резко открыла воду. Тугая струя с шипением ударила Сатиру прямо в лицо. Он, мгновенно вымокший до нитки, рывком сел в ванне и ошарашенно посмотрел на подругу. Серафима закрыла кран, опустилась на колени рядом с ванной. Отерла капли воды с глаз и щек Сатира, убрала со лба мокрые, похожие на звериную шерсть волосы, коснулась виска.
– Держись. Не раскисай, – мягко и серьезно сказала Белка. – Ну и не обижайся, ладно? – добавила она. Потом развязала у себя на шее полюбившийся ей красный галстук и обмотала им шею Сатира.
На следующий день рано утром Сатир включил телевизор. Шли новости.
Сначала показывали жертв очередной авиакатастрофы, потом переключились на замерзающих шахтеров Дальнего Востока, продолжили сходом селевых потоков на Северном Кавказе и закончили бодрым рассказом о столкновении болидов “Формулы-1”, в котором лишь по счастливой случайности никто не пострадал. Прогноз погоды пообещал метель, гололед и минус пятнадцать всю неделю.
– Это не новости, это расстрельный приговор какой-то! – выдохнул Эльф.
– Все правильно. Так и должно быть, негатив должен превалировать, – заверила его Белка. – Пастух пасет свое стадо. С телезрителями теперь обращаются как с членами какой-нибудь тоталитарной секты.
В сектах людям прежде всего внушают, что их окружает мрак и ужас, а спокойствие и счастье только здесь, в секте. Телевизор, как опытный гуру-мракобес, тоже ежечасно показывает, что вокруг тебя страдание и смерть, и внушает, что единственное место, где можно выжить, – это твой дом, твой диван перед экраном. Поэтому спрячься, затаись, как премудрый пискарь, сожмись в пылинку, в ничто, и будь счастлив, что у тебя есть этот уголок тишины, покоя и сытости.
– Кстати, я обратил внимание, – сказал Эльф, – что сейчас, даже когда показывают природу, делают акцент не на красоте мира, а на том, как животные пожирают друг друга, дерутся, какие они агрессивные, опасные.
Сатир меж тем продолжал внимательно смотреть телевизор.
– Сатир, ты не хочешь его выключить? – обратилась к нему Белка.
Тот отрицательно покачал головой.
– Тогда забирай его и вали на кухню.
Сатир последовал совету. Поставил “ящик” на кухонный стол, улегся в ванну и снова уставился на экран. Лицо его стало серьезным и сосредоточенным, он словно бы весь подобрался внутренне, приготовившись к поиску и ожиданию чего-то. Так продолжалось весь день. Лишь изредка вылезал он из ванны, чтобы размять затекшие члены да переключить канал.
– А другие телевизоры забрать не хочешь? Там еще три штуки осталось,
– в шутку поинтересовалась Белка.
Сатир подумал и забрал остальные. Поставил их на том же столе.
Настроил на пару центральных российских каналов, MTV и Euronews.
Белка, наблюдая за ним, спросила:
– Ну и зачем тебе все это?
– Не знаю, интересно.
– Что тут может быть интересного? Здесь же все ненастоящее. Зачем тебе ненастоящее? Ты ведь никогда не был падальщиком!
Сатир помолчал, глядя на экраны, испускающие голубоватый свет, чем-то похожий на тот, что включают в моргах для дезинфекции.
– Я устал. Хочу лежать, смотреть и ничего не делать. Это запрещено?
Белка с сожалением посмотрела на него:
– Захотелось расслабиться и встать на четвереньки? На уютные четвереньки?
Сатир не ответил, переводя взгляд с экрана на экран, пытаясь выловить в звуковой каше то, что относится к происходящему на экране, а зачастую выхватывая из звукового хаоса какой-нибудь один поток и применяя его к первой попавшейся картинке. Процесс захватил его. Он растворился в обрушившейся информации. Сатиру все время казалось: сейчас ему скажут нечто важное, что если уж и не сделает его счастливым, то хотя бы даст какой-то смысл его существованию, хоть немного заполнит вакуум, образовавшийся после увиденных смертей и уничтожения революционной организации. Ему неожиданно стало интересно все, что бы ни показывали, будь то мультфильмы, репортаж о теракте, футбольный матч, переговоры о мире, бомбардировки очередной страны, несогласной с новым мировым порядком, рост цен на нефть, репортаж из Эрмитажа, пеший переход через Арктику, клонирование человека, компьютерные вирусы, жизнь одноклеточных, заседание “большой семерки”, глубины космоса, грызня олигархов, пирамиды майя, малолетняя проституция… Он разглядывал происходящее, смешивая все в единый ком, подобный тому, какой получается у детей, когда им надоедает играть в пластилин.
Сатир смотрел телевидение сутки напролет, засыпая с включенными телевизорами и просыпаясь под их болтовню. Изредка, когда желудок сводило от голода, вылезал из ванны, хватал первое, что подворачивалось под руку, и тут же ложился обратно, словно боясь, что пропустит самое главное. Спал не более двух-трех часов в сутки.
В кухне всегда были задернуты шторы, отчего его кожа после месяца такой жизни приобрела нездоровую бледность. Под ушедшими вглубь глазами залегли бурые синяки. Щеки ввалились. Голос, некогда громкий и зычный, стал походить на шелест. Белка, глядя на Сатира, чувствовала, как по ее спине сыплются ледяные крошки дрожи.
– У нас теперь как в хорошем замке. Даже свое привидение есть, – жаловалась она Эльфу.
Сатир действительно походил на призрак. Из него словно высосали нутро, оставив только бегающие глаза и высохшее нервное тело.
Двигался он торопливо, лихорадочно-бесшумно; если кто-нибудь начинал приставать к нему, реагировал неохотно. Иногда он начинал какое-нибудь движение и застывал, не доведя его до конца и уставившись на экран телевизора.
Однажды ночью Сатир увидел, как из телевизора прямо на пол выпал ребенок. Маленький, лет пяти-шести, не более. Чуть помладше Тимофея.
Выпал из мертвенно-голубого сияния экрана, может, из сводки новостей – из репортажа о встрече на высшем уровне или из комментария к мирному договору, может, из нового клипа на MTV, рекламного ролика или мультфильма, футбольной трансляции или показа мод… Вначале Сатир оторопел, нервно сглотнул, опустился на колени и на четвереньках подполз к ребенку. Мальчик лежал на спине, серые глазки его были открыты. Он смотрел куда-то вверх, сквозь потолок, в небо. На нем были черные шортики с кармашками спереди, рубашка в красную клетку и легкие кожаные сандалии с дырочками в виде крохотных цветов. Сатир легонько потряс его за плечо. Головка мальчика бессильно запрокинулась. Ребенок был мертв. Сатир холодными, как лед, руками притянул его поближе, отодвинул рыжие волосенки и увидел на виске пятнышко запекшейся крови, словно кто-то ударил мальчика острой спицей. Затворник всмотрелся в детское лицо и вдруг, прижав к себе, зажмурился сильно-сильно, чтобы из глаз не просочилось ни капли едкой, как кислота, влаги. Было в лице убитого что-то знакомое и родное, отчего сердце рвалось из груди, натягивая аорту и колотясь в клетке ребер. Сатиру казалось, что мальчик этот похож на него самого в детстве, на Белку, на Эльфа, на Гризли, на
Истомина… Не разжимая глаз, он тихонько заскулил. Словно старая сука, у которой равнодушные хозяева решили утопить последних в жизни щенков: пришли в сарай, где она лежала с детьми на сене, принесли мешок из грубой холстины и покидали их внутрь, слепых и беззащитных, жалобно попискивающих, водящих невидящими мордочками в поисках надежного материнского тепла и не находящих ничего, кроме холодных умелых рук, несущих их к смерти. А собака смотрит, как забирают ее детей, и не может сделать ничего, кроме как скулить да плакать, потому что это воля того, кто сильнее ее.
Сатир осторожно поднял мальчишку, перенес его в ванну, накрыл одеялом, положил под голову свою куртку, сам лег рядом и замер, обнимая маленькое хрупкое тельце. Жарко дышал на висок с кровяным пятнышком, словно надеялся, что это может спасти мальчика. Держал за руку, сжимая, будто хотел отогреть. Задыхаясь от горя и ужаса, шептал на ухо. Ему казалось, что на мир надвигается что-то ужасное – конец света, апокалипсис, судный день, атомная война, вырождение…
Волна боли, горячая, густая, как лава, захлестнула его, и он с хрипом пропал в ней.
У него началась лихорадка.
В бреду ему снился один и тот же сон. Словно он оказался в каком-то азиатском концлагере. Он невидим и неосязаем, но все видит и чувствует. Чувствует, как смердят кучи чего-то гниющего и тошнотворного. Видит, как мириады отъевшихся отяжелевших мух кружат вокруг куч, отчего рябит и дрожит воздух. Чувствует теплую липкую грязь под ногами, смешавшуюся со стоками и гнилью. В грязи, переливаясь, ползают какие-то длинные тонкие твари, отчего кажется, что грязь живая и, как огромное отвратительное лицо, наделена мимикой. Вверху клочьями пепла кружат падальщики. Небо покрыто мертвыми узлами мокрых туч, низких, тяжелых, словно желающих прижаться к земле и задушить все живое.
Совсем рядом с невидимым Сатиром медленно движется очередь. Она, петляя, идет до самого горизонта, истончается там в еле видимую паутинку и наконец исчезает. Маленькие, узкоглазые, одинаковые люди идут мелкими шагами, покачивая узелками, в которых лежит их концлагерное добро. Лица изможденно-пусты, безо всякого выражения, словно неудачные маски. Они идут, не делая лишних движений, лишь изредка кто-нибудь запахнет на тощей груди остатки одежды.
В начале очереди стоит жирный человек с деревянным молотком в больших руках. Каждого подходящего к нему он бьет по затылку, тот без стона замертво падает в грязь и исчезает в ней. Карминные брызги летят на молоток, руки и лицо палача. Подходит следующий, снова раздается глухой удар, и грязь принимает новую жертву.
Сатир стоит рядом и смотрит на происходящее, не в силах ни отвернуться, ни спрятаться, ни даже закрыть глаза. Ему хочется кричать, но он не может, он может только смотреть.
– Это сейчас кончится, сейчас кончится… – повторяет он себе.
Но очередь все идет и идет, и конца ей не видно.
– Еще чуть-чуть, и все прекратится, обязательно прекратится…
Но молоток все падает и падает. Его хозяин ничуть не устал.
“Сейчас, сейчас наступит конец”, – думает Сатир, кусая губы до невидимой, но соленой крови и сжимая до неслышимого хруста неосязаемые кулаки.
Всплески грязи, глотающей тела, не становятся реже.
И тогда он вдруг понимает, что так будет продолжаться вечно, что это никогда не кончится, молоток никогда не раскрошится и рука никогда не утратит твердости. А людской поток все будет продолжать и продолжать покорно идти, безгласный и бессловесный, чтобы падать разбитыми головами в шевелящуюся, словно гримасничающую, грязь.
Этот сон не оставлял Сатира все время болезни.
Он целыми днями лежал, укрывшись до макушки пледом, и вылезал из-под него очень неохотно. От резких звуков он вздрагивал, сильнее натягивал плед и там, в горячей темноте, до боли сжимал глаза.
Как-то к нему подошел Эльф с листами бумаги в руках. Неторопливо устроился на стуле, подобрав под себя ноги. Искоса глянул на вылезшего на свет Сатира.
– Что это у тебя? – кивнул Сатир на бумагу.
Эльф немного отстранил от себя руку с листами, словно стараясь посмотреть на них со стороны.
– Рассказ. Про мышей.
– Про мышей? – Сатир удивился. – Дурь какая… Ты думаешь, это кому-нибудь интересно? Если бы ты про людей написал…
– Все мы живые – и люди, и мыши, а значит, и проблемы схожие.
– Ну, читай.
“Вокруг очень красиво. Когда я впервые открыл глаза, красота сразу поглотила меня, закружила и покорила. Я целыми днями смотрю вокруг себя и не могу нарадоваться. Иногда мне кажется, если бы от меня остались одни глаза, я бы чувствовал себя не хуже, чем сейчас.
Очень много белого цвета. Стены мира белые, глянцевые, расчерченные на правильные квадраты. Небо тоже белое, чистое. На нем горят длинные яркие солнца. Здесь всегда тепло и сухо. Я часто поднимаю свой розовый нос кверху и, щурясь, смотрю на светила. От этого потом бегают перед глазами слепые пятна, но мне все равно снова и снова хочется смотреть на небо.
Рядом копошатся такие же, как я, – белые и молодые. Меня не покидает радость от того, что мы такого же цвета, как стены и небо. В этом есть что-то запредельное, что-то роднящее нас со всем миром, всей вселенной. Мы уже не сосем мать, мы достаточно взрослые, чтобы питаться самостоятельно.
Еду нам приносят боги – повелители этого мира. Огромные: когда они наклоняются над нашим домом с прозрачными стенами, то закрывают собой небеса и на все падает тень. Боги добры, они любят нас, иначе с чего бы им давать нам пищу и тепло? Когда они приходят с пищей, мы разом поднимаем головы кверху, глядим на них нетерпеливыми глазами, шевелим тонкими голыми хвостами, и они дают нам наш хлеб и воду.
Я наблюдаю за ними с того момента, как впервые увидел их. Пока другие судорожно прорываются к еде, я, не дыша, смотрю на богов. И чем дольше я смотрю на них, тем яснее понимаю: мы похожи! У нас четыре лапы – и у них тоже, у нас два глаза – и у них, но самое главное: они тоже белые! Белые, как весь остальной мир! Мы в родстве с богами, иначе я и не могу понимать то, что вижу. Господи, до чего ж я был счастлив, осознав это. Мне хотелось всем рассказать о своем открытии, но меня никто не слушал, все были заняты едой. Я не обиделся. В конце концов, мое понимание и их невежество ничего не меняют в этом прекрасном и счастливом мире. В любом случае мы будем счастливы, иначе для чего создана вселенная? Я пищал от радости, катался по земле, играл с чужими хвостами. Я знал, что так будет всегда. Я только не понимал, почему боги так добры к нам, ничтожным в сравнении с ними. Когда я думаю об этом, все мое существо наполняется таким восторгом, что невозможно выразить никакими словами.
Нас рассаживают по отдельности. Каждого в свой дом с прозрачными стенами. Мы пытаемся приблизиться друг к другу, но бесполезно.
Стеклянные стены не пускают. Я не знаю, зачем это сделано, но так захотели боги, а значит, в этом есть истина. Я обнюхиваю внимательно новое жилище и не нахожу в нем никаких отличий от прежнего, кроме размеров.
Приходит бог, берет меня аккуратно, сжимает, и вдруг я чувствую резкий укол. Боль врывается в мое тело, несколько минут выжигает его изнутри, так что я не могу думать ни о чем другом, и потом медленно затихает. Я оглядываюсь вокруг и вижу, что и с другими происходит то же самое. Мои братья и сестры вертят от боли хвостами, когда бог вонзает в них луч холодно блестящего света. Я поражен невероятным зрелищем, я преклоняюсь и не понимаю, что это и зачем это происходит. Боги открылись нам с невероятной, страшной стороны. Мы, которых они так любили, переносим жесточайшие муки. Твержу себе, что не в моих силах понять их деяния. Как раньше я не мог понять их любви к нам, так сейчас не могу понять жестокости. Я могу только верить, что они все еще любят нас.
Прошел день, боль от укола совершенно исчезла, но вместо нее наступило странное и неприятное состояние. Меня немного знобит и пошатывает. Все время очень жарко. Есть совсем не хочется, зато постоянно хочется пить. Пришли боги, внимательно смотрят на нас, некоторых берут на руки и относят куда-то, исчезая в дырах, открывающихся в стенах.
Я почти не встаю, потому что ходить стало тяжело. Остальные, я вижу, чувствуют себя не лучше. Я все время напряженно думаю, есть ли связь между уколом луча и моим нынешним состоянием. Страшно признаться, но боюсь, что есть. Боги открылись с чудовищной стороны. Заставляю себя думать: это нужно для того, чтобы мы стали более достойными, что-то вроде испытания. Поэтому стараюсь держаться молодцом.
Пришли боги. Взяли на руки. Снова укол. Больно ужасно, хуже, чем в первый раз. Многие пищат от боли. Весь мир наполнен стонами и болью.
Со всех сторон слышен писк очередных жертв. Не могу слушать. Я понял, что согласен переносить любую свою боль, но не в силах видеть чужую.
Снова уколы. Тело ломит, в голове что-то плавится. Я задыхаюсь. Стал плохо видеть. Вижу лишь нестерпимо яркий свет, идущий со всех сторон. Белизна, которая раньше давала столько радости и надежды, теперь выжигает глаза. Стоны вокруг слились в один непрерывный вопль. Слышать это свыше моих сил. Многим нашим еще хуже, чем мне. Я смотрю сквозь стеклянные стены на происходящее в других домах и понимаю, что не верю больше в любовь богов к нам. Я чувствую, как приближается что-то страшное и необратимое. Не уверен, что кто-то из наших еще чувствует это. Я должен что-то делать. Я больше не буду сидеть в бездействии, смотреть на боль и слушать стоны. И я кричу, кричу что есть мочи:
– Не давайтесь в руки богам! Приближается что-то ужасное! Не давайтесь в руки богам!..
Меня никто не слышит. Я слишком слаб.
Когда бог протягивает руку, чтобы взять меня, я дергаюсь изо всех сил и кусаю его. Кусаю за нас за всех, кто задыхается и бредит, не в силах даже пошевелиться от уколов тонкого холодного луча. От неожиданности он роняет меня и отступает от моего дома. Слышится рокот и гром. Бог в гневе, по-моему, он испугался. А перед моими глазами стоит картина появления из нестерпимой окружающей белизны ярко-красного пятна, красивей которого я не видел ничего в жизни.
Это цвет моей победы над волей, обрекающей на муки меня и таких, как я.
Бог снова приближается ко мне под аккомпанемент плача и стонов.
Протягивает что-то блестящее, сжимающее меня так, что кажется, кости сейчас раскрошатся. У меня нет ни малейших сил сопротивляться. Снова укол. Я даже не реагирую на боль, знаю, что уже перешел все пределы.
Лаборант медленно снял пластырь с безымянного пальца, внимательно осмотрел ранку.
– Не загноилось? – спросил бородатый врач.
– Вроде нет.
– Ну и слава богу.
Врач подошел к окну. С той стороны окна на него смотрела любопытная, как кошка, синица. “Надо бы семечек кинуть на подоконник. Пусть клюют”, – подумал он. Побарабанил по стеклу коротко остриженными ногтями. Синица упорхнула. Врач запустил пальцы в редкую седеющую бороду. Откашлялся.
– Так что, все перемерли?
Лаборант скатал пластырь в липкий комочек, стряхнул в урну.
– Мыши-то из третьего сектора? Все. Позавчера еще. Уже исследовали и кремировали. Результаты записали. В обычном порядке.
Врач наклонился над умывальником, задумчиво помусолил мыло, сполоснул руки водой.
– Дрянь вакцина. Очередная неудача, коллега. Готовьте материалы.
Завтра отчет писать будем”.
Эльф дочитал до конца. Поглядел на Сатира, увидел, что тот укрылся пледом с головой и лежит, не шевелясь и не дыша, будто мертвый. Эльф тронул его, он едва заметно дернулся.
– Ты спишь? – спросил Эльф.
– Нет.
– Ну и что скажешь?
Сатир не ответил. Эльф повторил вопрос.
– Слушай, будь другом, принеси мне димедрола, – устало попросил Сатир.
Эльф опешил:
– Зачем? Ты ж никогда в жизни таблеток не пил.
– Ни видеть, ни слышать больше ничего не могу. Уснуть хочу. Принеси.
Пожалуйста, – закончил он почти с мольбой.
Эльф сходил в аптеку, принес Сатиру димедрол.
– Спасибо, – поблагодарил тот, глотая таблетки. – Только бы снов не было, – пробормотал он, укладываясь обратно в ванну.
Ему повезло. Он проспал без сновидений больше суток. Проснулся ночью. Из-за задернутых штор пробивались слабые лучи света ночного города. Сатир перевернулся на спину и стал глядеть в потолок.
Вспомнил рассказ Эльфа. Ему отчего-то стало холодно, как будто он получил горсть сырой могильной земли за пазуху. Сатир укрылся с головой и прошептал:
– А что, если высшая наша доблесть как раз и состоит в том, чтобы не дергаться и свято верить, что наши мучения и смерть нужны для какого-то высшего блага?
Он повторил это несколько раз вслух, словно хотел удалиться от вопроса и представить, что ему задает его кто-то посторонний.
– Сидеть в грязи, верить и смотреть, как умирают дети?! Как их превращают в скот?!
Он повторял эти слова снова и снова, распаляясь все сильней.
– Сидеть и смотреть? Смотреть, как умирают? Видеть, слышать и молчать? Смирение? Непротивление? Другую щеку подставить? Детей им отдать? Кровь, мозг, слезы, радость отдать? Не сопротивляясь? Не допуская насилия, ибо неправедно? Достоевский? Толстой? Праведники?
Да! Они все праведники! Одни мы гниль, потому что чужую боль терпеть не умеем!
Неслышно, как рассвет, в кухню вошла Белка. Подошла к окну. Дохнула на стекло, тут же ставшее белесым, и написала на нем “смерти нет!”.
Потом легла рядом с Сатиром и не вставала до самого рассвета.
Утром выпал снег, город закутался в белое, то ли как в саван, то ли как в подвенечное платье. Москва спрятала под дарованной небом чистотой всю грязь и гадость, в одночасье став светлей и чище. И, несмотря на то что над городом висела непроницаемая толща туч, верилось, что если прорваться сквозь нее ввысь, то увидишь солнечную корону, светлую и чистую, нерушимо сияющую в холодном синем небе.
Верилось, что солнце вечно, незыблемо и красиво.
Сатир вылез из ванны, подошел к окну, дохнул на стекло, как вчера
Белка. Долго смотрел на проступившую на стекле надпись “смерти нет!”. Когда она исчезла, он дохнул снова и опять смотрел на послание человека, не по фильмам знающего, что такое смерть.
Сатир завязал себе глаза пионерским галстуком и решил, что не снимет его, пока не поймет, страшно ли остаться слепым. Он ходил по квартире, держась за стены, всех, с кем встречался, хватал за руку, определяя, кто перед ним.
Через несколько дней Сатир начал привыкать к слепоте и ужесточил условия эксперимента. Он решил оглохнуть, чтобы еще сильнее изолироваться от внешнего мира. Вставил в уши кусочки ваты и попросил Эльфа залить их воском.
– Античный рецепт, – сказал Эльф, глядя, как мутные капли с оплавляющейся свечи падают на вату, белеющую в ушах Сатира. -
Упоминается то ли в “Одиссее”, то ли в легенде об аргонавтах. Давай другое ухо.
Сатир перевернулся.
– Ну что ж, – сказал Эльф, прежде чем начать. – Прощай, друг, больше ты нас не услышишь.
– Пока! – попрощалась Белка.
– Пишите мне письма по системе Брайля, – отозвался Сатир.
– Не потеряйся там, внутри себя, – попросила Серафима, и Эльф залил воском второе ухо.
Когда операция была окончена, Сатир медленно и немного неуверенно встал с пола, на котором лежал все это время, повертел головой, прислушиваясь, подошел на ощупь к окну, постучал по стеклу.
– Кстати, разговаривать я тоже больше не буду, – сказал он.
Эльф внимательно посмотрел на Серафиму.
– Все, что не может убить меня, делает меня сильней. Свобода или смерть.
Белка и Эльф выходили из кухни с таким же чувством, с каким уходят последние техники с космического корабля перед стартом, оставляя космонавта в одиночестве на пороге прыжка в черные ледяные глубины
Вселенной.
Потоки ужаса, рвущиеся изнутри, захлестнули Сатира. Тишина и темнота разбудили в нем все потаенные страхи.
Временами ему чудилось, что к нему тянутся острые крючья, что вокруг него пустота и он стоит на крохотном островке, балансируя над пропастью, что он окружен ордами маленьких пираний, которые сейчас набросятся на него, что сверху на него опрокинули ковш кипящей смолы и она через мгновение проглотит его голову, выжжет глаза, спалит волосы и потечет вниз, стаскивая с черепа изжарившуюся кожу. В такие часы Сатир не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, лишь издавал нечленораздельные звуки, похожие на хриплое карканье.
Порой ему казалось, что он действительно ослеп и оглох и никогда больше не увидит света, не услышит ни человеческой речи, ни музыки.
Не увидит, как капли дождя падают на озерную гладь, выбивая крохотные водяные столбики, как вырывается из зарослей цветущего терновника вспугнутый дрозд, как ветер поднимает в мае метель из лепестков дикой груши, как встает над землей яркая и трепещущая, будто живая, радуга, как бьется в ладони литой бронзовый карась, как падающая звезда чертит голубоватый штрих по черному, словно огромный зрачок, августовскому небу, как Белка встряхивает вороными спицами азиатских волос, как проступает нежданная радость на вечно юном лермонтовском лице Эльфа. Больше смерти он боялся, что не услышать ему никогда, как гортанно урчит острога, вспарывая воду, как осторожно шуршат мыши в свежем сене, как, засыпая, свистят в ночной траве перепела, как, осыпаясь, потрескивают угли догоревшего костра, как Белка играет “Bohemian ballet”, как шуршит ветер, перебирая ветки сосен, усыпанных похожими на маленькие ананасы шишками, как умиротворенно грохочет где-то вдали гром после ливня, как плещется у корней прибрежных лозинок нерестящаяся рыба, разбрасывая по песку янтарные икринки.
Сатир мог часами стоять посреди кухни, опустив руки и склонив голову набок, словно прислушивался к чему-то. Вся фигура его была в постоянном легком напряжении, как будто в любую секунду он мог прыгнуть или ударить. Пальцы шевелились, как щупальца кальмара или осьминога. Крылья носа подрагивали.
Иногда Сатир начинал медленно кружиться, издавая тихий низкий гул, словно летящий пчелиный рой. Он поднимал вверх руки, раскачивался, непонятный и страшный, словно уже переставший быть человеком.
Пока Сатир блуждал по неведомым тропам внутри себя, в квартире шла тихая размеренная жизнь. Белка учила Тимофея читать, писать, считать и драться. Эльф рассказывал мальчишке историю Древнего мира, которая того до чрезвычайности заинтересовала. Ребенок, открыв рот, слушал о построении пирамид, завоеваниях Александра Македонского, плавании аргонавтов, восстании Спартака, возникновении и гибели Римской империи, первых Олимпийских играх, подвигах Геракла, Пунических войнах, убийстве Юлия Цезаря… Кроме того, Эльф научил Тимофея ходить на руках, садиться в позу лотоса и закидывать ногу за голову.
Мальчик учился охотно. Похоже, ему очень нравилось внимание старших.
Он уже отвык от этого.
У этой “школы” была одна интересная особенность. Занятия в ней проводились только в пасмурную погоду. В солнечные дни Белка, Эльф,
Тимофей и Ленка надевали все самое теплое, что у них было, и шли гулять. Карантин в три месяца, который они установили сами себе, рассчитывая, что милиция за это время о них забудет, прошел, и у
“пленников” появилась долгожданная свобода в перемещениях.
Проснувшись утром, они первым делом смотрели в окно и если видели клочок чистого неба и стену дома напротив, освещенную ярким зимним солнцем, то наскоро завтракали и гурьбой, толкаясь и смеясь, вываливали за дверь. Доезжали до какой-нибудь восточной станции метро и отправлялись на запад, стараясь идти все время за солнцем.
Улицы, на которых можно было бы постоянно держать перед глазами светило, попадались нечасто, и друзьям приходилось все время лавировать в поисках подходящей. Снег искрился мириадами огней, глаза друзей счастливо щурились, Белка толкалась и ставила подножки, мороз грубыми вязаными рукавицами докрасна натирал щеки и носы. Шли не очень быстро, так, чтобы не отставала хромающая Ленка, которую на веревочном поводке вел Тимофей.
Когда встречали палатки, где можно было перекусить, охотно останавливались, покупали чебуреки, булки, сосиски в тесте и обязательно чай, от которого, словно из паровозной трубы, валили на морозе клубы густого белого пара. Друзья грели руки о пластиковые стаканчики, полоскали в кипятке, держа за ниточку, пакетики с заваркой, шумно отхлебывали.
– Горячий! – восклицал Тимофей. – Хорошо! Только пить нельзя.
– Подожди, пока остынет, – советовала Белка. – Кстати, юноша, не лижите губы на холоде, а то они у вас уже все потрескались. Вон даже лохмотья какие-то висят.
– Мои губы. Хочу – лижу, хочу – нет.
– Лучше бы Ленке сосиску дал, чем огрызаться.
Тимофей угощал собаку сосиской.
Улыбаясь до ушей, Белка вытирала губы и руки салфеткой, шумно выдыхала белесое облако.
– Я довольна! – заявляла она. – Жизнь удалась! Ну что? – оглядывала она спутников карими камушками глаз. – Готовы, крапивное семя? Тогда вперед!
И они снова отправлялись в сторону солнца.
– Купите мне очки, а? – просил Тимофей. – Черные. А то слишком ярко кругом.
– Никогда не носи черных очков, – говорил Эльф, бросая короткие, из-за нестерпимого блеска, взгляды в небо. – Мир сто2ит того, чтобы видеть его таким, какой он есть. Правда, сто2ит.
Иди за солнцем следом,
Хоть этот путь неведом.
Иди, мой друг, всегда иди
Дорогою добра^2, – распевала Белка вполголоса. – Нет, что бы ни говорили о Советском
Союзе, достаточно послушать детские песни, сочиненные в те времена, чтобы понять, какие добрые люди его населяли. Ничего более доброго я в жизни не слышала, да, наверное, и не услышу. Это даже не песни, это то ли проповеди, то ли молитвы.
– Да, такую искренность и доброту не подделаешь, – поддерживал ее
Эльф. – Чтобы так сочинять и петь, нужно прожить всю жизнь, глядя на мир глазами ребенка, не познавшего зла. В современном мире это невозможно.
Солнце катилось по небу, как веселый путеводный клубок из сказки, раскидывая по миру яркие теплые нити. Облака наползали на него, облепляли грязноватой ватой, словно боялись, что ему станет холодно на русском морозе, и оно уныло просвечивало сквозь них бесполезным тусклым кругляшом. Налетал ветер, расшвыривал облачные клочья по бесконечным просторам неба, и солнце снова вырывалось на свободу, такое же яркое и веселое, как до пленения.
Белка поднимала нос кверху, делала несколько маленьких вдохов.
– Ты не находишь, что морозный воздух пахнет водкой? – обращалась она к Эльфу.
– Так. Понятно, – говорил тот. – Белка хочет выпить.







