Текст книги "Подменыши"
Автор книги: Игорь Малышев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Повторяли в каждом выпуске новостей. Репортер с радостью орал:
“Жалко, что вы не чувствуете запаха пороха и гари, что стоит здесь!”
Пожиратели падали.
Вообще, это чудо, что вы ушли. Молодцы!
– Из наших уже забрали кого?
– Я созванивался, пока никого. Но точно сказать трудно. Кто на дно лег, кто куда…
– Вызовут в ФСБ – ничего не бойся. Мы все спланировали без вас.
Рассказывай начистоту. Портреты описывай, не стесняйся. Нам теперь все равно. Скоро мы будем далеко.
– Спасибо, – отчего-то сказал Гризли. – Живите. Привет Белке.
Погоди, кто-то в дверь звонит.
Трубка стукнула, прошло несколько секунд.
– Все, за мной пришли. Я в глазок глянул: в штатском, незнакомые.
Скорее всего, оттуда. Давай поговорим напоследок. Как там Белка? Она с тобой?
– Нет, она… Она в одном потаенном месте, там не найдут.
– Да, Белка всегда умела в прятки играть. Лучше всех во дворе. А у меня никогда не получалось. Я большой, мне нигде не спрятаться.
На другом конце провода послышались глухие удары, вероятно, ломали железную дверь.
– Знаешь, – сказал Сатир, – когда все кончится, мы поедем на одно озеро. Это километров сто пятьдесят от Москвы. Соберем всех наших и отправимся. Ни еды с собой не возьмем, ничего. Будем рыбу ловить, охотиться. Вряд ли ты видел в жизни что-то лучше, чем то озеро.
Вокруг леса, болота на десятки километров, ни людей, ни машин. Никто про озеро не знает. Такая тишина и покой, что кажется, будто вечность уже наступила и времени больше не будет. А может, там действительно нет времени…
Удары участились. Сатир заговорил быстрее:
– Если бы ты видел… Там рыба ходит стаями, сверкая чешуей на солнце, похожая на горсть серебряных монет. Там вода прозрачна настолько, что ее замечаешь, только когда дует ветер и поднимает рябь. Там никогда не сгораешь на солнце. Там песок влажный и упругий, как мышцы вставшего на дыбы коня…
Последние слова он договаривал под грохот рухнувшей двери, стук от падения трубки и чужие крики. Гризли наверняка даже не сопротивлялся. Большой, добрый, ни разу в жизни никого не обидевший и не ударивший.
Квартира в полуподвале старого дома, которую снимал Эльф, превратилась в лазарет. Белка выздоравливала медленно. Много спала и часто стонала во сне, держась за перебинтованное горло. Сатир же спал совсем мало, и днем и ночью с готовностью отзываясь на каждое движение больной. От постоянного недосыпания глаза его покраснели и чесались, словно запорошенные песком. Он уже не различал дни и ночи, тем более что в грязное окно, едва-едва выступавшее над тротуаром, скудный ноябрьский свет почти не попадал.
В груде старья Сатир обнаружил торшер. По вечерам он включал его, под ним стелил себе постель из случайного тряпья, ложился и курил, выпуская дым вверх. Глядел, как тот скапливается под абажуром, струйками кружится вокруг лампочки и медленно просачивается наружу.
Однажды проснувшийся Эльф застал его за этим занятием, понаблюдал немного и произнес:
– Если долго смотреть на дым, то можно прийти к выводу, что все на свете пустота и прах.
– Может, и так… – Сатир не отрывал взгляда от колышущихся под колпаком абажура струек дыма, похожих на больные, обесцвеченные водоросли. – Ладно, хватит болтать, Белку разбудим.
– Белка – это святое. Пусть спит.
– А я и не сплю вовсе, – раздался сиплый голос. – Можете не стесняться.
– Мы с Сатиром тут решили, что все прах и тлен, – сказал Эльф.
Белка вздохнула:
– Идиоты вы, братцы. Если все вокруг – ничто, идите и бросьтесь с крыши. Или повесьтесь. К чему затягивать бессмысленное существование?
В комнате стало тихо.
– Или все-таки что-то удерживает вас? Какой-то смысл в жизни вы видите? Ну или подозреваете хотя бы, что он есть?
Сатир бесшумно выпустил вверх новую струю дыма.
– Сатир, – просипела Белка.
– Что?
– И сигареты себе другие купи. Воняют.
– Хорошо, это все на сегодня?
– Нет, не все. Молока с медом мне вскипяти.
– И мне молока. Что-то горло болит. Как бы ангину не подхватить, – подал голос Эльф. – Только мне без меда.
– При ангине – обязательно с медом, – сказала Белка. – Не слушай его.
– С чего это? Не люблю я мед и не буду.
– Эльф, не капризничай, уши надеру.
– Я тебе сам уши надеру. Тоже мне, монголо-татарское иго.
Белка показала ему тощий кулачок.
– Ну так что? Будет молоко? – спросила она.
– Будет, все вам будет, – ответил Сатир, поднимаясь. – Как говорили древние, если долго сидеть у реки, то когда-нибудь она принесет…
– Трупы наших врагов? – попробовал закончить Эльф, весело и злобно поглядывая на Белку.
– Нет, стаканы с молоком и медом.
– Но мне надо без меда, – напомнил Эльф.
– А вот без меда река не принесет, – жестко ответил Сатир. – Все.
Так говорил Заратустра.
На следующий день Сатир, немного заскучав, с энтузиазмом археолога взялся за обследование завалов рухляди, занимающих чуть не половину комнаты.
– Эльф, откуда у тебя столько хлама? – спросил он.
– Это не мой, – отказался тот. – Старуха, у которой я квартиру снимаю, сразу меня предупредила, чтобы я ничего не выкидывал.
Сказала, будет приходить и проверять, не спер ли я чего. Правда, пока, слава богу, не заявлялась.
И Сатир принялся за “разработку недр”. Каждый раз, извлекая очередную находку, он объявлял, что2 попало к нему в руки.
– Ерунда какая-то железная. От машины или от мопеда.
– Выкинь. Дальше.
– Металлофон.
– Давай сюда! – радостно сипела Белка.
– Детское пианино!
– Тоже сюда!
В результате раскопок Белка, помимо металлофона и пианино, приобрела еще пластмассовую флейту и гитару с шестью сильно потертыми струнами и проломленным в нескольких местах корпусом.
– Не Белка, а человек-оркестр, – заметил на это Сатир.
Чуть позже она разжилась немного потрепанным пледом в черно белую клетку, пионерским галстуком и большой репродукцией
Сикстинской мадонны в деревянной рамке.
– А это тебе зачем? – поинтересовался Сатир, указывая на картину.
– Не знаю, но мне всегда нравилось смотреть в глаза мадонн.
– Ты же говорила, что не любишь попов!
– Правильно, Христа и мадонн люблю, а попов недолюбливаю. Слишком уж они люди. Обычные люди. Христос и Дева Мария мне ближе.
Белка занялась разглядыванием флейты.
– Кстати, вы знаете, что Ветхий Завет – это Откровение Отца, Новый
Завет – это Откровение Сына, – словно вспомнив что-то, продолжила она. – А это значит, что грядет новое Откровение – Откровение
Святого Духа! Ведь он, Святой Дух, единственный из троих, кто еще ничего нам не открыл. Так, может быть, попы проповедуют уже отжившую религию или просто не знают всей полноты Замысла? Что, если именно мы – провозвестники новой религии? Очень несовершенные, многого не понимающие, о многом не догадывающиеся, но именно мы несем ее зачатки и семена? Что, если именно мы – маленькие дырочки в новую
Вселенную?
Она вернулась к флейте и принялась наигрывать какие-то воющие пастушеские мелодии. Через полчаса упражнений Сатир не выдержал. Он тихо подошел к Белке и ловко вырвал из ее рук инструмент.
– Быстро отдал! – потребовала та.
– Прислушайся, по всей округе собаки воют.
Белка привстала на диване, попыталась выхватить флейту, но промахнулась и в отместку со всей силы влепила увернувшемуся Сатиру ладонью по спине. Тот потер ушибленное место и заявил:
– Все, я, как лечащий врач, выписываю тебя, ты здорова. Больные так драться не могут. Подъем и марш на кухню еду готовить.
Белка попробовала возражать, но “доктор” был непреклонен. Он рывком поднял девушку с дивана и опустил ее ноги на пол. Колени у Белки от слабости чуть подрагивали, она схватилась за плечо Сатира, и они втроем с Эльфом отправились на кухню чистить картошку.
После этого Сатир время от времени возвращался к раскопкам, но ничего интересного ему до поры не попадалось, пока под завалами пыльной чепухи он не обнаружил стопки древних самиздатовских книг.
Сатир тихо присвистнул, поняв, что попало к нему в руки. На свист, словно собаки, подтянулись остальные обитатели квартиры. Белка, радостно потирая руки, тут же оттеснила Сатира в сторону и занялась изучением библиотеки.
– Ишь какие запасы, на целую районную библиотеку хватило бы. Куда только КГБ смотрел? – бормотала она, с интересом разглядывая кое-как отпечатанные и переплетенные стопки пожелтевших листов. – Вот оно, идеологическое оружие победителей. Смотрите и учитесь. Так-так, посмотрим. “Мастер и Маргарита”, ну это и официально в Союзе выходило. В “Москве”, кажется. “Скотный двор” Оруэлла. Н-да, мерзкая книжонка. “Собачье сердце” – прямая идеологическая диверсия, ничего более. С оруэлловским “Скотным двором” – близнецы-братья. И идеология у обоих гаденькая донельзя: если ты скот и быдло, то и будь всю жизнь скотом и быдлом. И не пытайся стать кем-то еще, не пытайся жить лучше. Копайся в помойках, мерзни в подворотнях или работай на хозяина, который тебя потом на живодерню сдаст. В общем, не нарушай порядок вещей, даже если он тебе не по нраву. Мерзость. Ладно, далее. Олдос Хаксли, “Двери восприятия”. Не читала, но слышала хорошие отзывы. О, Солженицын, “Архипелаг ГУЛАГ”. Ну, тут вообще говорить не о чем. “Роковые яйца” Булгакова. Тут тоже все ясно. О, гляньте-ка! Константин Леонтьев, “Средний европеец как идеал и орудие всеобщего уничтожения”. Блеск, одно название чего стоит. Как оно сюда попало? Это надо в первую очередь прочитать.
– Не читай. Тебе не понравится, – заверил ее Эльф. – Оно антикоммунистическое и антиреволюционное.
– Да? – удивилась Белка. – Ну и ладно. Далее. Карлос Кастанеда, очень хорошо. Бунин, “Окаянные дни”. Опять контрреволюция. Так, тут первый лист оторван. И что же это? График какой-то… Очень похоже на
Гумилева, у него есть книга по развитию этносов…
Так продолжалось несколько часов. Белка охотно комментировала все книги, которые знала. Чихала смешно, словно кошка, от поднявшейся пыли, потом окончательно охрипла и попросила Сатира сделать ей молока с медом.
До поздней ночи она продолжала разбирать бывшую нелегальную литературу. Когда ее заставили выключить лампочку, чтобы не мешала спать, она зажгла свечу и продолжала изучать находки при ее неверном дрожащем свете. Свеча была совсем старая, найденная все в тех же кучах хлама, и постоянно гасла. Белка, тихо погромыхивая в темноте спичками, снова зажигала огонек и продолжала свое занятие. Было холодно, отопление у них до сих пор не включили. Серафиме пришлось надеть свою старую куртку, которую она до сих пор так и не отстирала от крови.
Под утро, вконец утомившись, она завершила осмотр коллекции.
Зевнула, потянулась до звонкого хруста в костях и улеглась на диван между Сатиром и Эльфом.
Ближе к полудню они проснулись, принялись ворочаться и медленно продирать глаза.
– Нет, все-таки советские диссиденты – это было нечто, – стала делиться Белка своими мыслями. – Тихие, незаметные, как тараканы.
Сидели себе по кухням, вели разговоры, пили чай, читали книги. И так вот тихо и незаметно вырыли яму для великой страны.
– Лучший памятник советским диссидентам и правозащитникам – большой бронзовый фаллос на площади и список самых шикарных порносайтов у подножья, – хмуро произнес Сатир, который не любил просыпаться. – А если серьезно, диссиденты – не причина, а следствие. СССР последние лет двадцать не жил – агонизировал. Идеология больше не вела людей, как это было в двадцатые, тридцатые, сороковые годы. А может быть, люди просто устали быть хорошими. Я имею в виду не диссидентов, а обычных людей. Они устали все время ходить на двух ногах, и им захотелось снова побыть скотами и походить на четвереньках, ориентируясь на голоса самых примитивных инстинктов: сытого желудка, сексуальной удовлетворенности, жажды власти, жадности. Поэтому они с такой охотой и приняли капитализм. Ведь он основан как раз на эксплуатации этих инстинктов. Советская идеология не смогла больше вести людей вверх, и они покатились вниз. Все проще простого.
Белка задумалась:
– “Люди устали быть хорошими”. Как просто… И безнадежно. Ведь если через некоторое время снова свершится коммунистическая революция, это будет означать, что потом, лет через семьдесят, люди снова устанут, так, что ли?
– Наверное, так, – подтвердил Эльф.
– Я не согласен, – заявил Сатир. – Наверняка явятся светлые головы, которые объяснят, как поддерживать в людях желание быть хорошими.
Может, сейчас мы еще не доросли до этого знания?
– Возможно, – задумчиво ответила Белка. – Но это означает, что мы переносим решение вопроса на неопределенное время в будущее. А жить и действовать хочется сейчас.
– Так в чем дело? Живи и действуй. Как говорится, если не можешь поджечь степь, хотя бы поддерживай огонь.
– Тоска… – отозвалась Белка.
Устав от безделья, она решила сшить себе пончо. Для этого, вооружившись большими тупыми ножницами, вырезала в центре пледа дыру для головы и аккуратно обметала ее края нитками. Потом примерила обновку, прошлась по комнате. Пончо доставало ей до колен и было достаточно теплым, чтобы ходить в нем зимой.
– Одежда названа в честь вождя мексиканской революции Панчо Вильи, – объявила она. – Надо будет какие-нибудь вышивки здесь сделать. Для красоты.
– А у нас еще плед есть? – спросил Эльф, разглядывая Серафиму.
– Шторы есть.
– Ну, нет уж. Из штор, если хочешь, можешь сшить себе или Сатиру смирительную рубашку, – отозвался Эльф, слегка дрожа.
– Э, братец, да тебя знобит. – Она стащила с себя бывший плед и укутала им Эльфа. – Ладно, пользуйся пока. Я тебе сейчас чаю принесу. Когда же у нас затопят наконец?
Она дыхнула, изо рта вылетело едва заметное облачко пара.
– Я тут недавно что-то вроде зимней хайку написал, – сказал Эльф, глядя на нее.
Зима, мороз.
Покрылись ели
Шерсткой инея.
– Не Басё, но… хоросё, – кивнула Белка и пошла за чаем.
Спали они под одним одеялом и, чтобы было не так холодно, накидывали сверху всю одежду, какая была в доме. Когда Белка просыпалась среди ночи, ей казалось, будто она уснула где-то в полях и ее замело снегом. Груда тряпья, словно сугроб, тяжело давила сверху, но отчего-то совсем не грела. Тогда она прижималась к плечу Сатира, обнимала его и пыталась согреться. От ее прикосновений Сатир просыпался, и они подолгу лежали без сна, глядя в темноту.
В одну из таких ночей Белка тихо прошептала:
– Знаешь, а я ведь все помню.
– Что помнишь? – не понял Сатир.
– И про собак, и как я почти умерла, и как воскресла, и как ты меня на руках через всю Москву нес… – Она помолчала. – И теперь я не знаю, как мне жить со всем этим. Раньше я думала, что те, кто прошли через смерть, получают какие-то великие и чудесные знания, может быть – даже откровения, и живут после этого особой, яркой и прямой жизнью. А со мной все не так. Я не стала знать больше, чем раньше, не стала стремиться к чему-то новому. Я изменилась, да. Мне кажется, я вижу все немного четче и, может быть, глубже, чем раньше, но я не стала другой. Это плохо?
– Нет. Ты всегда была прямым, ярким и правильным человеком.
И с этим ничего не поделать.
– Не говори ерунды.
Сатир пожал плечами:
– Не хочешь – не буду.
Горы старых, никому не нужных вещей ночью были похожи то ли на застывшие штормовые волны, то ли на гигантские пласты чернозема, вздыбившиеся у разверстой могилы. Они нависали над диваном и, казалось, были готовы в любой момент прийти в движение, чтобы с утробным урчанием обрушиться вниз и задавить затаившихся здесь, на окраине жизни, друзей.
– А какая она, смерть? – спросил Сатир.
– Я не знаю, как это у других бывает, могу только про себя рассказать.
– Расскажи.
– Зачем тебе?
– Ну, когда-нибудь помирать все равно придется. Хочу подготовиться.
– К этому нельзя подготовиться. Это нечто абсолютно новое. В жизни ничего подобного не бывает.
Белка перевернулась на спину, посмотрела на черное окно, задумалась, вспоминая ночь 29 октября.
– Сначала, пока я дралась с собакой, было больно. Ужасно больно.
В обычной драке так больно не бывает. А потом я упала и поняла, что не могу пошевелиться. Глаза были открыты, я смотрела в небо, и больше ничего. Боль вдруг исчезла, и напало такое равнодушие и отрешенность, какой в обычной жизни быть не может. Запредельные равнодушие и отрешенность. Все, что происходило вокруг, все, что было раньше, и все, что могло бы произойти в будущем, стало казаться пустым и посторонним.
Остались лишь холод и невыносимое одиночество. Не было ни страха, ни надежды, ни злобы, ни радости. Ничего. Только отстраненность, холод и одиночество. Пока жив, этого нельзя ни понять, ни почувствовать.
Утром Белка принялась делать вышивки на своем пончо.
– Надо изобразить что-то значимое. Например, всех наших. И живых, и…
– сказала она Эльфу и запнулась. Вздохнула, вдела нитку в иголку и приступила к вышиванию. – Вот это вставший на дыбы медведь гризли.
Саша-Гризли, – комментировала она, неторопливо и ловко орудуя ртутно поблескивавшей иглой. – Зверек броненосец – это Ваня. Он всю жизнь, сколько его помню, всегда был как в панцире. А вот это синий кит.
Кит-самоубийца. Это Истомин. Еще Антона надо вышить. Антон будет пятнистым оленем. Катя-Освенцим – цапля… – Так постепенно она перебрала всех, кого знала. В итоге на пончо остались только две пустые клетки. Серафима подняла глаза на Эльфа, задумалась. – Ты будешь дельфином, – сказала она, снова склоняясь над пончо.
– Почему дельфином? – удивился Эльф.
– Ты добрый, веселый, умный, красивый. И я отчего-то уверена, что если кого-нибудь надо будет спасти, ты сумеешь сделать это лучше других.
– Ну, может быть… – согласился он.
– Теперь Сатир, – сказала Белка. – Сатир – это лев, – твердо сказала
Серафима, словно все решила уже очень давно, и стала вышивать гривастого льва.
Радость от того, что Белка, несмотря ни на что, осталась жива, постепенно улеглась. На смену ей пришла усталость. Ощущение запертости постоянно давило на друзей, словно каждый из них носил тяжелый и раздражающе неудобный бронежилет, который хотя и защищал от опасностей, но в то же время отнимал все силы и желание действовать. Движения их стали медленными, лишенными цели и надежды.
Даже Белка, казалось, несколько утратила свою обычную живость и потускнела, хоть и старалась не показывать вида, всячески подбадривая своих “сокамерников”.
– Как в земляной яме тут сидим! Как в чеченском зиндане. Света не видим, людей боимся. Не продохнуть, – раздраженно говорил Сатир в минуты упадка.
– Не раскисай, ты ж воин! – говорила Белка. – Займись чем-нибудь полезным. Например, телевизоры почини. Ты знаешь, как телевизор устроен?
– Ты что, сдурела? Я не знаю, как обычный чайник устроен, а ты – телевизор!
– Эльф, ты понимаешь что-нибудь в электронике?
Эльф прокопался недели две, постоянно жалуясь на то, что у него нет ни схем, ни запчастей, но с задачей справился. Из восьми телевизоров у него получилось четыре, из трех приемников – два и из двух магнитофонов – один. Кассет, правда, среди старья не обнаружилось, и потрепанный “Романтик” простаивал без дела, но остальная техника изредка использовалась.
Жизнь вошла в какую-то глубокую и безнадежную колею. Друзья увязали в вынужденном безделье, как пчелы в меду. Медлительность времени раздражала. Приплывали из ниоткуда и исчезали, как в замедленной съемке, мгновения, неторопливо истлевали минуты, долго и тоскливо исходили едким дымом часы.
Однажды Сатир улегся в рыжую от въевшейся ржавчины пустую ванну, полежал с полчаса, отрешенно глядя в потолок, и громко прокричал:
– Все! Я не знаю, чем заниматься дальше!
Из комнаты показалась Белка:
– Ну, что тут у нас?
– Достало меня все. Устал я. Какая-то пустота внутри, которая все растет и растет. Иногда вообще непонятно, жив я или умер. Есть я или нет.
Да мне на самом деле уже, в общем-то, и все равно: есть я, нет меня…
– продолжал он. – У нас двух друзей убили, человек пять по тюрьмам сидят, а мы отдыхаем… Спрятались и отдыхаем. Все вокруг нас такое чуть теплое, безопасное. И я сам чувствую, как становлюсь теплым и безопасным.
Эльф с закрытыми глазами прочитал по памяти:
– “…О, если бы ты был холоден или горяч! Но поскольку ты тепел, то изблюю тебя из уст моих”. Библия. И еще, кажется, это цитировалось у Достоевского в “Бесах”.
Блуждающий взгляд Сатира остановился посреди потолка.
– “Изблюю”, – сказал и замолчал, словно пытаясь уловить, как звук растворяется в тишине. – “Изблюю”, – повторил. – Да, точнее не скажешь…
Однажды ночью Сатир дождался, когда в комнате погаснет свет, выждал некоторое время, бесшумно, как рысь, подошел к дивану и прислушался к дыханию спящих. Потом с еле слышным шорохом оделся и, придержав дверь, чтоб не хлопнула, вышел на улицу.
Подходил к концу бесснежный морозный ноябрь. Редкие листья, чудом уцелевшие во время листопада, покрылись изморозью, словно сахарной глазурью, и чуть искрились в свете фонарей. Сатир остановился у подъезда, поднял голову к небу, с наслаждением вдохнул холодный, немного пьяный воздух. Потянулся, подрагивая от радости, и побежал в сторону кольцевой дороги. Пересек ее, добрался до леса и потом несколько часов, блаженствуя, носился по хрусткому, прохваченному морозом ковру из листьев. Словно молодой лось, с упоением продирался сквозь густой подлесок. Царапал о заледенелые ветки лицо и руки, радостно чувствовал, как проступает в царапинах повеселевшая кровь, как саднит кожу, как перекатывается по разгоряченным мышцам восторг.
Хохотал в высоту, вверх – туда, где, пойманное черной сетью веток, дышало и ворочалось ночное небо. Рычал, будто юный медведь, валялся по замерзшей земле, чувствуя, как холод пробирает сквозь куртку, и заводясь от этого еще больше. Швырялся листьями, ловил их зубами, словно резвящийся волчонок, жадно обсасывал наледь. Забирался на деревья, орал что-то несусветное, прыгал вниз, падал и катился кувырком, с сочным хрустом ломая хворост. Утомившись, встал возле небольшого дубка, обнял ствол. Притянул рукой тонкую ветку, пожевал ее, хрустя ледком. Горький вяжущий вкус наполнил рот. Сатир прижался щекой к шероховатой коре, кожа быстро онемела от холода, захотелось пить, и он наконец почувствовал себя свободным и счастливым.
Вокруг него снова была жизнь. Жизнь тихая, почти незаметная для постороннего, как незаметны течение крови под кожей незнакомого, случайно встреченного человека, биение его сердца, пульсация радужки, рождение мыслей. Такие вещи можно ощутить и подметить только у того, в кого влюблен, с кем связан настолько сильно, что подчас уже не понимаешь, чья это боль, твоя или его, кто из вас счастлив, ты или он. Сатир стоял и чувствовал дрожание каждого листка в лесу, дыхание каждой мыши, спящей в норе, легкость каждого клочка паутины, висящего на почерневших от мороза стеблях трав. Его одолевала сонливость синиц, дремлющих на ветках, пробирала дрожь мерзнущего лосенка, потерявшего мать, веселил азарт охотящихся сов, томило спокойствие готовящихся к спячке барсуков.
Приближался восход. Сатир влез на дерево, посмотрел на восток и увидел слабый, прозрачный свет, разбавивший у горизонта густую акварель ночи. Пора было возвращаться в город. Сатир слез с дуба, вытряхнул набившиеся за пазуху листья. Разломав прозрачную корочку льда на лужице, смыл грязь с куртки и ботинок, вымыл лицо и руки.
Джинсы оттирались плохо, но и их, немного повозившись, он привел в нормальное состояние. Теперь ничего, кроме нескольких царапин на лице и руках, не говорило о том, что всю ночь напролет он, очумев от радости, носился по лесу.
Сатир посидел над темным зеркальцем воды, в котором едва угадывалось его отражение, тронул пальцем отражавшуюся звезду. Мысль о возвращении в Москву казалась невыносимо плоской и скучной по сравнению с этой крохотной точкой, чей свет, прежде чем добраться до безвестной лесной лужицы, пролетел миллиарды километров через холод и пустоту. Сатира на миг охватила тоска, словно и не было только что нескольких часов свободы и радости. Он нехотя поднялся, слизнул холодную каплю воды, оставшуюся на пальце после прикосновения к отражению звезды, и медленно зашагал в сторону города.
Люди создали города, чтобы обезопасить себя. Они оградились от природы крышами и стенами, развесили по улицам фонари, чтобы не плутать в темноте, залили дороги асфальтом, пытаясь сохранить в чистоте одежду и обувь. Природа отступила, и люди населили город своими опасностями.
В лесу Сатир чувствовал себя спокойно. Он знал, что сможет справиться там с любой неприятностью. В городе ему было куда хуже.
Здесь по улицам ходила милиция, от которой необходимо было держаться подальше. Увидев “серых”, Сатир старался без спешки и паники нырнуть в ближайший переулок, покуда те не приблизились достаточно, чтобы спросить документы. Обстановка в Москве в последнее время была неспокойная, поэтому нырять приходилось часто, и это сильно удлиняло путь. Петляя по изогнутым улицам, Сатир неожиданно вышел к Курскому вокзалу.
– Прямо “Москва – Петушки” какие-то получаются. Если верить
Веничке, следующая остановка “Кремль”, – невесело сказал он сам себе.
Настроение у него было хуже некуда. Ночная беготня только разбередила его тоску по воле. Ему было мало одной ночи. Он хотел быть свободным постоянно: и сейчас, и завтра, и через сто лет.
На Курском, как и на любом другом вокзале, милиции хватало. Стараясь не дергаться и не привлекать к себе внимания, Сатир побрел мимо большого стеклянного фасада “курка”. Ночной мороз приковал весь мусор к тротуарам, и оставшийся без работы московский ветер со злостью толкал прохожих в спины, трепал одежду. Маленький бомж, никому не нужный, как скомканный клочок оберточной бумаги, сидел у стены на корточках. Рядом с ним лежала, подрагивая от холода, худющая собака – доберман с нелепо торчащей в сторону задней лапой.
Несмотря на холод, на ногах у пацана были сандалии. Обычные, летние, в дырочку, когда-то бывшие светло-коричневыми, а теперь засаленные до черноты. Сквозь дырочки проглядывали посиневшие от холода босые ноги. “У меня когда-то такие же сандалии были”, – вспомнил Сатир и остановился рядом с мальчонкой. Тот, вывернув карманы своей куртки, сосредоточенно разрывал ткань.
– Зачем ты это делаешь?
– Чтобы руки можно было за подкладку поглубже засовывать. Так теплее, – не отрываясь от своего занятия, объяснил тот. Серая, в пятнах материя расползалась по шву.
– Зовут-то тебя как?
– Тимофей.
– А собаку?
– Собаку – Ленка, – отозвался пацан.
– Хочешь есть, Тимофей? – спросил Сатир.
Мальчик поднял голову, недоверчиво всмотрелся в лицо незнакомца, пытаясь понять, кто он такой и что ему нужно. Ленка неловко встала и, припадая на заднюю ногу, потопталась на месте.
Сатир накормил оборвыша и собаку чебуреками в ближайшей забегаловке.
Те ели жадно, почти не жуя, изредка бросая на Сатира осторожные взгляды.
Потом он повел их на квартиру к Эльфу.
– Почему собака хромает? – спросил Эльф, глядя на ее ребра и пилу позвоночника, проступающие сквозь шкуру.
Тимофей промолчал, и Сатир уже решил, что пацан не ответит, как тот вдруг выдавил из себя:
– Отец ее с четвертого этажа скинул… А потом сам выбросился…
Мыли Тимофея в трех водах. Первая сошла с мальчика черная, как битум, вторая – светло-серая, будто пепел. Мальчик шипел и повизгивал в тонких и сильных Белкиных руках:
– Больно же! Не три так сильно!
– А по-другому тебя не отмыть. Так что молчи, – смеясь, говорила она.
– Зверюга.
Шлеп! – и Тимофей получил чувствительный подзатыльник.
– Будешь ругаться, вообще утоплю. Веришь?
Тимофей исподлобья смотрел на ее раскрасневшееся, улыбающееся лицо.
– Верю…
– Ныряй, надо мыло смыть.
Пацан нырнул, подняв широкий веер грязной воды, с ног до головы окативший его мучительницу.
– Утоплю! – заорала Белка, отскакивая от ванны.
Тимофей появился из-под воды и удовлетворенно оглядел Белку, с которой, словно с тающей снегурочки, стекали ручейки и падали капли.
Мытье Ленки пацан не доверил никому, но, отмывая свою собаку, сам того не замечая, копировал интонации и ухватки Белки:
– Хватит вертеться! Сиди спокойно! Заросла грязью, не отодрать…
Мальчик старался казаться взрослым и независимым, но почти против воли теплел среди этих странных людей, взрослых и одновременно так похожих на детей.
Появление Тимофея и Ленки ненадолго взбодрило обитателей подвала, но вскоре однообразие будней снова упало на них тяжким грузом. Белка целыми днями наигрывала на детском пианино какие-то беспросветно печальные мелодии, больше похожие на монотонное постукивание дождевых капель по стеклу. Эльф читал книги. Когда Белка просила, он охотно пересказывал ей сюжеты, иногда зачитывал вслух целые отрывки.
Белка слушала, не прекращая музицировать и подстраиваясь под речь
Эльфа. Музыка и голос переплетались, затягивались узелками, раскачивались, словно хрупкие подвесные мостки над пропастью. Ленка и Тимофей внимательно слушали, переводя взгляд с Эльфа на Белку и обратно. Сатир курил, лежа на полу рядом с пианино, и пускал дым в потолок, закручивая его причудливыми спиралями.
– Не кури, здесь дети, – сказала ему Белка.
– Пусть курит. У меня и отец, и мать курили, я привык, – вступился за него Тимофей.
Белка неодобрительно покачала головой и вернулась к музыке. Эльф, зажав в одной руке бутылку портвейна “777”, он же “Три топора”, а в другой книгу, читал:
– “Ближе к концу своей жизни Аквинский испытал Вселенское
Созерцание. После этого он отказался возвращаться к работе над неоконченной книгой. По сравнению с этим все, что он читал, о чем спорил и что писал – Аристотель и Сентенции, Вопросы, Предложения, величественные Суммы, – все было не лучше мякины или соломы. Для большинства интеллектуалов такая сидячая забастовка была бы нежелательна и даже морально неверна. Но Ангельский Доктор проделал больше систематических рассуждений, чем двенадцать обыкновенных
Ангелов, и уже созрел для смерти. Он заслужил в те последние месяцы своей бренной жизни право отвернуться от просто символической соломы и мякины к хлебу действительного и сущностного факта. Для Ангелов более низкого порядка с лучшими перспективами на долгожительство должно состояться возвращение к соломе. Но человек, который возвращается сквозь Дверь В Стене, никогда не будет точно таким же, как человек, который в нее выходил. Он будет более мудрым и менее самоуверенным, более счастливым, но менее самоудовлетворенным, он будет скромнее в признании своего невежества, но будет и лучше вооружен для понимания отношений слов к вещам, систематического рассуждения к непредставимой Тайне, которую он пытается – всегда тщетно – постичь”^1.
Эльф замолчал. Отзвенев последними нотками, затихло пианино. Белка сняла руку с клавиш, опустила на колено. Сатир выпустил изо рта несколько дымных облаков, они поплыли по комнате и растворились где-то в сумрачных ущельях старья.







