Текст книги "Покаянный канон: жертвенница"
Автор книги: Игорь Лавленцев
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Я стала рассказывать ему о храме, о его прихожанах. Он слушал молча, глядя на меня внимательно добрыми и грустными глазами.
Я рассказывала ему о своих поездках в монастыри, о том, что видела там, что чувствовала, и мне казалось, что он меня понимает. Да и не казалось мне вовсе, так оно действительно и было.
Почему я с ходу решилась открыть ему все самое сокровенное, важное, что наполняло мою жизнь, мою душу в ту пору? Как видно, возникли на то основания и причины. Но главное – он понимал меня, и, видя его глаза, я рассказывала ему о себе все больше и больше.
Как мало в последнее время я встречала в людях этого понимания, особенно после переезда сюда… Едва разговор заходил о церкви, о вере, и я, движимая своими чувствами, пыталась, может быть, излишне восторженно, поделиться ими с кем-либо – собеседник отчего-то терялся или, напротив, начинал смотреть на меня как на ненормальную. Так или иначе, но разговор очень скоро обрывался, и я уходила, дав себе в очередной раз слово сдерживать свои чувства, не распинаться понапрасну перед случайными людьми.
Даже Ольга, моя сестра, при попытке поговорить с ней на духовные темы обзывала меня чокнутой сектанткой. А он слушал и понимал.
По тем редким замечаниям, репликам, которые вставлял он в мои нескончаемые излияния, было видно, что ему все это также достаточно близко.
Я говорила с ним, совсем не чувствуя времени. И лишь после того, как он посмотрел на часы, я невольно взглянула на свои. Я пробыла у него два с лишним часа.
Мне было ужасно неловко за эту свою бесцеремонность. Скоро я стала извиняться и прощаться. Достав из сумки шоколад, положила его на тумбочку.
– Это вам, – сказала я.
И добавила, поборов смущение:
– Если вы не против, я буду время от времени навещать вас после работы.
– Нет, я не против, – ответил он уверенно. – Подождите, Берта! – остановил он меня уже в дверях. – Эти цветы для вас, – кивнул он на тумбочку. – Я знал, что вы сегодня непременно зайдете ко мне, и попросил купить для вас эти пионы. Я люблю пионы больше всех остальных цветов. А вы?
– Спасибо, – ответила я, прижимая букет. – Я тоже очень люблю пионы.
И в который раз подумала: «Врун! Несчастный врун!»
И в этот день я опять пошла пешком. Лезть в переполненный троллейбус с этими прекрасными цветами было бы, по крайней мере, глупо.
– Ба! – воскликнула Ольга, открыв мне дверь и увидев в моих руках букет. – Да никак у нас ухажер объявился? Давно пора.
– Просто подарили больные, – ответила я, проходя в комнату. И, в общем-то, не соврала.
* * *
Жизнь моя в Мурманске продолжалась в новом для меня и в предначертанном, без сомнения, свыше направлении. День мой был деятелен и насыщен, и унылый голос одиночества тревожил меня лишь в самые поздние, бессонные часы белых полярных ночей…
Постепенно я смирилась с уходом мужа, простила ему казавшуюся поначалу неистребимой обиду и, в конце концов, решила, что все свершившееся, наверное, даже к лучшему. Я оказалась несостоятельной как мать, а стало быть, и как жена. Он вправе найти себе лучшую долю, воплотить свою насущную потребность в отцовстве.
Лучше расстаться так, сразу и навсегда, чем продолжать жить вместе, постепенно, но неуклонно становясь друг для друга чужими людьми.
Однажды, месяцев через семь после нашей разлуки, я пришла с работы домой и, открыв двери, увидела его, что-то готовившего, возле плиты на кухне. На столе были разложены продукты, стояла бутылка вина, воздух квартиры наполнен ароматами жареного мяса. Нужно сказать, что готовил он вкуснее и изысканнее, чем я, но крайне редко, лишь в качестве развлечения.
– Как ты живешь, – проворчал он с деланным равнодушием. – Пустой холодильник, пустые кастрюли.
Сейчас он был похож на себя давнего, приехавшего за мной к родителям после моей первой неудачной беременности. Такой же неухоженный вид, такой же растерянный взгляд.
– Я живу так, как считаю нужным и удобным для себя, – ответила я. – Надеюсь, ты руководствуешься тем же правилом?
Когда через полчаса я вышла из ванной, в зале на столе, источая вкуснейшие запахи, был накрыт прекрасный ужин, отказываться от которого я не стала. Во-первых, я очень проголодалась, во-вторых, повести себя иначе означало бы признаться, и в первую очередь себе самой, в том, что между нами что-то, пусть даже ревность, обида, злоба, но все же еще осталась.
Я была убеждена в том, что это не так, и, поблагодарив, спокойно приняла из его рук бокал с вином. Он едва ли не сразу стал рассказывать о себе, вернее, о них, и главный нажим был на то, что она беременна и они ждут ребенка.
Говорил он возбужденно и долго о том, что они сделали в своей квартире дорогой ремонт и купили новую мебель, о том, что знакомые моряки привезли ему из Голландии почти новую машину по довольно сносной цене. Если я хочу, они могут брать меня с собой в сопки за грибами. Но главным, к чему он постоянно возвращался, словно укоряя меня, была ее беременность.
– Зачем ты пришел? – наконец спросила я, не выдержав, не в силах побороть нараставшее раздражение.
Он замолчал, лицо его вдруг скривилось, и из глаз потекли крупные обильные слезы.
– Я люблю тебя, Берта, – выговорил он, как-то неестественно, по-бабьи, подвывая. – Я люблю тебя одну. Я не могу без тебя.
Он опустился на пол и стал целовать мои колени. Он был пьян и, конечно же, не с двух бокалов вина. Вероятно, он пришел уже выпившим, но я этого не заметила. Он всегда хорошо держал довольно большие дозы алкоголя, и до поры количество выпитого на нем практически не сказывалось. Но потом, после очередной рюмки, он пьянел сразу, резко.
Он целовал мои ноги, твердя, что любит меня, пробираясь руками под подол халата. Я поднялась и молча ушла в спальню, закрыв за собой дверь. Он не пошел за мной, как видно, силы его иссякли.
Он стал приходить два, три раза в неделю; трезвым, впрочем, не появлялся ни разу. Кулинарные подвиги, как и следовало ожидать, очень быстро ему наскучили, зато вино и водку он приносил непременно и в изрядных количествах.
Все происходило по изначальному, едва ли не дословно повторяемому сценарию, а попытки близости со мной становились со временем все более настойчивыми и агрессивными.
В один прекрасный день он все с теми же, ставшими уже привычными, слезами сообщил мне, что она легла в больницу на сохранение, а ему не под силу в своем новом доме оставаться одному. Теперь он уже не приходил, а просто жил в одной квартире со мной.
Я вновь готовила еду на нас двоих и стирала его одежду, более того, я готовила еду для его новой жены и собирала пакеты, которые он относил ей в больницу.
Впрочем, нашелся во всем этом и некий положительный аспект. Я пригрозила, что, если он не прекратит свои домогательства, перестану оказывать ему какую бы то ни было помощь. И это отчасти подействовало.
* * *
Трезвым теперь мой бывший муж практически не появлялся. Неуклонно спиваясь у меня на глазах, главной причиной своего падения он называл меня.
Но что я могла поделать? Я не только не испытывала к нему прежних чувств – он был мне попросту неприятен, тем более в своем отвратительном нынешнем состоянии.
Я вспоминаю то время как одно из самых тягостных в своей жизни. Порою весь этот кошмар казался мне безысходным. Прогнать чужого мне теперь человека я не могла, так как квартира была нашей общей собственностью. Найти же хоть сколько-то приемлемый вариант размена двухкомнатной «хрущевки» на пятом этаже было очень трудно, а учитывая его нежелание и сопротивление – практически невозможно.
Слава Богу, скоро пришел срок моего очередного отпуска, и я уехала, оставив на него и квартиру, и все прежде взятые на себя заботы.
Ольга беспрестанно уговаривала меня бросить ко всем чертям свой Мурманск и перебираться к ней.
Знала бы она, что Мурманск действительно по-настоящему стал моим городом, и расставаться с ним мне было чрезвычайно тяжело. Но Ольга настаивала, чтобы я переезжала и не задумывалась. На работу они меня устроят, не бог весть какой профессор. У Лешки, ее мужа, заместитель главврача в больнице – хороший приятель, вместе на рыбалку ездят.
В общем, особых проблем мне опасаться не следовало. С жильем для меня они что-нибудь придумают, а покуда поживу у них, с Игорьком, моим племянником, в одной комнате. Лешка не возражает и тоже советует мне переезжать.
– А там, глядишь, тебя замуж выдадим, – непременно добавляла Ольга. – Ты сейчас просто чудо какая хорошенькая, интересная дамочка стала, откуда что взялось. Найдем тебе делового, самостоятельного мужичка с квартирой, вот и устроим твою жизнь.
На все уверения, что не хочу я больше никакого замужества, Ольга лишь раздраженно махала рукой:
– Переезжай, а там поглядим. Раз заварилась такая каша, он все равно не даст тебе спокойно жить. Да и к чему одной куковать? Поближе к родным, оно надежней будет.
В каком-либо содействии родных я не особо нуждалась, и главным аргументом в пользу моего решения о переезде было желание избавиться от невыносимого сожительства.
Цветы, подаренные мне Лаврентием, стояли в комнате, где я жила с племянником, очень долго, постепенно осыпая свои лепестки и медленно теряя свою красоту.
– Выбрось их, зачем тебе нужен этот завядший веник! – ругалась Ольга.
Я соглашалась с ней, обещала выбросить, но тянула до последнего.
– Нет, неспроста эти цветы, если ты их так бережешь, – ворчала сестра.
Словно вспомнив свое намерение выдать меня замуж, она резко активизировала свою деятельность в этом направлении. Я под разными предлогами уклонялась от знакомства с потенциальными женихами, но это лишь подливало масла в огонь Ольгиных стараний.
Когда через некоторое время я принесла от Лаврентия второй букет, так похожий на первый, что уверять Ольгу в том, что эти цветы подарили мне разные люди, было бессмысленно, сестра насела на меня основательно.
* * *
Мои намерения навещать его лишь время от времени оказались совершенно несостоятельными. Я пришла к нему на следующий же день. Я не могла ничего с собой поделать, меня неудержимо тянуло к этому человеку. Я колебалась всю смену, пытаясь отговорить себя от глупой, как мне казалось, инфантильной опрометчивости. Но ведь наши отношения абсолютно не носят характера каких-то сексуальных симпатий, возражала я сама себе. Нам просто интересно общество друг друга, взаимное общение.
Именно это чувствую я, именно об этом сказал мне вчера и он. Так разве имеют какое-то значение сроки и частота наших встреч?
Взрослая легкомысленная дура. Всего на третий день нашего знакомства я уже рассуждала о каком-то характере отношений…
Стоя перед входом в его отделение, я все еще колебалась, все еще сомневалась в правильности своих действий. Кто знает, возможно, я так и не решилась бы зайти к нему, если бы мимо меня не прошел на костылях парень, лежавший с ним в одной палате. Парень поздоровался, спросил, не к Лаврентию ли я иду. Я утвердительно кивнула, и он распахнул дверь, пропуская меня вперед.
И вновь ни малейшей тени удивления на его лице. Радость. Сдержанная, спокойная, но несомненная радость.
Он что-то говорил мне, но я почти не слышала его слов. Я просто ощущала рядом с собой его негромкий глубокий голос, звучавший для меня, и только для меня. Я смотрела на его руки, на пересохшие от температуры губы, изредка решаясь – на секунду-другую, не дольше – встретиться глазами с его безотрывно обращенным на меня взглядом.
Я вновь обзывала себя дурой – на сей раз за то, что явилась к больному с пустыми руками. Это, по меньшей мере, неприлично. Что он может обо мне подумать?
Я все время беспокоилась, какое впечатление оставит у него то или иное мое действие, то или иное слово, и, вероятно, от этого, вела себя еще более неуверенно и глупо. И это ощущение неуверенности в себе было для меня новым и непривычным.
Время опять бежало совершенно незаметно. Я вспомнила о нем лишь тогда, когда у меня возникла некая естественная, обыденная потребность. Говоря откровенно, я просто захотела в туалет.
Дура! Дура! Несчастная дура! Я сижу у него часами, вовсе не думая о том, что и у него наверняка возникают подобные надобности, и он вынужден терпеть, не решаясь мне об этом сказать и не решаясь выгнать меня вон, чего я, несомненно, заслуживаю. Я стала прощаться, извиняясь за то, что сижу так долго.
– Вы придете завтра? – спросил он, по-прежнему с улыбкой глядя мне в глаза.
– Если вы хотите…
– Я очень хочу, Берта, чтобы вы пришли ко мне завтра и послезавтра тоже, если, конечно, у вас не окажется более насущных дел.
– Я приду, – ответила я коротко и вышла…
* * *
Ольга неотступно и планомерно наседала на меня, во что бы то ни стало пытаясь изменить мое семейное положение. Уклоняясь, сопротивляясь этому давлению, плавно переходившему в настоящий прессинг, я испытывала некое подобие вины, точно отказывалась от ранее взятых на себя обязательств.
Но умом я прекрасно понимала, что ни перед кем не виновата. Это несовпадение реальности и ощущений меня раздражало, и раздражение приходилось постоянно подавлять, особенно при общении с сестрой.
В конце концов, я не подросток на попечении родственников. Я взрослая, достаточно пожившая и многое испытавшая женщина и вольна поступать так, как хочу и считаю нужным.
Впрочем, эта постоянно повторяемая «мантра» была не особенно действенной и уверенности мне не прибавляла. Чем настойчивее была Ольга, тем усерднее я занималась уборкой квартиры, стиркой, приготовлением еды и прочими добровольно возложенными на себя обязанностями по дому.
От этого чересчур усердного хозяйствования, а также от работы с реактивами в лаборатории у меня сохла и шелушилась кожа на руках. Ладони, к которым Лаврентий, может быть, когда-нибудь захочет прикоснуться, становились, на мой взгляд, совершенно непривлекательными, и это меня по-настоящему огорчало.
На третий наш день он читал мне стихи. Поначалу мне показалось, что он чем-то взволнован, встревожен, озабочен. Разговор дальше обычных приветствий, обмена вопросами о самочувствии, погоде и других ничего не значащих слов не продвигался. Похоже, сегодня ему было не до меня.
И вновь дурацкие сомнения в несуразности, нелепости своего поведения. Или все во мне, представлявшее для него какой-либо интерес, исчерпано за эти два дня? Но ведь вчера он сказал: приходите завтра и послезавтра… Просто из вежливости? Или что-то случилось? Мне надо было спросить у него о том, что произошло, но я не могла перебороть своего смущения. Счел бы нужным – рассказал бы сам.
Я решила уйти, придумав подходящий повод, и суетливо перебирала в голове возможные варианты.
– Вы куда-то спешите? – спросил он.
Вместо того чтобы согласиться, я покачала головой:
– В общем-то, нет. Меня никто и нигде особенно не ждет.
– Почему же никто и нигде? Я постоянно жду вас вот уже три дня. И думаю, нет, просто уверен в том, что я далеко не самый достойный и важный человек, желающий вашего присутствия, – добавил он после некоторой паузы.
Я почувствовала, как дурацкий подростковый румянец покрывает мои щеки, а к глазам подступают еще более дурацкие, никчемные слезы. Мне вдруг нестерпимо захотелось обнять его, прижать к себе и, гладя его большую красивую голову, сказать:
– Глупый, глупый… Я не хочу, не желаю видеть никого достойного и важного, я знаю только одно, что самый важный и достойный человек, присутствие которого для меня сейчас необходимо, это…
Я была готова протянуть к нему руки, но не знала, как его назвать: на «ты» или по-прежнему на «вы»? Казалось, именно это, и только это сдерживало меня. Не стеснение, не присутствие в палате еще одного больного, а именно эта формальность.
Я молчала, продолжая краснеть и глотать подступавшие слезы. Вероятно, тоже почувствовав неловкость от затянувшейся паузы, он спросил:
– Хотите, я почитаю вам стихи?
– Хочу, – ответила я.
Он тоже был смущен и не совсем готов к такому повороту беседы. Какое-то время он выбирал, с чего начать, но очень скоро к нему вернулась его обычная уверенность, и он одно за другим, почти без перерыва, без пауз стал читать мне свои удивительные стихи. Я молча слушала, не всегда улавливая, где кончалось одно и начиналось другое стихотворение. Да этого, в общем-то, и не требовалось. Я воспринимала его стихи как одну большую поэму, а точнее – как некую музыку, которую создавали слова, рифмы, его тихий, но сильный голос, звучавший не где-то вовне, а словно во мне самой.
Он говорил о любви и разлуках, о птицах и цветах, о смерти и вечности… Не было никакой интонации, просто слова, слова о самом ничтожном и все-таки главном, как было сказано в одном из его стихотворений.
А потом он сказал:
– Довольно.
И замолчал. И через какое-то время добавил, глядя на меня с улыбкой:
– Стихи – вещь сугубо штучная, когда стихов слишком много, они теряют свою значимость и ценность.
Я хотела возразить, я хотела сказать, что нет, эти стихи как жизнь, а жизни не может быть слишком много. Я отчаянно покачала головой… Но он перебил меня, взяв за руку первый раз за время нашего короткого знакомства. Он сказал совсем не то, чего можно было ожидать в такой момент, словно мы вообще говорили о чем-то другом:
– Берта, пожалуйста, не думай, что я буду всегда таким, каким ты видишь меня сейчас. Даже если мне не суждено подняться на ноги и ходить, я не буду инвалидом в общепринятом значении этого слова. Жизнь моя будет по возможности полноценной. Пусть не так, как у других, пусть по-своему, но обязательно наполненной смыслом и действием. Все будет хорошо, все будет хорошо, Берта. А сейчас иди домой, – сказал он, не отпуская моей руки. – Меня здесь с утра изрядно помучили. Я сегодня усталый и неинтересный. Иди и непременно приходи завтра и послезавтра.
Он был по-настоящему мудр. И, несомненно, знал обо мне все до самой короткой мысли, до самого мизерного движения моей души. Иначе зачем бы ему было говорить все это именно сегодня, именно в этот момент.
* * *
Мне было грустно и тоскливо, мне было тоскливо и одиноко. До слез, сдерживаемых растраченной в последних неудачах и без того невеликой волей. Мне было грустно и одиноко без нее.
Пять, десять лет своей никчемной жизни отдал бы я теперешний за одну возможность прижаться головой к ее маленькой уютной груди, ощутить, вдохнуть ни с чем не сравнимый запах ее волос, поцеловать ее розовые, чуть шероховатые на выпуклостях от стирки ладони.
А может быть, я отдал бы за все это и всю свою оставшуюся жизнь, испросив, заначив, урвав для себя один день, прожитый около нее, вместе с ней…
* * *
Я по-прежнему ощущала его руку в своей руке, будто бы он шел рядом, вел меня по вечернему городу. Фразы из его стихов звучали в голове, подчиняя себе мою волю, сопровождая мои шаги и направляя их по своему усмотрению во времени и пространстве.
Я поднималась к легким белым облакам вместе с его птицами, подставляла теплому предзакатному солнцу свое лицо, как его цветы. Я вспоминала следом за ним, что такое любовь, предвкушая ее неизбежную вечность.
Я знала, что люблю, теперь я это знала. И еще я знала, что чувство это для меня в мои отнюдь не юные годы совершенно ново во всех несчетных своих проявлениях. Ничего подобного никогда со мной не случалось, ничего хоть сколько-то похожего на мое теперешнее состояние я никогда не испытывала…
Большинство женщин лишь с годами, с приходом расцвета, зрелости узнают, что такое оргазм, начинают испытывать всю полноту сексуальной близости. Я же, напротив, все это постигла достаточно рано, едва ли не с первых дней жизни со своим первым и единственным мужчиной.
Но любовь, близость душевная, наиболее высокая и значительная, пришла ко мне не в пору юности, а с усталыми годами и нелегкой зрелостью.
Ну и пусть! Я рада ей, я счастлива, как только может быть счастлива женщина, встречая ее, свою первую и настоящую любовь!
А он… Он узнает о моей любви, если захочет о ней узнать. А если нет… Я все равно счастлива, я благодарна ему не за его, а за свою любовь.
Странно, но счастье мое просилось на волю слезами, мне хотелось плакать, но я дотерпела до дома. Слава Богу, ни Ольги, ни Лешки с Игорьком не было, и на этот раз мне ничего никому не пришлось объяснять. Хотя, надо думать, несуразное мое состояние вполне располагало к допросу с пристрастием.
Взяв с собой магнитофон и кассету со своими любимыми балладами Криса Ри, голос которого был так похож на голос Лаврентия, я забралась в теплую ванну. Здесь моих тихих слез никто не увидит, и даже когда я выйду из своего убежища, на мокрые глаза и покрасневшие веки никто не обратит внимания.
Я плакала и думала о том, что свело нас с ним само провидение, и ничто другое. Ведь травматология, где он почему-то лежал, хотя должен был бы лежать в нейрохирургии, не была отделением, закрепленным за мной. Как раз наоборот, постоянно я работала именно в нейрохирургии. Но в этот день одна сотрудница попросила ее подменить. И именно в этот день настала очередь Лаврентия сдавать кровь на общий анализ, хотя сдают такой анализ только раз в десять дней.
И еще я думала о том, как мне его называть. Ни одно из ласкательно-уменьшительных производных от его имени никоим образом не годилось. Только его полное имя – Лаврентий – было ему к лицу.
Шел третий день нашего знакомства, и я запомнила его целиком, потому что это был последний день нашего существования друг без друга. Дальше была общая жизнь, уже не делимая памятью на дни. Вспоминаются только отдельные случаи, происшествия, события, радости и печали, обретения и потери, лишь отчасти привязанные к тому или иному сроку.
* * *
Как ни пытаюсь, не могу вспомнить предложения, сделанного мне Лаврентием. Вероятно, как такового его и не было. Видно, те слова, сказанные им в наш третий день, и были его предложением. А мое молчание стало очевидным и окончательным согласием.
Помню его первый поцелуй моих рук, от которого у меня закружилась голова, как от настоящего поцелуя страсти. Меня всегда привлекали, манили к себе его удивительно красивые, резко вычерченные губы. Я мечтала о его поцелуе, как несчастная школьница мечтает о тайном внимании молодого учителя литературы.
После того как он поцеловал мои руки, желание полноценного поцелуя превратилось у меня в манию, навязчивую идею. И, промучившись недели две или больше, я сама спровоцировала его порыв, приблизившись к его губам так, что не поцеловать меня было уже попросту невозможно.
Сам же во всех проявлениях поначалу он был очень и очень сдержан. Между его первым прикосновением к моей руке и первым поцелуем моей руки, первым объятием и первым настоящим поцелуем проходили дни, тянулись долгие недели.
Потом он говорил мне, что пробовал меня по глотку, по капле, словно дорогое вино. Он умел говорить красиво. Но я думала совершенно иначе, мне все время казалось, что я совсем не привлекаю его как женщина, интересна ему лишь как собеседник, как человек вне пола.
Я беспокоилась и огорчалась. Я возвращалась домой и раздевалась перед зеркалом, пытаясь найти в своей внешности недостатки. И, конечно же, находила у себя столько изъянов, что приходила в полнейшее уныние и считала себя неспособной представлять интерес не только для такого мужчины, как Лаврентий, но и для прочих, куда менее взыскательных и достойных, чем он.
Воспоминание о первой явной его попытке даже не познать, а скорее распознать меня как женщину сопровождается грустной улыбкой. Мы были в палате одни, заходящее солнце проливало свои косые лучи в большое незашторенное окно. Дверь в палату была закрыта, но разговаривали мы шепотом, словно боясь быть услышанными.
– Почему ты не подарил мне ни одной своей книжки? – спросила я.
Он достал из тумбочки и протянул мне один из своих сборников.
– Подпиши…
Он покачал головой.
– Ты не хочешь подписывать или не знаешь, что написать?
– Я никогда не подписываю книги близким людям, – ответил он. – Это что-то вроде приметы.
– Значит, ты считаешь меня своим близким человеком?
Он привлек меня к себе. Поцеловал в висок, в опущенные веки, в губы… Рука его, приподняв подол юбки, плотно легла на мое колено. Он продолжал целовать меня легко и коротко в самые уголки губ, неотрывно глядя мне в глаза, как будто оценивая мою реакцию. Рука же его медленно продвигалась вверх по внутренней стороне моего бедра. Не в силах дальше выносить эту сдержанность и медлительность, я крепко обняла его обеими руками, жадно и самозабвенно ловя его дыхание. Захваченная этим порывом, я естественным, но вовсе не невольным движением подалась навстречу его руке.
В следующее мгновение я вдруг с ужасом вспомнила, что, натягивая утром колготки, зацепила их ногтем и порвала. Дырочка была малюсенькая, юбка достаточно длинная. Менять колготки не было ни времени, ни желания. Обойдется, подумала я, еще денек послужат. Но от беспрестанного хождения по этажам и отделениям больницы колготки «поползли», и к концу работы образовалась порядочная дыра.
Была даже мысль снять их и выбросить здесь же, но, завися от многочисленных, порою малообъяснимых для самой себя «премудростей», я не могла ходить без колготок даже в летнюю жару. С голыми ногами я чувствовала себя на улице неуютно – как бы совершенно раздетой.
Вспомнив о дырке, к которой как раз и двигалась рука Лаврентия, я резко, почти судорожно сжала ноги и отпрянула от него. Лаврентий был смущен таким оборотом дела едва ли не больше, чем я. До сих пор не знаю, о чем он тогда подумал. Наверняка он оценил мою психику не очень лестно, и любые попытки сближения были вновь отложены на томительно-неопределенный срок.
* * *
Мои ежедневные приходы к Лаврентию очень скоро вызвали в больнице немалый интерес, а затем и активное обсуждение. Первыми на меня, естественно, обратили внимание сестрички травматологии, ну а дальше пошло-поехало.
Каких только мнений и предположений, сплошь основанных на домыслах, но почитаемых чуть ли не истиной в последней инстанции, не донесли до меня волны сплетен! Говорили, что я верующая отшельница, едва ли не монашка, что по-прежнему, невзирая на все общественные перемены, воспринималось многими как странность, если не аномалия. Это было, пожалуй, самым безобидным и доброжелательным из соображений. Меньшинство пыталось изображать уважение к чуждому им миру. Такие называли меня матерью Терезой, но и они ошибались не меньше. Если бы знали они, как далека я от приписываемого мне благочестия! Мое чувство к Лаврентию в значительной степени росло на плотском грехе, правда, с оговоркой: если любовь вообще может быть грешной.
Еще говорили, что за неимением других насущных забот я, бессемейная и бездетная, а стало быть, праздноживущая, придумала себе досужую заботу, чтобы потешить свое самолюбие. А попросту говоря, для «выпендрежа», чтобы лишний раз показать, какая я особенная, не такая, как все.
На другом полюсе суждений было отвратительно-тошнотворное мнение обо мне как о хитрой, расчетливой бестии из тихого омута, охмуряющей в корыстных целях одинокого инвалида с квартирой.
Между этими двумя точками зрения располагался широчайший спектр моего морального нисхождения в глазах «общественности».
Но вряд ли у кого-то возникала мысль о том, что было на самом деле, о том, что в подобной ситуации могло возникнуть чувство, называемое любовью. Впрочем, может быть, все было несколько иначе, может быть, сама мысль у кого-то и возникала, но высказать ее вслух, поддержать меня, означало бы пойти наперекор большинству, стало быть, решиться на крамолу, впасть в ересь. Многие ли способны на это?
Надо сказать, я и сейчас абсолютно уверена, что Лаврентий был и остается мужчиной, безоглядно полюбить которого при определенных обстоятельствах могла бы любая женщина. Я не могла обмануться, я видела, что в глазах тех же сестричек из его отделения при общении с ним присутствует отнюдь не одно лишь смиренное сочувствие.
Другой вопрос – смог ли бы Лаврентий полюбить любую женщину? Впрочем, думаю, вопрос этот абсолютно глуп и не стоит ответа. Скажу лишь, что вся эта история совсем не способствовала моему благополучному вхождению в новый трудовой коллектив.
Я по-прежнему думала, что люди в Мурманске гораздо благожелательнее, тактичнее, добрее, чем здесь. И, не возникни в моей жизни Лаврентий, я, вероятно, не раз со слезами пожалела бы о покинутом мной, но близком моей душе и обетованном мне судьбой северном крае.
Впрочем, не будь Лаврентия, все наверняка было бы совсем иначе.
* * *
Нам требовалось проводить вместе все больше и больше времени. Вечерами он долго не отпускал меня. Я же уходила от него, делая все большие и большие усилия над собой. Наше присутствие рядом друг с другом всякий раз наполнялось новым качеством, новым, даже по сравнению со вчерашним, смыслом, перерастая в насущно необходимое присутствие каждого в другом.
Мои постоянные поздние приходы с работы, отнюдь не частые попытки приготовить для Лаврентия какую-то вкусную домашнюю еду, а пуще прочего мое ощутимое отчуждение от семейства сестры, моя внезапная бодрость духа, мое приподнято-возвышенное, радостно-самодостаточное состояние, никак не вязавшееся с «официальным» статусом замкнутой в себе одиночки, – все это неизбежно привело к объяснению с Ольгой.
Я рассказала ей о Лаврентии. Впрочем, главным образом о том, что этот попавший в беду человек, прекрасный человек, достаточно известный в городе литератор, нуждается сейчас в участии, в помощи, в человеческой поддержке. И случай или судьба предоставили мне возможность оказать ему эту поддержку, в которой я не могу и не вправе отказать.
Как ни странно, поначалу Ольгу вполне устроило и успокоило это объяснение. На время к ней вернулось благое расположение духа. Она улыбалась и вслед за прочими называла меня матерью Терезой. Ничего удивительного – имя этой милосердной подвижницы в ту пору было у многих на слуху.
Но сколь либо долго скрывать от сестры истинное положение вещей не представлялось возможным, да я, в общем, и не пыталась, не хотела, не желала что-то от кого-то скрывать. Разве в этом была нужда? Разве происходило что-то порочное, недостойное меня как человека, как женщины?
Я совершенно искренне воспринимала все полностью противоположно «общественному мнению». Униженная другим, некогда близким мне человеком, потеряв ощущение своего прежнего естества, я возрождалась как женщина, которую любят, ждут, хотят. Я восстанавливала свою утраченную природу со всей полнотой сознания и чувства, и дарил мне это сознание он, мой Лаврентий.
Я принесла сестре его фотографию и сказала, что люблю этого человека, что вполне довольна и счастлива. И если он позовет меня за собой, я с радостью выйду за него замуж.
– Так, ничего себе, – сдержанно произнесла Ольга, глядя на фотографию.