355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Гамаюнов » Свободная ладья » Текст книги (страница 6)
Свободная ладья
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:53

Текст книги "Свободная ладья"


Автор книги: Игорь Гамаюнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Проводив гостей, Потаповы унесли лишнюю посуду, подсели к Дёмину, угощая его пирогом с чаем. Он вздыхал, кручинясь: «Исп-портил вам вечер…» – рассуждал об ушедших: «Н-ну с-согласитесь, д-далеки они от реальной жизни», – всматривался в лицо Потапова: «Да, п-похоже, вы все здесь какие-то п-парниковые». О лимонке, убранной обратно в карман: «Д-друзья п-подарили». На то, что с таким «подарком» может загреметь в милицию, оживлённо встряхнулся, прищурившись: «А я им живым не д-дамся!» После этих слов жена Потапова резко встала, не допив чай, и ушла на кухню тарелки мыть. Потапов же терпеливо продолжал вести отвлекающий разговор. Но ни семейная тема, ни его финансовые дела, которыми ведала, судя по всему, его супруга, Дёмина не увлекли. Отмахнулся: не это главное.

– У тебя д-диктофон близко? – спросил вдруг. – К-кассету дам п-прослушать, редкая запись.

Он тяжело поднялся, прошёл в прихожую, порылся в сумке, валявшейся под табуреткой. Возвращаясь, обрадовался, разглядев в углу гостиной, на тумбочке, музыкальный центр. Потапов почувствовал – в кассете таится какая-то часть его полубредового состояния, предлагал прослушать завтра, но Дёмин, бормоча странные слова: «Нет-нет, поплакать надо, чтобы очиститься!» – вложил кассету в приёмную щель музцентра. И – нажал «пуск». Послышались гитарные переборы, хриплый голос, отрывистые слова. Дёмин потянулся к бутыли с вином («Ещё одна ошибка, не убрал вовремя», – обречённо подумал Потапов, проследив, как льётся в фужеры тёмно-красное питьё).

– Д-давай п-помянем! – кивнул он в сторону музцентра. – Отличный п-парень! Сам – и слова, и музыку… Там, в Афгане, на д-другой день после этой записи его м-моджахеды з-зарезали.

Выпив, Дёмин уронил голову на руки, стал раскачиваться в такт, продолжая бормотать что-то малоразборчивое. Но отрывистые путаные слова всё-таки складывались в рассказ – зыбкий, как туманная мгла, катившаяся из ущелья навстречу бэтээрам, в которых они возвращались с задания.

– И ты там стрелял? – спросил Потапов.

– Н-нет, хотя автомат при мне был, – раскачиваясь, ответил Дёмин. – Я з-записывал в б-блокнот всё… Но не всё опубликовал…

– Почему?

– Не мог!.. Д-душа не велит!..

Он схватился за горло, всхлипнув, пытаясь остановить слёзы.

– З-заблудились тогда… В Иран з-заехали… Видим – к-какой-то дом… Один… Мы т-туда. В доме с-старик. С-сидит в углу, бьёт себя в грудь: «Иран, Иран!»

– И – что?

– М-международный инцидент, вот что… К-командир по рации в штаб – так, мол, и так, мы в Иране, а ему: с-свидетелей не оставлять!..

Дёмина колотила дрожь, он уже не стеснялся слёз.

– П-понимаешь? Не оставлять с-свидетеля!

– Старика?

– Да! Это война, п-понимаешь? А на войне – п-попутные жертвы…

– И вы убили старика?

Не ответил Дёмин. Лицо закрыто ладонями, плечи дёргаются, всхлипы сочатся сквозь пальцы. В дверях показалась жена Потапова – муж ей рукой махнул: сгинь! Ушла. А плечи Дёмина всё тряслись, он раскачивался в такт хриплым выкрикам и гитарным переборам, несущимся из музцентра.

* * *

…Спать его уложили на диване в гостиной. Он натянул одеяло на голову и затих.

Потапов помогал жене убирать посуду и, укладывая тарелки в шкаф, вспомнил: на втором, кажется, курсе они оба стали часто публиковаться в университетской газете, и там Дёмин ко Дню Победы напечатал документальный рассказец о послевоенной деревне. В ней среди безруких и безногих мужиков, вернувшихся с фронта, был только один «целый», да и тот – старик. И затеял он копать колодец. Пятилетний Дёмин, две зимы проживший в партизанском отряде, всякое уже повидавший, стоит и смотрит, как старик всё глубже закапывается в землю, как за холмиком выброшенной земли то появляется, то исчезает седой затылок. Вдруг он оттуда не выберется, думает Дёмин и бежит к дому, зовёт мать – спасать старика.

Как всё сошлось в этой странной реальности: взрослый Дёмин, по-детски впечатлительный и ранимый, в чужой земле оказался причастным к гибели другого старика. И теперь возит с собой эту кассету, терзает себя неумирающим чувством вины и – одновременно! – ностальгической тоской по той, не существующей уже, стране, в которой прожил большую часть своей жизни.

Нет, не уснул он. Окликнул Потапова, проходившего в спальню, снова забормотал неразборчивое. Присел Потапов на диван, включил настенный светильник и увидел недоумённо-детское выражение на его постаревшем лице. Слова его были путаные, и слёзы обиды опять закипали в глазах.

– Зачем всё это с нами было? – спрашивал он. – Знаешь?.. Нет?.. Вот и я не знаю…

РАЗБИТАЯ ВИОЛОНЧЕЛЬ

Такого здесь ещё не было. Распахнув дверь в инспекцию по делам несовершеннолетних, массивный седой человек произнёс властным, хорошо поставленным голосом:

– Прошу отправить мою дочь в колонию!

Сотрудницы оторопели:

– Почему?

– Она меня избила… И к тому же вышла на панель…

Его дочери шестнадцать, ему – за семьдесят лет. Поздний ребенок от второго брака. Сам он в недавнем прошлом певец оперного театра. Высок. Седая грива до плеч. В глазах под нависшими бровями – лихорадочный блеск.

– Она жертва времени, – чеканил он. – Её спасет только жёсткий режим… Только колония… Ведь бить отца – святотатство!

…Он приходил в инспекцию ещё несколько раз, и меня с ним познакомили. Сидим, разговариваем.

– Журналистская братия, – отчитывал меня Константин Семёнович, – занимается провокациями. Развращает молодёжь. По ТВ показывают секс и насилие. И – драки в Госдуме. Нельзя это показывать!

– Нельзя показывать жизнь?

– Нельзя! Такая жизнь развращает!

– Но вырабатывать иммунитет ко всему плохому надо?

– Надо!

– Как?

– Дисциплиной! Жесточайшей дисциплиной!

А потом я увидел в инспекции его дочь Катю: вальяжная походка, чувственные губы, оценивающий взгляд опытной женщины. И – спокойная улыбка. Неужели ей всего шастнадцать? На неё уже к тому моменту накопилось досье: остановлена на выходе из магазина с краденым шампунем, задержана с «ночными бабочками» на Тверской.

– У меня таких шампуней дома – завались, – небрежно объясняет мне Катерина. – Просто забыла заплатить, когда выходила. А на Тверской подружку увидела, остановились, а тут милиция…

Об отце:

– Ну был конфликт. Вы его меньше слушайте. Он давно уже не артист.

– Но он же вам отец.

– Да какой он отец! Тюремный надзиратель.

По отцовскому плану ей надлежало проявить музыкальные способности в раннем детстве. Но ежедневные занятия отвратили ее от пианино. Тогда отец купил ей виолончель. Два раза в неделю Катя таскала в музшколу тяжёлый инструмент, ненавидя его. Как-то на углу, расстегнув футляр, саданула виолончелью о фонарный столб. Дома сказала: переходила улицу и чуть не попала под автомобиль, выронив инструмент.

– А почему футляр цел? – цепко спросил отец.

…С того момента она стала учиться врать. Но отец чаще всего разоблачал её. Выходил из себя, по-актерски впадая в раж, преувеличенно жестикулируя. Даже бил под горячую руку с криком:

– Ты кем хочешь стать? Уборщицей? Торговкой? Да ты же в конце концов на панель выйдешь!

Катина мать, Нина Ивановна, вздыхала – воспитательные фантазии мужа казались ей чрезмерными, – но возразить не осмеливалась: он в доме был безраздельным властителем. Дочь с ним тоже не спорила. Но чем больше он ругал, например, шоу-бизнес и попсовую музыку, тем больше её тянуло из дома. Назло отцу на дискотеках знакомилась с парнями, чьё легкое отношение к жизни казалось ей единственно возможным способом существования.

Отец, узнав про дискотеку, впал в состояние, близкое к безумию.

– Это же музыка дикарей! – кричал он. – Там собирается одна шваль!..

Катя не выдержала:

– Там просто другие люди. Это же не значит, что они плохие.

– Они примитивные!

– Можно подумать, что ты сложный, – вырвалось у дочери, и отец ударил ее ладонью по губам:

– Это тебе за хамство.

Рассматривая в зеркало распухшие губы, она возненавидела отца, его нетерпимость ко всему, что было ему непонятным («Это же и есть фашизм!» – сказала мне), его эгоистическую уверенность в том, что дочь должна быть приложением к его артистической славе («Будто я ему декорация!..»). И, ненавидя отца, она уходила из-под его власти, подпадая под власть своих иллюзий.

Круг её приятелей ширился. Среди них появились молодые бизнесмены. Её с подружкой Леной стали зазывать в рестораны. В этих сорящих деньгами ухажёрах ей чудилось нечто рыцарское. Всё чаще её привозили домой за полночь, и отец, увидев однажды дочь с букетом роз, закричал:

– Ты ещё убедишься, что эти цветы тебе подарили скоты!

И она убедилась.

…Как-то за ресторанным столиком мужская половина их компании удвоилась. Подсевшие говорили комплименты, потом перебросились фразами, из которых следовало – кто-то кому-то задолжал. После чего все они погрузились в ожидавшие их «мерседес» и «ауди», поехали к кому-то смотреть по видаку «классную эротику». Катя так и не поняла, в каком районе Москвы оказалась – обратно её тоже отвезли на «мерседесе».

В промежутке была одна из лучших серий «Эммануэль» с её щемяще нежной мелодией, были тосты – «За наших красавиц!», после одного из которых Катя обнаружила, что её прежних приятелей и Лены в квартире нет. Но она поняла, что ею «отдают долг», только когда её бросили на диван.

Для неё это был первый опыт близости. Её насиловали – грубо, разнузданно, били по щекам, когда она пыталась сопротивляться. Никакой нежности, никакой эротики, никакого «киношного шарма», только боль и унижение – это всё, что она почувствовала. Потом её отвезли и, еле стоявшую на ногах, втолкнули в лифт её дома, предупредив: «Вздумаешь жаловаться – тебе не жить».

Она заперлась от родителей в ванной, плача, давясь рвотой.

Отец барабанил в дверь:

– Я тебя предупреждал!

…На следующий день она всё рассказала матери. Та была вне себя:

– Сейчас же пойдем в милицию!..

Дочь усмехнулась:

– Ты меня похоронить хочешь?..

Мать металась:

– А что отцу скажем?

Но Константин Семёнович не ждал объяснений – сказал как отрезал:

– Теперь ты сама такая, как те, с дискотеки.

С этого момента её отчуждение от родительской жизни стало открытым. Она не сразу сказала матери, что бросила школу. Не объясняла, откуда у неё деньги и где проводит ночи, когда появляется под утро. Нина Ивановна плакала втихомолку, боясь спросить дочь: видела, что та готова сорваться, накричать. А дочь тем временем проходила школу уличной жизни: продавала на Арбате иностранцам федоскинские шкатулки, пока не прогорела, задолжав работодателям крупную сумму. Её поставили «на счетчик», проценты росли, и однажды она откликнулась на предложение подошедшего к ней солидного мужчины «вместе поужинать», назвав почти всю сумму долга. И – получила её, поехав с ним в гостиницу. Ещё одно такое приглашение, и она расплатилась бы, но на следующий день её остановила невысокая, крепко сбитая женщина лет тридцати, с пунцовыми губами, больно схватила за локоть и, заведя в подъезд, ударила коленом в пах:

– За место нужно платить!

В тот же вечер Катерина, перед тем как сесть в автомобиль позвавшего её человека, попросила «аванс» и тут же передала его Пунцовой.

…Эта Пунцовая оказалась бригадиршей. В подчинении у неё было около десятка «ночных бабочек» – шестнадцати-восемнадцатилетних девчонок, приехавших из провинции, и несколько москвичек. Потом, попав в их группу, Катерина узнала: бригадирша снимала для приезжих двухкомнатную квартиру, обеспечивала охраной и транспортом. Очень удобно, особенно зимой. Девчонки греются в автомобилях, стоящих где-нибудь во дворе, а на Тверской Пунцовая ловит клиентов. Те, въезжая во двор, включают фары. Хлопают дверцы, «бабочки» выпархивают, выстраиваются в шеренгу против света, распахнув шубки. Клиенты смотрят, не вылезая из машины, отсчитывают Пунцовой купюры, указывая:

– Давай вторую слева.

Из полученной суммы бригадирша выделяла «бабочке» одну треть. Иногда – меньше. Если кто-то из девчонок прогуливал, штрафовала: от десяти до ста долларов из очередного заработка. Время от времени бабочки из провинции ездили домой. Каждая получала от бригадирши инструкцию, как вербовать сверстниц: нужно рассказывать об их якобы шикарной московской жизни. За каждую новую «бабочку» вербовщица получала от ста до трёхсот долларов. Отмазывала их бригадирша и от милиции, беря на себя все переговоры. Но не всегда удавалось. Во время общегородских милицейских рейдов их, случалось, брали в момент смотрин под светом фар. Держали по несколько часов в отделении, выясняя, кто откуда. И – отпускали, потому что доказать факт систематической продажи себя почти невозможно. Привлечь же к ответственности бригадиршу стражи порядка тоже не могли – нет сейчас в Уголовном кодексе статьи за сводничество…

Когда сотрудницы инспекции по делам несовершеннолетних рассказывали мне все эти подробности, я поинтересовался, из каких семей рекрутируются жрицы любви. Обычно из неполных, ответили мне. Да ещё из тех, неблагополучных, в которых у девочек складывается комплекс неполноценности. Его-то они и пытаются изжить любым доступным им способом. В том числе и – доказательством от противного, как это случилось в доме бывшего певца.

…Константин Семёнович, удивляясь, откуда у дочери дорогие наряды, однажды зло пошутил:

– Уж не на панель ли вышла?!

С Катериной случилась истерика.

– Это ты, ты меня туда толкнул! – кричала дочь, подойдя к нему вплотную. – Как накаркал, так и случилось!

И он, ошеломлённый признанием, снова ударил её ладонью по губам:

– Не смей орать на отца!

Катерина, на минуту замолкнув, кинулась к висящему на стене зеркалу в резной раме, разглядывая распухающие губы, потом опять закричала. И, не помня себя, сорвала со стены зеркало, подняла и ударила им отца. Тот, пятясь, выбежал от неё на лестничную площадку, но она догнала – и била, и била его тем зеркалом. Прикрывая голову, он звонил и стучал во все двери, просил вызвать милицию. Соседи разняли их, но милицию вызвать не решились.

Катерину увели в ванную, накапали валерьянки.

В милицию же Константин Семёнович пришел сам.

…Когда мы там говорили с ним, он упорно повторял:

– Только колония, только жёсткая дисциплина спасет её! – Объяснял: – Я делал всё для её воспитания, но против развращающего влияния общества оказался бессилен!

Он так и не понял, что сам запрограммировал дочь на тот образ жизни, от которого предостерегал.

«АХ, ЖИЛА-БЫЛА КОЗА!..»

В тот день, возвращаясь из сельмага, услышал я то ли выстрелы, то ли взрывы. Что-то гулко лопалось в воздухе, и эхо этих звуков катилось над крышами села и соснами ближнего леса.

Спросил ехавшего на велосипеде мальчишку:

– Что это, не знаешь?

– У Иванцовых оба дома горят! Шифер на крыше трескается!..

Иванцовы жили в дальнем переулке, рядом с лесом, и, всмотревшись в ту сторону, я увидел белёсые, почти прозрачные клубы дыма, подымавшиеся вверх лёгкими толчками. Свернул, ускорив шаг. Заметил: с разных сторон по улицам и переулкам села торопятся люди – туда же.

Со многими я был знаком – не первый год приезжаю сюда летом. И, подходя к горевшему дому, знал уже мгновенно разнесённую беспроволочным деревенским «телеграфом» подробность: в доме был лишь шестилетний сын Иванцова, когда загорелось. Он, выбежав на улицу, почему-то не стал звать людей, а, устроившись на сваленных у соседних ворот брёвнах, наблюдал, как взметываются языки огня из распахнутых окон.

Соседка же заметила пожар, когда огонь перебросился с бревенчатой избы на впритык пристроенный двухэтажный дом из кирпича, выедая изнутри обшитые деревом стены, паркетный пол, недавно завезённую мебель, вгрызаясь в деревянные перекрытия и шиферную крышу. Поэтому пожарные машины после вызова приехали лишь к развязке: старая изба пылала, как хорошо разгоревшийся костёр, а новый дом стрелял в небо кусками раскалённого шифера.

Из толпы, стоявшей в переулке, я видел, как пожарные в блестящих касках и брезентовых робах не спеша – торопиться уже было некуда – сбивали тугими струями слабые языки огня с сарая, стоявшего чуть в стороне, как поливали водой заборы и крыши соседних домов, куда летели искры и куски шифера. Они локализовали пожар – это всё, что было в их силах.

Толпа оцепенела, заворожённая жутким зрелищем. Гудело пламя в кирпичном доме, как в печке с хорошей тягой. Достающая до раскалённой крыши струя из брандспойта превращалась в пар. Лопнули стёкла окон, и теперь внутри видны были сплетённые в живой, свирепый, разрастающийся ком огненные языки. А над домом стоял горячий столб воздуха, поднимающий в небо чёрные хлопья пепла. Заскулила собака, и тут все опомнились, крикнули вразнобой пожарным – те немедленно оттащили конуру и гремевшего цепью пса подальше. Кто-то, заметив младшего Иванцова, сидевшего на брёвнах у соседских ворот, стал окликать его, но он не отводил глаз от огня.

– Петру позвонили? – спрашивали в толпе.

– Вроде да, – отвечали. – Вон соседка, Дарья, вызвала его вместе с пожарными.

– Не вызвала, а просила сказать, что горит, – уточнила стоявшая здесь же Дарья, бегавшая на почту звонить. – Не было его на месте, отъехал он.

– Конечно, работа такая – третью фирму, говорят, открыл, – откликнулся голос из толпы на это уточнение. – Верка его тоже разрывается в трёх местах бухгалтером, мозги вывихнуть можно.

Вера, жена Петра, была сподвижницей во всех его начинаниях.

– Вон даже сына без присмотра оставили. Видно, он с огнём и добаловался.

Снова стали звать младшего Иванцова:

– Вова, туда искры летят. Поди к нам.

Тот наконец услышал. Спустился с бревен – в джинсовых шортах, с расцарапанными коленками, белокурый чуб коротко острижен, светло-серые глаза на бледном лице мечутся.

– Как это вышло, Вова?

Молчит.

– Ты играл со спичками?

Кивает.

– И нечаянно поджёг?

Опять молчит. И вдруг, обведя всех скачущим взглядом, объясняет:

– Нет, я нарочно… Так мне баба Маня велела…

Его бабушку Маню схоронили полгода назад, и стоящие вокруг не сразу поняли, о чем он. А Вова добавил:

– Баба Маня, когда болела, сказала: «Сделай то, что мне помешали».

И снова была минута изумлённого оцепенения. Знали в селе – затяжной конфликт в семье Иванцовых добром не кончится, но чтобы так?! Полгода внук носил в себе бабкино завещание, и вот – исполнил.

Историю этого конфликта мне рассказали, когда Пётр Иванцов отвёз пожилую мать сначала в психбольницу, где врачи диагностировали у неё лишь тяжелейшую депрессию, а затем – в дом престарелых. Мнения в селе по этому поводу разделились: одни осуждали Петра, другие, вздыхая, оправдывали. Мол, да, нехорошо, родная мать всё-таки, но старуха-то совсем тронулась – пыталась поджечь собственный дом. Те, кто осуждал, объясняли – не могла баба Маня видеть, как старший брат Пётр сестру Клавдию из родного дома гонит.

О Клавдии в селе тоже судили по-разному, считая – не всякий человек волен исправить свою судьбу. Кто-то может, а у кого-то силёнок нет. У Клавдии вот сил не хватило: дважды была замужем, одна троих детей растит, двое из них – внебрачные. Такой характер – она и на одной работе долго не может, пять или шесть мест сменила, – но зато добрая, уступчивая, ни с кем никогда не ругается, говорили ее защитники. И заводная – за праздничным столом первая петь начинает. Вспоминают: совсем девчонкой песенку где-то подхватила, пела на всё село, пританцовывая: «Ах, жила-была коза! Йо-йо-йо! На копытах тормоза! Йо-йо-йо!»

Росли Пётр с Клавдией без отца – он рано умер. Мать в совхозе работала. Жили скудно, ходили в обносках, но уже тогда разность характеров сестры и брата определилась: смешливая Клавдия ко всему относилась легко, не стеснялась в поношенном платье в клуб на танцы бегать, а Пётр был обидчив и замкнут, предпочитал сидеть по вечерам дома над книгами. «Этот своего добьётся», – говорили о нём. И не ошиблись.

Правда, прежде чем основать три свои фирмы, купить квартиру в городе и «Жигули»-девятку, а к дому матери пристроить кирпичную «дачу» (так он её называл), пришлось ему, по его же словам, нелегко: был малооплачиваемым инженером, пока не сообразил своё дело начать. Взял в аренду баню-развалюху в пригороде. Отстроил, парную завёл и два бассейна. Народ пошёл, даже – поехал, на «Жигулях» и иномарках, мест не хватало, входные билеты стали брать заранее, сразу на два сеанса.

И дела его поправились. Он возле бани два киоска поставил: один – с напитками, другой – с промтоварами. Войдя во вкус, ещё несколько торговых точек открыл. Потом фирму зарегистрировал – оптовыми закупками занялся. И ещё две, дочерние, – это уже когда от бани отказался. Прошёл слух, будто откупился он ею от чересчур крутых рэкетиров. По-прежнему был он не очень разговорчив, но уж если говорил, то суждения его звучали безапелляционно и резко. За деловую хватку Петра в селе зауважали. Приходили советоваться, а бывало, и просить, чтоб к себе взял. Кого-то брал, кому-то отказывал. Те, кому посчастливилось, рассказывали: «Работы, конечно, много и спрашивает со всех Пётр строго, но зато платит хорошо. Одно плохо – хмурый очень. Хоть бы пошутил иногда, нет, все молчком».

«На них не угодишь, – отвечал Пётр, когда ему передавали эти слова. – Что-нибудь одно: или работа, или шуточки».

Сестра Клавдия раздражала его именно этим – бесконечной своей улыбчивостью и шутливой болтливостью. Был уверен – из-за её легкомыслия не ладится у неё жизнь. Замуж выскакивала за бестолковых и пьющих, а серьёзные отваживались с ней лишь на краткосрочные романы. Пётр был с сестрой суров и бесцеремонен, отчитывал при всех, доводя до слёз. Жена его, Вера, старалась в их отношения не вмешиваться, а вот мать непременно встревала, защищая Клавдию. Пётр, срываясь, кричал: «Кого защищаешь? Она же лентяйка и дура, способна только нищету плодить!»

Суровость Пётр считал главным воспитательным средством, втолковывая матери: «Мы с тобой забаловали Клавдию. Ты с её детьми сидишь, пока она в городе развлекается. Я ей деньгами помогаю. Надо это прекратить – тогда она за ум возьмётся». «Да ведь сестра она тебе, – возражала мать, – родная кровь. Её жалеть надо, тогда, может, и у неё жизнь наладится».

Жалеть сестру ему было некогда. Он занимался строительством, потому что, когда они все съезжались, в старой избе становилось тесно. Мотался на «Жигулях» в город, гнал оттуда грузовики со стройматериалами. Двухэтажный дом подняли за одно лето, а к следующему настелили паркет, завезли мебель. Но семейного мира это не принесло. Петра раздражали теперь дети Клавдии, бегавшие с его Вовкой по комнатам нового дома. Как-то в воскресный день, разбуженный их беготнёй, он накричал на Клавдию, брякнув, что её «отродье» дурно влияет на Вовку.

– Так что, нам вообще отсюда уехать?

– Ну и уезжай, раз не можешь свою голытьбу в узде держать!..

Всё село видело, как плачущая Клавдия вела своих троих к станции, на электричку – ехать в город, где у неё была комната в коммуналке.

С этого момента что-то случилось с матерью Иванцовых. Стала баба Маня заговариваться, бормоча неразборчивое и глядя на собеседника взглядом, погружённым в себя. Часто уходила с внуком Вовкой в лес, собирала с ним травы, приговаривая:

– Когда умру, лечить всех будешь. Вот эта – от кашля, эта – от ломоты в спине, а эта – от сердца.

– У тебя сердце болит? – спрашивал Вовка.

– Болит, внучек, – отвечала баба Маня. – Всех мне жалко, а отца твоего больше всех. И зачем ему дом, если в нём Клавкины дети не бегают?

А однажды Пётр, спускаясь со второго этажа в кухню, услышал запах палёного, увидел распахнутую дверь в избу, к торцу которой был пристроен его дом, и, вбежав в полутёмный коридор, застал сцену: Вовка поджигал спичками кучу тряпья, а баба Маня помогала ему, бормоча:

– Правильно, внучёк, гори оно огнём, это добро, если нет от него радости.

Тогда-то Пётр и решил отвезти мать к психиатру. Врач объявил Петру, что отклонений серьёзных нет, а есть депрессия, из-за которой оказалась бабушка в пограничном состоянии, то есть между нормой и патологией. Пройдёт это быстро, если создать в доме благожелательную обстановку и обеспечить уход.

Ни на то ни на другое у Петра времени не оказалось, и, поколебавшись, он всё-таки отправил мать в дом престарелых. Навещал редко – минуты свободной не было. Отправляя вместо себя Веру с Вовкой, передавал с ними гостинцы. К весне баба Маня простыла, болела тяжело, её перевезли в больницу, и Вера с Вовкой стали приезжать туда. Обычно Вера оставляла сына у кровати бабушки, а сама шла к врачам и медсестрам, рассовывая в карманы белых халатов свёрнутые в трубочку купюры.

О чём в этот момент говорила бабушка с внуком, Вера не знает.

Умерла баба Маня, чуть-чуть не дотянув до Пасхи. Хоронили её здесь, на сельском кладбище, и всем казалось, что её смерть примирит брата с сестрой. Но Клавдия со своими детьми сразу после поминок уехала, так ни разу и не оставшись с Петром с глазу на глаз. Видимо, Пётр не был к этому расположен.

В тот день, когда от старой их избы осталась груда искрящейся золы, а от нового дома – закопчённые стены, я видел, как к редеющей в переулке толпе подкатила знакомая «девятка». Хлопнула дверца. Рослая фигура двинулась к дому и, словно споткнувшись, остановилась. Пётр постоял неподвижно с минуту и – отвернулся. Смотреть на то, что было домом и стало дымящимся пожарищем, он не мог. Соседка Дарья подвела к нему сына.

– Твоя работа? – спросил его Пётр.

Сын кивнул и повторил как заведённый:

– Мне баба Маня велела.

– Баба Маня? – склонился к нему отец. – Ты что, бредишь?

– Нет, – отрицательно замотал головой сын, – не брежу. Я её вчера во сне видел.

Дернув за руку, Пётр рывком посадил его в автомобиль и, хлопнув дверцей – будто выстрелив, уехал.

А на другой день, проходя мимо, я увидел в переулке Клавдию с детьми. Они стояли у сгоревших домов, всматриваясь в почерневшие стены и остывшую уже груду золы ошеломлённо и недоверчиво.

…Они теперь вспоминаются мне всякий раз, когда, возвращаясь на электричке в Москву, вижу, как бредут по вагонам с протянутой рукой маленькие попрошайки. Когда слышу, как просят помочь – «чем можете». И кажется мне, что все они – дети Клавдии, невиноватые в том, что угораздило их родиться в трудное для России время.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю