355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Гамаюнов » Свободная ладья » Текст книги (страница 2)
Свободная ладья
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:53

Текст книги "Свободная ладья"


Автор книги: Игорь Гамаюнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

У дверей столовой он посторонился, пропуская двух выходивших старушек, уже отужинавших. В зале за тем же столиком, у стеклянной стены, задёрнутой сейчас полупрозрачной, дымчатого тона шторой, сидела та же компания. Похоже, они не расходились с обеда.

 
Я бреду своей тропой нехоженой
в странном забытье и полусне, —
 

звучал оттуда надтреснутый басок бритоголового, стоявшего у стола, облокотившись на спинку стула.

 
Жизнь моя на страсть мою умножена,
обессилев, корчится на дне…
 

Звякали ножи и вилки, плескался в стаканах коньяк, официантка уносила пустые тарелки, приносила полные, ей предлагали присоединиться, она отказывалась, а бритоголовый, нависая над столом, продолжал отчеканивать строку за строкой:

 
Падая в зияющую пропасть,
не жалею ни себя, ни вас.
Можете мне вслед слегка похлопать,
остренько прищуривая глаз…
 

Торопливо поедая свой ужин, Костик время от времени тревожно озирался, будто ждал оклика. Но тем, за шумным столиком, было не до него, они ждали эффектной концовки. И чтец, выпрямившись, вскинув руку как бы в прощальном взмахе, произнёс финальное четверостишие слегка задрожавшим голосом:

 
Провожаю всех последним взглядом
из звенящего небытия.
Вы когда-то обретались рядом,
но не разглядели вы меня…
 

После чего он опустил руку, уронил массивную голову на грудь, прикрыл глаза, ожидая аплодисментов. Они последовали. Затем, под речитатив сплетающихся голосов, обладатель надтреснутого баска сел и, вооружившись ножом и вилкой, стал энергично разделывать поданный только что шницель. Голоса спорили: цикличность истории так же ли порождает повторы поэтических мотивов? Разве не пронизана нынешняя поэзия начала двадцать первого века настроениями поэтов века Серебряного? Та же растерянность, то же декадентство, тот же аморализм.

– Но истинная поэзия, – оторвался от шницеля бритоголовый, – всегда вне морали. Стихия образов не поддаётся моральной регламентации.

Допив чай, Костик поднялся из-за стола, колеблясь, не прихватить ли с собой пару кусков хлеба. Впрок. Но, не зная, как к этому отнесётся Элина, отверг эту идею. Он уже шёл к выходу, когда услышал сзади отчётливый басок бритоголового:

– Вон мальчик, заработавший себе на ужин. Он снова пошёл к девочке – зарабатывать завтрак. Из чего следует: стихия человеческих отношений тоже не поддаётся регламентации.

Смысл фразы дошёл до него не сразу, и, только подойдя к гостиничному корпусу, он ощутил саднящую боль. Будто его ткнули в спину чем-то железным. Элина ждала его у крыльца («Всё в порядке?»). Скользнув взглядом по его лицу, уточнила: «Тебе там не нахамили?» И, услышав в ответ «Нет-нет», взяла его под руку («Перед сном положено гулять»). Впереди, в тусклом фонарном пятне мелькнули идущие навстречу старушки, любительницы телевизора, и Элина резко свернула в боковую аллею («Ненавижу старость»).

Подмораживало. Похрустывал под ногами снег. Вверху, над тёмными сосновыми кронами, победно сиял изогнутым лезвием месяц. Он вспарывал прозрачную облачную пелену, ликовал в черноте звёздной ночи, то тускнел, то снова наливался серебряным светом, мчась сквозь облака в неведомое куда-то. Элина остановилась, глядя вверх. Продекламировала:

– «Куда ж нам плыть?»

Они стояли рядом, любуясь месяцем, и Костик сказал:

– Похоже на свободную ладью… Да?

– Скорее – на чёлн. Лунный чёлн.

– Будто из серебра сделанный.

Они пошли дальше, и Элина в такт шагам произнесла:

 
А лунный чёлн из серебра
пересекает бездну ночи…
 

Звучит?

– Звучит. Это тоже – Валерий Брюсов?

– Нет, это уже я. Только что.

– А дальше – как?

– Сама хотела бы знать…

Навстречу им, на повороте аллеи, прорисовалась шумная группа застольных полемистов («Ну этих-то я просто презираю!»).

Пришлось снова свернуть. Но вслед катился, настигая их, клубок хмельного спора. Солирующий басок запальчиво выкрикивал: «Господа, скажите мне, можно ли, например, Пушкина назвать моральным? А Лермонтова? А Некрасова? Если, конечно, вы знакомы с некоторыми фактами их биографий…»

– Он говорит об этом уже лет десять, – зло прокомментировала Элина выкрик бывшего мужа. – Ему теперь там, в Ганновере, кажется, что грехи великих делают его паразитарную жизнь светлее. Он все эти годы бездельничает на пособие, а перед поездкой в Москву выклянчивает подачки у разных фондов… Надо же здесь пустить пыль в глаза собутыльникам!..

В холле мерцал телевизор. Возле него в глубоких креслах дремала скульптурная группа, состоящая из нагулявшихся старушек и дежурной, на коленях которой угнездился всё тот же кот.

Войдя в номер, Элина выгрузила из рюкзачка на диван пачку журналов, томик Борхеса («Развлекайся»), села за письменный стол, включив ноутбук, и минут десять энергично щёлкала по его клавишам, не замечая Костика. Затем, погасив экран, сказала тихо:

– Ненавижу всех! – Засмеявшись, уточнила: – Всех, кроме тебя.

И снова она опускала молнию его спортивной куртки, гладила его грудь, раздевалась, снимая блузку и брюки, выгибала спину, отстёгивая бюстгальтер, опрокидывала его на диван, шепча ему в ухо: «Только не торопись!» Её восхождение на этот раз шло ускоренным темпом, без поцелуев, с резкими выдохами, ронявшими одни и те же слова: «Ненавижу! Всех! Всех! Всех!» Она успела покорить эту вершину вместе с последней судорогой своего партнёра, со стоном выкрикнув напоследок всё то же слово: «Ненавижу!»

И ещё через десять минут снова оказалась за письменным столом («Ты давай укладывайся, а мне надо постучать») у включённого ноутбука.

5

Не уехал Костик и на следующий день. Ходил в столовую один, торопливо ел, озираясь. Официантка упаковывала в одноразовые миски еду для Элины (она сказалась больной), и он нёс свёртки в гостиничный корпус. Элину заставал за ноутбуком или с мобильником в руках, расхаживающей по номеру. Не глядя на него, она делала жест рукой в сторону журнального столика. Он аккуратно расставлял принесённые тарелки и молча уходил. Бродил по аллеям парка, сворачивая всякий раз, когда видел впереди чьи-то фигуры. В конце концов он протоптал в снежной целине, под соснами, свою тропу – к детской площадке и обратно, сновал по ней не останавливаясь, сунув руки в карманы куртки и нахлобучив на кепку капюшон.

Элина вышла с ним лишь к вечеру, в первых сумерках. Шла рядом, о чём-то думая, будто была одна. Они пересекли парк, подошли к стоянке автомобилей у главного входа и услышали оклик, не успев свернуть. Компания бритоголового шумно грузилась в старую «Волгу», а сам он, в меховой кепке с козырьком, в пёстром расстёгнутом пальто с хлястиком, покачиваясь, стоял, держась за распахнутую дверцу, и, глядя в их сторону, кричал:

– Прощай, Элина, бывшая моя грёза! Помяни меня в своих молитвах!

Вернувшись в номер, Элина снова говорила по мобильнику, не замечая Костика. Из её отчётливых, с металлом в голосе, реплик было ясно: речь шла о разделе квартиры с её вторым мужем, которого она называла «господин Соврамши». Ноутбук она не выключала, садилась за него, отложив мобильник, но его бравурная мелодия снова поднимала её из-за стола. Она не выключала его, потому что ждала чей-то звонок. И он наконец прозвучал.

Звонила её подруга Аська, та самая, ближе которой последние лет десять у неё не было. Их ссора длилась уже третий месяц, и вот Аська сделала первый шаг. Звонок был, казалось бы, предельно деловой. У неё образовалось знакомство в одной редакции, где можно подработать. Стабильная зарплата, ходить через день, на случайных же гонорарах за статьи и стихотворные подборки сейчас не проживёшь. Понятно, что сюжет с подработкой был в этом звонке не главным, но Элину он зацепил, она стала уточнять и выяснила: ей предлагают должность корректора, правда, с неплохим окладом плюс премиальные. После длинной паузы, слыша в трубке тревожные Аськины «Алё-алё! Ты слышишь? Ты куда делась? Алё!», она медленно, опустившись на самый нижний регистр своего голоса, заговорила, не останавливаясь, не давая ей ни малейшей возможности возразить:

– Да, ты точно прицелилась и попала в самую больную точку – у меня действительно сейчас кончаются деньги. Но как ты можешь мне, человеку с именем, пусть не громким, но – именем, предлагать какую-то там корректорскую должность?.. Ведь это же, с моей литературной квалификацией, всё равно что хрустальной вазой забивать гвозди! Ты хотела унизить меня?.. Ты этого достигла!.. Причём именно в тот момент, когда я написала лучшие свои стихи… Не звони мне больше никогда, слышишь?.. Ни-ког-да!

Отключив мобильник, она кинула его на диван, где сидел Костик, стала метаться по комнате, в слабом свете настольной лампы, от зашторенного окна к дверям, пнула валявшийся на полу рюкзачок, бормоча: «Какая она всё же дрянь!» Наткнувшись взглядом на Костика и словно бы удивившись его присутствию, остановилась. Стала объяснять:

– Она даже не отдаёт себе отчёта в том, кому предлагает эту жалкую должность!.. Хоть бы спросила вначале, что я здесь сотворила… Такого ещё не было! Настроение, ритм, образы! В этих строчках спрессовано всё, понимаешь, всё!.. Я их прочту, послушай…

На пестром фоне штор её девичья фигурка в светлой блузке и тёмных брюках окаменела со сцепленными позади руками. Низкий голос звучал напряжённо-молитвенно, словно заклинал кого-то.

 
…А лунный чёлн из серебра
Пересекает бездну ночи.
И судеб странная игра
Свой тайный смысл раскрыть не хочет.
 
 
Мой белый март, откройся мне,
Что затаил ты в шуме сосен,
Что прячешь в сумрачном окне,
Куда ведёшь – во мглу иль в просинь?
 
 
Туманна даль. Неведом путь.
Но ветер свеж. И снег не вечен.
Капель уже звенит чуть-чуть,
Мой жребий ею был отмечен.
 
 
Откройся мне, мой белый март,
Что в песне сосен я услышу?
О чём с тобою говорят
Своей капелью эти крыши?
 
 
Куда мой чёлн из серебра
Несёт меня – к какой развязке?
…А судеб странная игра
Нет, не снимает с тайны маски.
 

Последнюю строфу она произнесла расцепив руки, подняв их вверх, а затем – уронив. Глубоко вздохнула:

– Звучит?

– Очень! – откликнулся с дивана Костик. – Просто – очень!

– Если бы те, кто раздаёт литературные премии, воспринимали поэзию так же непредвзято. Но они глухи. Тупы и глухи!.. Как же я их всех ненавижу!.. Нет, надо что-нибудь выпить, иначе сойду с ума.

Она нашла в углу комнаты зафутболенный рюкзак, нашарила в нём кошелёк и, вышелушив из него деньги, протянула Костику:

– Сбегай через дорогу, там, в магазинчике, всегда были фляжки с коньяком. Возьми одну. Нет, лучше две.

6

Он странно замешкался – там, в магазине, до которого было минут пять ходьбы. Прошла первая четверть часа, затем – вторая, его не было. Она не выдержала и, накинув дублёнку, вышла. Пересекла парк по безлюдным, схваченным лёгким морозцем аллеям к центральному входу, вышла на темневшее в обрамлении серых сугробов, тускло освещённое шоссе.

Напротив, у магазина с сизо светящейся рекламой, у самой обочины были припаркованы два милицейских автомобиля с включёнными мигалками. Возле них чернели люди в бушлатах. Чуть в стороне, на гребне смёрзшегося сугроба, маячила знакомая фигурка продавщицы, выбежавшей из магазина в накинутом пальто. Движение по шоссе здесь ослабило свой темп – скоростные иномарки и отечественные «Жигули», проезжая мимо милицейских автомобилей, резко сбрасывали скорость.

Пропустив джип, слегка замедливший ход, Элина перебежала шоссе, поднялась на бровку, прошла, стараясь не поскользнуться, к автомобилям. Там, между ними, на шоссе лежал накрытый брезентом продолговатый предмет. Люди в бушлатах курили, о чём-то негромко переговариваясь.

Продавщица, переступая с ноги на ногу, дрожа от холода и волнения, сказала подошедшей Элине с возмущением:

– Сбил и даже не остановился! Ну что за люди, никакого сочувствия…

– Кого сбил?

– Парня какого-то. Насмерть. У меня окна в другую сторону, марку машины не видела, только слышу – удар и тормоза завизжали. Выбежала, машины уже нет. И вот он – лежит, не шевелится. Хорошо хоть милиция по моему звонку сразу приехала, теперь «скорую» ждут.

Спустившись с крутой бровки на шоссе, Элина подошла к людям в бушлатах. Попросила откинуть брезент.

– Вы из этого Дома творчества?

– Да.

– Ну, взгляните, не ваш ли. Если, конечно, нервы крепкие.

Край брезента подняли, посветили фонариком. Элина увидела чёрное пятно загустевшей крови, а в нём – неловко повёрнутую, прильнувшую к асфальту щекой, голову Костика. Его ворсистая кепка лежала рядом.

– Не узнаёте?

– Не узнаю. А документы при нём были?

– Петро, дай, что ты там у него нашёл. Вот студенческий билет: Малышев Константин Савельевич. Не ваш?

Малышев – такая, оказывается, фамилия была у Костика.

– Нет, не наш. У нас в основном народ пожилой.

– Да, далековато забрёл студентик на ночь глядя. И прямо – под колёса.

– Может, он ещё живой?

– Череп расколот. Травма, несовместимая с жизнью. Его, видимо, подбросило вверх, а потом – головой об асфальт.

Элина нерешительно отошла и остановилась. Не было сил уйти сразу.

Продавщица, вздохнув, поделилась с ней:

– Я тоже его не узнала. Не был он в магазине ни разу, у меня память на лица хорошая… Зайдёте, что-нибудь брать будете?

– Нет, я передумала.

– А то пойдём, у меня булочки свежие.

– Спасибо, не хочется.

Она перебежала шоссе обратно, пошла по сумрачным аллеям к своему корпусу. Верхушки сосен шевелил зябкий ветер, а в небе опять, как накануне, вспарывал прозрачную ткань облаков серебряный месяц. Он казался сейчас Элине ненужной, нелепой декорацией, мешающей думать.

Думала же она о том, что будет завтра: работающие здесь в обслуге женщины – сменные дежурные, горничные, официантки – будут пересказывать подробности ночного происшествия, вспоминать долговязую фигуру парня, любившего гулять в парке по снежной целине, по протоптанной им самим тропинке. Будут провожать её, Элину, заинтересованными взглядами. А может, и надоедать сочувственными вопросами. Не исключено, кто-то ретивый из администрации затеет следствие: где именно и по какому праву жил здесь погибший?..

Нет, это было бы невыносимо!

В номере она упаковала в сумку ноутбук, закинула за спину рюкзачок; спустившись в холл, отдала ключ дежурной, сказав, что уезжает по неотложному делу, остановила на шоссе попутный «жигуль» и уже через четверть часа ехала в электричке в Москву.

…В полупустом вагоне дремали пассажиры. Стук колёс успокаивал. Огни проплывающих за окном спальных микрорайонов располагали к размышлениям о тщете человеческой жизни, будили неясные воспоминания. «Всё-таки какой же он тюха!.. – подумала вдруг Элина о Костике с раздражением. – Так нелепо погибнуть, так глупо!..» Она уже готова была отдаться этому раздражению, переходящему в состояние ненависти ко всем и вся, но в перестуке колёс ей послышался знакомый ритм, прорезались слова, ожила и заискрилась картина:

 
А лунный чёлн из серебра
пересекает бездну ночи.
 

Элина шёпотом повторяла эти строчки, и случайно оборвавшаяся рядом с ней жизнь отодвигалась, уменьшаясь до размеров пылинки, бесследно растворяясь в пространстве.

ЖАСМИНОВЫЙ РАЙ
1

Щеголеватая, слегка подсохшая фигура Дубровина – в облегающем пиджаке и отглаженных брюках, с начищенными до сияющих бликов туфлями – прорезалась в коленчатом коридоре редакции словно бы из другой, давно умершей реальности, растоптанной безжалостным временем.

Он и улыбался Потапову всё той же, знакомой по прежним годам улыбкой человека, нечаянно победившего время. И реяла над этой его улыбкой, как знамя победы, всё та же, лишь слегка поседевшая за эти почти семнадцать лет, рыжевато-пегая шевелюра, вздыбленная душистым шампунем.

А рядом с ним, рослым, стояла почти такая же высокая, ослепительно юная девушка в джинсах, усыпанных по бедру звёздной аппликацией, в короткой пёстрой курточке, с болтавшейся ниже бедра матерчатой сумкой, с упавшим на плечи (будто бы случайно соскользнувшим с черноволосой, коротко стриженной головы) малиновым шарфом. Она смотрела на Потапова насквозь прожигающим взглядом восточных, с узким разрезом глаз, влажно мерцавшим дегтярно-лаковой, непостижимо бездонной тьмой, смутно напоминая кого-то – и глазами, и широковатым, с матово-смуглой кожей, скуластым лицом.

Ну да, конечно, сообразил наконец Потапов, она же копия (несколько смягчённая) своей мамы Ларисы, какой та была, когда (в конце восьмидесятых) стала четвёртой и, кажется, последней официальной женой Андрея Дубровина, самой молодой из всех его жён, к тому же – ровесницей его младшей дочери.

Тогда только возникла в элитных кругах Москвы, но ещё не обрела характер эпидемии мода на неравные браки; Дубровин оказался одним из первопроходцев, и потому, когда полетел с невестой в Казахстан – знакомиться с её семейным кланом – и там выяснилось, что он на два года старше своего нового тестя, отца Ларисы, Андрей удостоился крылатой, гулявшей потом по московским кухням, фразы, будто бы произнесённой его новой тёщей в состоянии аффекта: «Ну хорошо хоть, что вы не старше Лориного дедушки».

Девушка рассматривала Потапова, как ему показалось, почти враждебно, и он, ещё не понимая всего, что должно было случиться, уже догадывался – она и есть тот сюрприз, о котором вчера, посмеиваясь, говорил ему по телефону Дубровин, вдруг возникший после почти семнадцатилетнего отсутствия. Все эти годы о нём было известно, что, уйдя из редакции в какое-то рекламное агентство, Андрей там не прижился, уехал в конце концов из Москвы – один, без семьи – в большой приволжский город, откуда когда-то пустился завоёвывать столицу, появляется здесь редко, навещая жену и дочь, но с прежними сослуживцами не общается. И вот вдруг позвонил.

Сейчас, наслаждаясь замешательством Потапова, Андрей, обняв девушку за плечи (она заметно напряглась), сказал:

– Не узнаёшь? Дочка моя, Вика. Ты её в коляске катал. Не помнишь? Она, правда, с тех пор немножко изменилась…

В его голосе – ни стариковской надтреснутости, ни суховатой возрастной назидательности! – всё та же бодрая насмешливость и готовность к задушевной откровенности, какая случалась у них в прошлой жизни.

Потапов вёл их в свой кабинет, прикидывая, сколько Андрею сейчас, прибавляя к своим годам припоминаемую, довольно большую разницу в возрасте, и мысленно ахнул, высчитав: его восставшему из небытия приятелю идёт вторая половина восьмого десятка, что, конечно же, невозможно было даже предположить, видя, каким спортивно-пружинистым шагом пересекал Андрей Алексеевич редакционный коридор, цепко придерживая дочь за локоток.

В кабинете мерцал экран невыключенного компьютера, трещал телефон, распахивалась дверь – приносили оттиски газетных полос, ненадолго прерывая торопливый (и какой-то рваный) монолог Дубровина, сидевшего на куцем диванчике рядом с дочерью, застывшей в красивой позе: откинутая голова, тонкие пальцы напряжённо сцеплены на джинсовой коленке, малиновый шарф змеевидно повторяет контур гибкой фигурки.

Речь шла о ней. Ей сейчас восемнадцать. Одарённая девочка, папа видел её на школьной сцене: голос, жесты, подлинность чувств – да-да, конечно, природный артистизм, мама Лора права, с этим никто не спорит. Но ведь видел же папа и Викино сочинение, отмеченное пожилой словесницей как лучшее за всю её учительскую практику. В нём – своя интонация. Оригинальная мысль. С такими способностями нужно поступать в МГУ, на журфак!.. Только – на журфак!.. Просьба к Потапову («по старой дружбе») – дать Вике задание. Опубликовать парочку заметок. Написать рекомендацию, чтобы легче пройти конкурс.

Скачущий монолог отца никак не отражался на лице Вики, пока не прозвучали слова об «оригинальной мысли» и «своей интонации» – здесь её тонкие, слегка подкрашенные губы заметно дрогнули в презрительной усмешке, тут же, впрочем, исчезнувшей – растворившейся в скупой линии как бы онемевшего рта. Всё тот же жгучий взгляд, соскользнув с лица Потапова, проследовал по висевшим на стене оттискам к экрану компьютера, а от него – к подоконнику, заваленному стопками пыльных бумаг, и улетел, наконец, в оконный проём – в синевшее над ржавыми московскими крышами небо с клочковатыми облаками, обещавшими тихий весенний дождь. Похоже, ей сейчас нестерпимо хотелось туда, в тесные сретенские переулки, горбато петляющие к Трубной площади. В дождь.

– Я вас оставлю минут на пятнадцать, потолкуйте. – Дубровин встал, нервно улыбнулся Потапову, даже, кажется, заговорщицки подмигнул. – Кто в редакции из прежних ещё работает?.. Пойду поздороваюсь. – У дверей замешкался, переспросил: – Какой, ты сказал, номер кабинета?.. А этаж?..

Нет, старость всё-таки не миновала его.

Уход отца не изменил вальяжную позу дочери.

– …А мама, конечно, настаивает, чтобы ты поступала в театральное?

Угадал Потапов – настаивает. Точнее, у них обеих так было решено, пока не свалился на их головы папенька (и снова скользнула по Викиным губам короткая, злая усмешка). Отцу почему-то кажется: её будущее – в журналистике, хотя то, отмеченное учительницей, сочинение она написала, услышав по ТВ выступление известного литкритика.

– Ты сказала об этом отцу?

– Да. Но он третий день твердит, что раз я сумела так повторить чужие мысли, значит, способности есть… А мама не хочет с ним ссориться. Они лет десять уже квартиру не могут поделить, а тут теперь я…

Только сейчас Потапов разглядел наконец в её взгляде и напряжённой позе какую-то жалкую загнанность.

– Но может, стоит попробовать?

– Зачем? И о чём писать?

– Ну хотя бы о настроениях одноклассников. Кто и как выбирает путь к профессии.

– Разве это интересно?

– А что интересно тебе?

Задумалась. Медленно произнесла:

– Так сразу не скажешь. – И вдруг, мельком взглянув на дверь, предложила: – Давайте, я какую-нибудь глупость напишу, а вы отцу скажете, что не получилось. Идёт?

Всматриваясь в неё, Потапов вспоминал давний тёплый октябрьский полдень с высоким блёклым небом и жёлтой листвой на асфальтовой аллее, когда, выйдя из сторожки дачного посёлка, увидел Лору, подкатившую к крыльцу коляску. Ему доверено было, пока Лора звонила из сторожки в Москву, покатать по аллеям недавно родившегося обитателя этих мест, сиявшего со дна коляски угольно-чёрным взглядом, – у новой семьи Дубровина тогда не было в Москве своего жилья… Почти семнадцать лет – как одна секунда, вдруг воплотившаяся в сидящую сейчас на диване девушку, предлагающую обмануть своего отца.

– Вика, обманывать вообще-то нехорошо. Особенно родителей.

Снова дрогнули в усмешке тонкие губы.

– Вы это всерьёз?

Потапов не успел ответить: открылась дверь, вошёл улыбающийся Дубровин, сообщил всё тем же бодро-насмешливым тоном:

– Ивашина видел. Почти не изменился – язвительный, как и раньше. Про всех наших, уехавших за бугор, такое понарассказал!.. – И, почувствовав что-то неладное, спросил насторожённо: – Ну что тут у вас? Поговорили?..

2

В той, теперь кажется – приснившейся, жизни оба они, Потапов и Дубровин, лет семь или восемь жили по соседству в дачном посёлке редакции: старые щитовые дома, высочённые ели и сосны вперемежку с клёнами, заросли цветущего жасмина под окнами – его сладковатый дурманящий аромат сквозил повсюду. Птичий пересвист и шмелиное жужжание летом, колдовская тишина в заметённых снегом аллеях зимой. И всего-то тридцать пять минут на электричке от Москвы.

Райское место, если бы, конечно, не аэропорт. Это из-за него на аллеи, крыши, лес, луговую низину с вертлявой речкой накатывался время от времени мощный гул идущих на посадку пассажирских авиалайнеров, отчего тревожно дребезжали оконные стёкла, а привезённые на лето городские коты в панике прятались под казённые кровати. Старожилы посёлка, в конце концов привыкнув, научились развлекаться, определяя по ярким надписям на борту, из какой страны возник летательный аппарат.

В остальном же, несмотря на летне-сезонную тесноту (по две-три семьи в одном доме), жизнь здесь текла довольно мирная, напоминая деревенскую – все были на виду друг у друга. И так примелькались, что даже на ежевечерние прогулки выходили одетыми по-домашнему.

В осенне-зимние вечера, когда в посёлке из трёх десятков домов обитаемыми оставались пять-шесть, редакционный щёголь Дубровин, облачившись в затрапезную куртку и драную вязаную шапку с нелепым помпоном, стучался к Потапову, выкликая его на аллею – пройтись. С трудом оторвавшись от письменного стола, Потапов выходил, забыв стереть с лица выражение досады, но Дубровина это не смущало. Он обладал счастливой особенностью: непонятным образом угадывая, какая тема в этот момент интересна собеседнику, завязывал разговор, пересыпая его шуточками и необидным подтруниванием.

Погружённый в себя Потапов, озадаченный проблемой собственного несовершенства, вязнущий в простейших жизненных коллизиях, уже минут через пять – десять ощущал себя другим человеком – лёгким, как кленовый лист, сорванный дыханием осени, как первый снег, медленными кругами вьющийся из набежавшего облака.

Из-за этой своей особенности Дубровин в летнее многолюдье был нарасхват. К нему, вышедшему на вечернюю прогулку, по мере его передвижения по извилистым аллеям примыкали всё новые спутники и спутницы. Мимо дач, утопленных в жасминовых зарослях, катился вместе с ним рой улыбок, шуток, восклицаний; толпа разрасталась, приобретая продолговатую конфигурацию, взрывалась смехом; аромат жасмина кружил головы, располагая к лёгкому, чаще всего ни к чему не ведущему флирту.

Иногда Дубровин читал свои, как он их называл, стишки, становившиеся потом дачным фольклором, потому что их легко было запомнить с голоса.

 
Свободы творчества хочу!
Об этом небу я кричу!
А небо мне в ответ моргает
Звездой туманною во мгле.
Оно мне тщетно намекает,
Что нет свободы на земле!
 

Тут ему знатоки классики возражали: «Но нет её и выше!» Напоминали о математически точных космических траекториях, по которым вынуждены двигаться космические тела, на что он возражал: «А кометы? Да, они сгорают, но ведь в свободном же полёте!»

Нет, Дубровин не был красавцем: лохмат, носат, серые глаза слегка навыкате. Завораживал же он всех своим тотальным жизнелюбием. Андрей мог с такими подробностями рассказать, как на днях, отправляясь в редакцию, погрузил в электричку какую-то бабку с её рыночными сумками, а она отблагодарила его редиской (и он до самой Москвы хрустел ею, стиснутый в проходе утренней толпой), что всем, внимавшим этой, может быть, выдуманной истории, мечталось немедленно сесть за стол, сервированный селёдочкой с водочкой, и вместе с Дубровиным чем-нибудь хрустеть – редиской или огурцом, не важно.

В редакции же, где Дубровин и Потапов работали в разных, почти никак не соприкасающихся отделах, Андрея ценили именно за этот миролюбивый нрав и умение гасить острые ситуации нечаянной шуткой. Казалось, всё то, что происходило с ним и вокруг него, он воспринимал не всерьёз, находя смешное даже в довольно драматических эпизодах, без которых, как известно, газетная жизнь невозможна. Единственное, из-за чего Дубровин всерьёз мог огорчиться (по мнению ближайших его сослуживцев), – это проигрыш в шахматы. Но такое случалось крайне редко – Андрей в редакции слыл шахматным асом.

И со всеми своими жёнами он расходился мирно, продолжая по-приятельски общаться. Звонил. Виделся. Устраивал какие-то их дела. Платил скудные алименты. Когда его третий брак дал трещину и жена Светлана, преподавательница вуза, лихо водившая «Жигули» пятой модели, перестала появляться в жасминовом раю со своей (от первого брака) толстенькой смешливой дочкой-пятиклассницей, дразнившей Дубровина из-за его пристрастия к старым вещам «папка – дырявая шапка», а затем и сам Андрей окончательно перебрался со своим чемоданом и книгами на дачу, – народ заволновался.

У Дубровина допытывались: что случилось? Отвечал он уклончиво – в том духе, что всё в этом мире меняется, даже, по наблюдению учёных, материки дрейфуют в океанах, сдвигаясь каждый год на несколько сантиметров. Но в день рождения Светланы, не нарушая традиции, он, съездив к ней, подарил вместе с букетом дачных астр шуточные стишки, предварительно читанные соседям по даче, в которых автор более всего грустит о малодоступных ему теперь тёщиных пирожках с зелёным луком.

Аналитик Потапов, пытаясь понять природу дубровинской «лёгкости бытия», не раз старался вывести прогулочные разговоры с Андреем на эту тему. Тот обычно отшучивался. Лишь однажды, поёживаясь от промозглой ноябрьской сырости, вспомнил, как в пятьдесят втором, пребывая в юношески восторженном состоянии, писал выпускное сочинение, озаглавленное «С именем Сталина к вершинам коммунизма». И как несколько лет спустя, когда Хрущёв развенчал культ вождя, вспоминал своё писание с «судорогой стыда». А ещё через десять лет, когда развенчали самого Хрущёва, решил воспринимать события, не зависящие от его личной воли, как погодную аномалию.

К их разряду он потом отнёс высылку за границу Солженицына (его произведения, читанные всеми в дачном посёлке в ксерокопиях, будут опубликованы в России, утверждал Андрей, лет через сто, не раньше), антидиссидентскую кампанию на страницах своей газеты, предназначенной для интеллигентного круга, перебои с продуктами, из-за чего провинция стала ездить за едой в Москву, участившуюся смену дряхлого руководства страны и наступившие вслед за этим резкие перемены в конце восьмидесятых.

– Не многовато ли перемен для одной жизни? – говорил он идущему рядом хмурому Потапову, усмехаясь. – Ведь всё переворачивается с ног на голову и – обратно! Если всерьёз воспринимать, недолго с ума гикнуться. А сколько других событий, чей исход от тебя не зависит?! Да, я убеждённый фаталист, потому что ничего изменить не могу. Кроме, конечно, своей личной жизни. В ней я свободен ровно настолько, насколько закабалён в остальном. И мне становится тошненько, как только это, исконно моё, пространство свободы начинает уменьшаться по каким-то причинам… Каким?.. Ну, допустим, у супруги прорезаются авторитарные наклонности, и чувство, на котором семья держится, умирает. Как жить в доме с таким – разлагающимся! – покойником?.. На мой взгляд – нужно уйти. Угнетаться по этому поводу – нелепо. Разумнее – как там у Пушкина? – откупорить шампанского бутылку да перечесть «Свадьбу Фигаро». И начать жить снова.

Холостяцкая «жизнь снова» не изменила главных его привычек: проснувшись в семь, без будильника, он грел на газовой конфорке ведро воды, выносил во двор, в закуток между углом дома и зарослями жасмина, где у него стояла уже слегка подгнившая табуретка, и независимо от погоды (дождь, снег, мороз) обливался. Завтракал. Шёл на электричку. В редакцию приезжал без опозданий, тщательно выбритым, в выглаженной рубашке и непременно – при галстуке.

Редакционную дерготню – планёрки, замену материалов на готовой уже полосе, их сокращение и правку – он воспринимал как необходимое условие существования. И потому ни с кем не ссорился. В отличие от большинства провинциалов, приехавших завоёвывать столицу, он не страдал карьерным зудом, хотя перед ним открывались многовариантные перспективы: из большого приволжского города его вызвонил в Москву бывший главный редактор областной газеты, ставший инструктором ЦК КПСС в отделе, который газетчики, тыча пальцем в потолок, называли агитпропом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю