Текст книги "Вечный шах"
Автор книги: Ицхак (Ицхокас) Мерас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Глава одиннадцатая
ХОД СОРОКОВОЙ
1
……………
2
Я лежу в кювете. Мне трудно встать; наверное, надо полежать еще хоть немного и собраться с силами. Я лежу в кювете, никто и ничто не мешает мне думать.
Да, я – Янек.
Я – поляк, Янек, а не Янкель, но на груди и на спине у меня пришиты желтые звезды, а по-еврейски я шпарю не хуже, чем "Отче наш" в детстве, так же, как мой друг Мейка тараторил по-польски. Мейка зарыт в гетто, но я ищу Мейку и знаю, что найду его. Если бы поляков загнали в гетто и меня не было в живых, Мейка тоже пошел бы вместе со всеми и долго разыскивал Янека.
Я – Янек.
Я лежу в кювете у шоссе. Никто не мешает мне смотреть в небо и думать.
Все произошло моментально.
В гетто въехали два грузовика. Солдаты выскочили и стали ловить мужчин, кто попадется под руку. Меня тоже загнали в машину. Грузовики были тут же набиты битком и умчались за ворота гетто, на улицу.
Мне трудно встать, но помню все очень хорошо, до последней мелочи. Я смотрю в синее небо и там, как на экране, вижу все – от начала до конца.
Мы в машинах.
Наш грузовик идет вторым и старается не отставать от первого. В кузове много людей, все прижаты друг к другу, большинство – пожилые, из тех, что работают в гетто и не ходят в лагерь. Мы сдавлены как сельди в бочке, а по бортам, на откидных лапках, разместились солдаты.
Я сижу впереди, у самой кабины, кто-то прижал мне ногу, но какое это имеет значение. Вижу, как разматывается за машиной узкое шоссе и столбом вздымается пыль. Я понимаю, что это конец. Жил-был Янек, как все люди, и вот пришел его час.
Когда приходит последний час, надо продумать всю жизнь. Я тоже хочу заняться этим, но мне не удается. Вижу столб пыли за машиной, а в голову лезут всякие ненужные мысли: если хотели вывезти стариков, то почему же схватили меня – из молодых в нашей машине только я один. Если хотели выловить молодых, то почему в нашей машине так много стариков и только я один молодой?
Я не обижаюсь, что люди толкают меня. Может быть, им неудобно сидеть, а может, не нравится, что я, самый молодой, попал в переднюю часть кузова. Машину трясет, всех подбрасывает. Почему-то я медленно перемещаюсь среди пожилых мужчин. Мне странно, что все остаются на месте и лишь я один съезжаю куда-то назад. Я уже не вижу, что делается за машиной. Зато мне теперь видно, что впереди. Там гудит мотор передней машины и видна зубчатая полоска леса.
Что там, в лесу? Зачем нас везут в лес?
Снова ненужные мысли лезут в голову. И я не могу сосредоточиться, продумать всю свою жизнь, как положено каждому порядочному человеку, когда близится его час.
Меня оттеснили в самый конец. Чувствую спиной доски. Это задний борт кузова. Чье-то бородатое лицо прижимается ко мне, подмигивает. Я видел этого человека в гетто, но не знаю, кто он и как его звать.
Чего он подмигивает? Хочет развлечь меля? Да мне совсем не скучно.
Он что-то говорит. Не могу разобрать. А! Говорит по-польски. Конечно, по-польски солдаты не понимают. Скажет несколько слов и замолчит, потом снова шепчет, потому что разговаривать запрещено. Я улавливаю эти разрозненные слова и связываю в полные фразы:
– Когда подъедем к лесу, начнется спуск. Машины разгонятся и не смогут остановиться сразу. Тогда выскакивай на дорогу. Я за тобой. Не бойся, только прыгай мягко, чтоб не разбиться.
Опять молчание, а полоса леса тяжело надвигается громадной волной: кажется, вот-вот навалится, подомнет тебя.
Бородатый будто заворожил меня. Я знаю, надо делать, что он велит. Я подчиняюсь этому человеку и ни о чем больше не думаю – ни о жизни, ни о смерти,
– Пора?
– Нет еще.
– Уже?
Он толкает меня.
– Давай!
Я подскакиваю, лечу на дорогу лицом к машине и вижу широкую спину, которая заслонила весь горизонт. Слышу выстрелы, чувствую, как рядом падает человек, и снова слышу выстрелы.
Хочу встать, но в голове туман, все плывет и кружится перед глазами. Кто-то останавливается над нами, нас катят куда-то по земле. Я падаю в какую-то темную бездну. Что это – последний мой час? Мой последний миг? Куда я лечу?
Я лежу в придорожном кювете. Никто не мешает мне смотреть в небо и думать.
Наверное, хватит так лежать.
Я приподнимаюсь и вижу рядом с собой человека с бородой, того, что подмигивал мне, а я все не мог догадаться, в чем дело, который шептал по-польски, чтобы солдаты не поняли.
Кровь запеклась на его лице и одежде.
Он мертв, этот бородач.
Надо уходить, но я не могу бросить его здесь. Он лежит, неловко подвернув руку.
Я стягиваю с себя пиджак. Желтые звезды. Сорвать их? Скомкать в ладони и выкинуть? Они больше не нужны, но и не мешают. Я расстилаю пиджак, взваливаю на него тело бородатого и осторожно волоку по кювету. Голова еще кружится, но надо спешить.
Мы тащимся по кювету до самого леса. Там, на опушке, попадается длинный, еще не обрушившийся окоп. Подползаем к окопу. Я опускаю туда бородатого, складываю ему руки на груди. Накрываю лицо и руки своим пиджаком. Он словно спит.
Мне страшно.
Хоронить спящего…
Впервые в жизни мне страшно.
Собираю еловые ветви, тащу пригоршни зеленых листьев, бросаю в окоп. Набрасываю все больше и больше, бороды уже не видно, но мне страшно.
Очень страшно закапывать человека. Рядом – горка песка. Из того же окопа. Горстями швыряю песок и боюсь смотреть вниз. Потом ложусь, упираюсь ногами в кусты и грудью, лицом, руками сталкиваю песчаную гору в окоп.
Все.
Похоронил.
Совсем недавно человек подмигивал мне, потом своей широкой спиной заслонил горизонт, а я приволок его в окоп, завалил листьями, ветками и засыпал песком.
Схоронил человека.
Я лежу возле окопа. Почему я здесь? Что сейчас-сегодня или вчера?
Не знаю.
Но теперь я один и совсем свободен. Вместе с пиджаком в окопе погребены мои желтые звезды. Можно выйти на дорогу и шагать по ней без опаски. Меня зовут Янек, я иду к своему дяде. Могу зайти в любую избу и попросить воды.
Очень хочется пить.
Здесь мне дадут воды, а дядя будет ужасно рад. Мы с ним давно не виделись. Он примет меня с распростертыми объятиями. Чего доброго, всплакнет и скажет сквозь слезы:
– Ты вырос, Янек, и понял, что самое главное-сберечь свою шкуру. Верно, сынок? Ты исхудал, но это не беда. Наконец ты вернулся, Янек…
У дяди хорошо. Не надо каждую минуту дрожать за себя и за других. Я говорил Изе, что гетто – не только в гетто, оно везде. Может быть. Но на самом-то деле гетто отгорожено, а вокруг города нет никаких оград.
Дядя… Я хочу к дяде. Но еще больше хочу пить. Можно зайти в избушку, и мне дадут воды, хоть целый колодец. Я напьюсь, перестанет кружиться голова, и можно будет идти прямой дорогой в город, никого не боясь.
Я почти свободен.
Пойду к дяде, останусь у него, и тогда всю свою жизнь, сколько суждено мне ходить по земле, не сумею найти Мейку. Никогда не найду своего друга. Не увижу больше лица Эстер. Они с Мейкой похожи как две капли воды.
Не увижу Эстер.
Изя чудак. Думает, я влюблен в Эстер, мою сестру. Он не понимает. А может быть… Нет, не знаю. Я охраняю Эстер, потому что нет Мейки. И ищу своего друга. Если бы он был, он сказал бы, как уберечь Эстер.
Пить!..
Можно подойти к колодцу. Вода, наверное, не только холодная, но прозрачная и живая. Она окатит все тело, разольется по жилам, поставит меня на ноги и направит прямой дорогой в город, к дяде.
"Самое главное-сберечь свою шкуру…"
Почему так тяжело и так хочется пить?
Лучше бы не ходить к колодцу.
Вернуться туда, откуда меня привезли.
Но если завтра приедут новые машины… Если солдаты снова станут ловить всех подряд, схватят Эстер, поймают Изю… И меня. Мы будем сидеть на дне кузова, а на лавках по бортам – солдаты. Мы будем видеть узкое шоссе и столб пыли. Нам захочется продумать всю свою жизнь, как всем честным людям, когда близится их последний час.
Меня снова оттеснят в конец кузова?
Мне будут отрывисто шептать польские слова, потом прикажут:
– Давай!
И я соскочу на землю и снова увижу широкую спину, заслонившую горизонт.
Почему чьи-то спины должны заслонять меня?
А Эстер?
Изю?
Всех людей?
Я не хочу, чтобы бородатые люди закрывали меня своими широкими спинами. Страшно. Наверно, правду говорил Рыжий:
– Нельзя уберечь одного человека. Можно сберечь только всех…
Он, должно быть, знает.
Слушай, Рыжий! Я отдам тебе патроны, которые долго копил для себя. Пусть они будут для всех. Хорошо?
Мне одному не сберечь Эстер.
Я вернусь, отдам ему все патроны и получу свою долю. Мы трое – Эстер, Изя и я – пойдем вместе с другими. Рыжий сведет нас в лес, к партизанам. Вместе с ними мы перекроем дороги, и машины не смогут увозить бородатых людей, им не придется смотреть на клубы пыли и думать про свой последний час.
Очень хочется пить.
По-прежнему манит колодец с кланяющимся перед избушкой журавлем. Но дорога там идет слишком прямо.
Надо обогнуть избушку и высокий журавль дальними полями. Потом выйти на городскую улицу и шагать по ней до костела. У костела – направо, потом четвертая улица налево. Спуститься вниз. Там, внизу, большая подворотня на тесной уличке. Там можно ждать. Если забиться за створку вечно распахнутых ворот, никто тебя не увидит, не заметит. Можно сидеть там в углу хоть всю жизнь. Но так долго не нужно. Вечером, около шести, по этой уличке возвращаются колонны с работы. Из подворотни нетрудно затесаться в любую колонну и, ковыляя со всеми вместе, пройти в ворота гетто, у которых всегда стоят часовые.
Нет, я не хочу пить.
Я, должно быть, шагаю страшно медленно. Ничего, у меня есть время. Почти целый день еще впереди. Можно не спешить, все равно не успею. А дорога обычная, любому городскому пацану известна. Прямо до костела, потом направо, четвертая улица налево, вниз, а там узкая уличка с большой подворотней.
Я иду, иду не останавливаясь.
Время идет.
Я иду вместе с временем.
Солнце движется.
Я двигаюсь вместе с солнцем.
Мы идем все вместе.
Время.
Солнце.
Я.
Ничего, что скоро шесть.
Я лежу за воротами, прижимаясь к холодной кирпичной стене. Ужасно хочется спать, и у меня вырывается невольный стон. Стонать нельзя, я знаю. Могут услышать, заметить. Никто не должен заметить меня. Я жду колонну, бредущую с работы. Я не хочу просидеть в углу за воротами всю жизнь. Даже сквозь сон я услышу шаги колонны. Медленные, тяжелые, одинаковые изо дня в день.
Шаги людей, идущих с тяжелой работы.
Сотен людей.
Надо сидеть, ждать и не стонать.
Почему стон прорывается даже сквозь крепко стиснутые зубы? Никогда бы не поверил, что так бывает. Может, это мне только кажется? Может, кто-то стонет у меня внутри, а кругом не слышно?
Мои это стоны или нет? Сам не знаю.
Знаю только, что очень хочу пить.
Глоток воды – и я больше не буду стонать.
Глава двенадцатая
ХОД СОРОК ДЕВЯТЫЙ
1
……………
2
– Я родил дочь Тайбеле, – сказал Авраам Липман.
3
Это был хороший тайник. Чтобы попасть в него, нужно было пройти через подвал, вынуть угловую плиту, затем, согнувшись, спуститься в тесный овальный лаз, который вел направо, а потом – прямо, открыть обмазанную глиной дверцу и лишь после этого ступить в тайник. Там была настоящая комната, только без окон. Горела электрическая лампочка. Монотонно жужжал вентилятор. На столике стоял приемник.
Этот тайник выкопали два брата. Они спрятали здесь свою больную мать и приемник, который все время передавал известия из Лондона и Москвы. Ноги старой женщины были парализованы, но руки работали. Она лежала в постели и записывала известия.
Вчера в этот тайник доставили Лизу. Она кричала, не хотела идти, тогда ей зажали рот и привели сюда. Она будет жить здесь со старой женщиной и вместе с ней записывать радиосводки.
Конечно, ни вчера, ни сегодня Лиза не притронулась к бумаге и карандашу. Она совсем не слышала, что говорит радио, не видела, что творится вокруг. Она то и дело задумывалась, забывая, что не одна здесь. Перед глазами маячил единственный источник света – электрическая лампочка, в ушах жужжал вентилятор.
Лиза была очень молода, совсем еще девочка, ребенок. Только грудь уже не детская. Грудь у Лизы разбухла и рвалась из рубашки, налитая, как спелый плод.
Там, в палате, навалившись всем телом на подушку, Рахиль сказала Лизе: "Ты смотришь во все глаза и ничего не можешь взять в толк. Дай мне твоего ребенка. Быстро!"
И Лиза дала Рахили запеленутый живой комок.
"Теперь уходи, – сказала Рахиль. – Обойдешь мою койку и вылезай в окно. Только тихо, чтобы никто не видел. Потом беги в соседний дом, там тебя спрячут. Ты должна скрыться".
Лиза, не думая, делала то, что ведено, и не спрашивала себя, что будет делать Рахиль, когда останется одна.
Она вылезла в окно, забежала в соседний дом. Она что-то рассказывала, теперь уж не помнит что, и ее отвели в тайник. Ее вели, зажав рот, чтоб она не кричала.
В тайнике поставили еще один лежак.
Лиза сидела на нем и видела ровный свет лампочки, слышала равномерное гудение вентилятора.
– Я не могу… – говорила она, обхватив руками грудь, которая набрякла молоком и распирала рубашку. – Я не могу жить. Всю ночь мне снилось, что он сосет. Молоко течет и течет, вся одежда мокрая, и я вся мокрая.
– Подойди ко мне, – сказала старая женщина, – и дай полотенце. Я стяну тебе грудь, и станет легче.
– Нет, нет. Я боюсь… – говорила Лиза. – Мне все равно будет казаться, что он сосет, и молоко будет течь еще сильней.
– Подойди, я помогу тебе, – сказал старая женщина.
Но Лиза не шла. Она сидела на своих нарах, обхватив грудь руками.
Старая женщина замолчала. Ее ноги отнялись, и она могла только записывать сводки, потому что руки были свободны, и руками она могла делать что угодно.
– Я не хочу больше видеть детей, ни чужих, ни своих, – говорила Лиза. – Мне противно, я не могу даже думать о них. Хоть бы молоко не бежало… Не распирало грудь…
Старая женщина качала головой и ничего не говорила.
В городе, там, где было гетто, висели на широкой площади трое-двое взрослых и девочка. Адвокат Йонас Климас, его жена Она Климене и Тайбеле Липман. Тайбеле, последняя дочь Авраама Липмана. Самая младшая из детей, ей было девять лет.
Они висели уже второй день, и никому не разрешалось их снять. К одежде Климасов были косо прицеплены доски, похожие на перекладины православного креста. На досках по-немецки и по-литовски было написано: "ОНИ УКРЫВАЛИ ЕВРЕЯ".
Тайбеле долго жила у Климасов. Еще не было гетто, еще только говорили о нем, когда Йонас Климас пришел к Аврааму Липману.
– Послушай, Абрам, – сказал Йонас, – неизвестно, что будет. Во всяком случае, хорошего ждать не приходится. Пусть твоя Тайбеле поживет у нас. Детей у тебя много, нелегко с ними сейчас. Она – твоя младшая, Тайбеле. Пускай поживет у нас. Зачем ей ходить с желтыми звездами? У нас нет детей, и Тайбеле будет нам как дочь, пока все не переменится.
Липман подумал-подумал и согласился.
Когда здесь, в гетто, было очень худо, Липман радовался, что его меньшая живет в городе, что она у Климасов как дома, Тайбеле, единственная его утеха.
Тайбеле никогда не выходила из дома, зато в доме была полной хозяйкой. Она Климене, придя с работы, каждый день задавала ей уроки, те же самые, что и в школе. А изредка, если была возможность, навещал свою младшую дочь Авраам Липман.
Тайбеле баловали, и она плохо кушала.
Климасы седели по обе стороны от нее, считая, сколько ложек она съела, и, сколько бы ни было этих ложек, всегда говорили, что вот еще одну, а потом – еще и еще. И так без конца. Если что-то еще оставалось на тарелке, Климас напускал на себя грозный вид и повышал голос:
– А гущу? Гущу?! Тебе бы только жижу хлебать, да? Чтобы глотать полегче? А кто будет гущу есть? Нет, ты скажи мне, кто?! Скажи!
Старая Бронислава, которая на своих руках вырастила Ону Климене и была в доме второй хозяйкой, поначалу только бормотала что-то себе под нос, никто не мог понять, что она там бурчит; да, пожалуй, она и сама не понимала.
В кухне, когда рядом никого не было, она ворчала:
– Ишь, балуют, балуют. Пятнадцать лет, как семьей живут, за все годы своих не дождались, так теперь вот и балуют. Бог весть, к добру ли…
Она была строга с Тайбеле.
Шли дни, бежали недели, месяцы. И однажды Она Климене почувствовала, что готовится прийти на свет еще один человек, тот самый, которого они с Йонасом ждали все эти пятнадцать лет.
Климасы были удивлены, испуганы и обрадованы.
Но больше всех была поражена старая Бронислава. Она надела свое лучшее платье, повязала выходную косынку и два дня стояла на коленях в костеле.
– Я знаю, почему Ты явил Твою великую милость, – объяснялась Бронислава с Христом. – Эта девочка, Тайбеле, принесла благословение нашему дому. Столько лет жила я на свете, а теперь вот увидела чудо и на смертном одре буду поминать величие Твое, Господи.
Бронислава забыла, что не следует баловать Тайбеле.
Когда Климасы усаживались возле девочки, считая ложки, которых всегда было слишком мало, старая Бронислава, стоя в стороне, вдруг выкрикивала:
– А гущу?! Может, мне оставила?
Пришел срок, и Она Климене родила дочь.
И были в доме две девочки – одна большая, а другая – маленькая, как живая кукла.
А через семь дней пришли немцы и еще какие-то, свои, и увели Климаса, Климене и Тайбеле.
Бронислава своим широким телом заслоняла колыбель и бормотала, глядя на пришельцев страшными глазами:
– Не подходи, злой дух… Отступись, нечистая сила… Опустится могучая длань Господня и в прах обратит вас… Не подходите, исчадья преисподней…
И осталась Бронислава с младенцем на руках. Девочка плакала и хотела материнского молока, а мать висела на широкой площади, там, где не было гетто, и к материнской груди была косо прицеплена доска, похожая на перекладину православного креста.
Не знала, что делать, старая Бронислава. Дождалась вечера, подкараулила на узкой улочке Авраама Липмана, когда он вместе со всеми возвращался с работы, и выложила все как есть.
Липман опустил голову.
Когда Липман опустил голову, козырек его старого поношенного картуза закрыл глаза, и старая Бронислава, которая думала только о новорожденной, совсем забыла, что Авраам Липман – отец, что Тайбеле была его младшей дочерью, единственной его утехой в тяжкую минуту. Она думала только о маленькой девочке Климасов, которая плачет и требует материнского молока.
– Мы придем, Бронислава, – сказал Липман. В ту ночь Авраам Липман вышел в город с одной из троек. Они пробирались через подвалы и тоннели, по трубам канализации, где очень трудно идти против течения, где тебя все время тащит назад, и кажется, что не продвигаешься ни на шаг и что так будет вечно, сколько бы ты ни шел – день, месяц, год…
Бронислава ждала их и передала им дочку Климасов.
Маленькая живая кукла была запеленута, завернута, старая Бронислава трижды перекрестила ее, а заодно и четырех мужчин, пришедших за ней. Но девочка все равно кричала, она хотела есть, хотела материнского молока.
Авраам Липман прижимал ее к груди, но боялся слишком сильно прижать, и громкий детский крик звенел на узкой улочке. Не успели четверо подбежать к открытому люку со ступеньками, ведущими в тоннель, как нагрянули полицаи. Командир тройки велел всем спускаться, а сам принял бой. И когда двое бойцов и Липман с девочкой были уже внизу, где было легко идти, потому что шли но течению, командир тройки рухнул вниз, закрыв своим мертвым телом вход в тоннель. Вышли из гетто четверо, а вернулись трое, но все равно их было четверо, потому что на руках у Липмана плакал младенец, который хотел молока. И они все четверо отправились в самый лучший, самый сохранный тайник гетто, туда, где лежала парализованная женщина, где радио передавало сообщения Информбюро и где томилась Лиза, видевшая лишь ровный свет лампочки и слышавшая равномерный гул вентилятора.
Лиза закричала от ужаса.
Она увидела Липмана, который смотрел ей прямо в глаза и приближался с плачущим свертком на руках. Старый Липман приближался к ней, не обращая внимания на крик. Лиза вытянула руки, чтобы оттолкнуть их всех. Двум другим мужчинам здесь и впрямь было нечего делать. Но они потеряли своего командира в бою за маленького орущего человека и теперь хотели своими глазами увидеть, как этот человечек перестанет кричать, почуяв на губах материнское молоко.
Лиза вскочила.
– Унесите его, я ненавижу детей, – просила она. Она взглянула на пеленки и увидела морщинистое личико, светлые волосы младенца.
– Унесите! – вскричала Лиза. – Мне страшно, я умру, если дотронусь до него…
Тогда Липман позвал мужчин. Они усадили Лизу и держали ее, легко обняв. Липман расстегнул Лизе рубаху и положил ребенка ей на колени. Она задрожала, застонала.
– Зажмурься, Лиза. Я расскажу тебе сказку, – сказал Липман. – Я буду рассказывать, а ты слушай, и тогда тебе не захочется больше плакать и будет совсем не страшно.
Лиза зажмурилась, замолчала.
Младенец жадно схватил грудь, набухшую, набрякшую, налитую, как спелый плод. Он жевал своим беззубым ротиком, он торопился, он громко чмокал. И все, на минуту притихнув, слушали, как насыщается маленький, недавно рожденный человек.
Авраам Липман рассказывал Лизе.
Он рассказывал, как жил-был отец и как была у него девочка Тайбеле, и была эта Тайбеле самой младшей из всех его сыновей и дочерей. И как двое бездетных людей взяли Тайбеле к себе и хотели, чтобы она ела как можно больше ложек супа и ни в коем случае не оставляла гущу. Так шли дни, недели, месяцы, и Бог явил чудо: у той бездетной пары народилось дитя. И этот новый человек хочет есть, и ему нужно дать материнского молока, потому что каждому человеку материнское молоко – как земные соки дереву. И надо сберечь его, этого маленького человека, прижать к сердцу и гладить, потому что его матери больше нет, отца нет и Тайбеле тоже нет.
Лиза медленно высвободила руки.
Она все еще боялась смотреть, поэтому лишь чуть-чуть приоткрыла глаза.
Лиза прикоснулась к ребенку и снова задрожала. Она крепко зажмурилась, но потом открыла свои большие черные глаза. Она неловко подоткнула пеленки, в которых барахталась маленькая жизнь, и подала вторую грудь.
После этого она заплакала.
– Лиза плакала молча, совсем тихо. Снова было слышно, как спешит насытиться малыш. Слезы катились и падали без звука. Крупные, точно капли росы.
Мужчины, увидев слезы, вздохнули. Они сидели, слушали, как ест маленький, недавно родившийся на свет человек, и радовались, что Лиза плачет.
Хорошо, когда женщина плачет. Ей нужно плакать. Плохо, когда у женщины нет слез.