Текст книги "Солдатские сказы"
Автор книги: И. Ермаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Молчит его поле. Безответен укор.
«А ты, светлый лес?.. Неужто забыл?! – суеверно немтует, дозывается соболезнования Северьяновичева душа. – Ты поил его сладким и чистым, как соловьиная слезка, березовым соком… Не твои ли щавелька да ягодка вросли в его плоть, не твои ль ветерки обдышали его звонкоребрую грудку? Напоили силой ее, первопесенкой… Озвонили твои золотые сторожкие иволги первотропки босые его, отряхивали твои хохотуньи кукушки волглые, росные крылышки над нерасцветшим подсолнышком его головы…
Зоревой журавелько твой! Горностайко, проворный и сильный, твой! Дитенышко твое!! Из крепей твоих изошедшая клеточка!! Дай хоть тихий стон? Хоть глухую молвь? Заропщи! Возгуди! Помяни Его!»
Немо вокруг. Ни состенания, ни сострадания. И только заяц на клевера выскочил.
За того, «суучастного», кто «последен проснулся» Костеньку на войну проводить, принял его, тоскующий немо, доверчивый в горе своем, Северьяныч. Опознал. Стиснувшимся одиноким рыданием окликнул и распростерся – упал на обочину. Драл горстями слепыми траву августовскую. И прислушивал милый ребячий зверок скорбный человеческий ропот и зов: «Ох, заинко, заинко, заинко… Не беги, не скачь на горюч песок… Обожгет песок тебе лапоньки… Засорит песок твой живой глазок… Заметет песок золотой следок…»
Поднял его с обочины Кондратий Карабаза. Он, как прослышал про Костю, а следом и про старого Гуселета, что пешком тот в одиночку сквозь ночь и леса заупрямил идти, тем же часом вдогонку бежать устремился.
– Нету твоего командира, – затрясся на Кондрашечкином плече Лука Северьянович. – Совсем… Насовсем ушел… Под египетску землю…
– Еще не все… – начал было и оборвался на полуслове Кондрашечка.
Потом приближались они к деревеньке. На мостках через малую речку Сапожницу тронул Лука Северьянович былому танкисту плечо:
– В какой стороне Египет глядится?
Кондратий установился лицом в юго-запад.
– Там, дедо.
Смотрели в египетскую сторону.
– Велик твой бог, Костенька… – ослаб и сомлел снова голос у старого. – Велик бог у русского народа! И шубу… и самое душу!
– Укрепись, дедо… Укрепись!
* * *
Есть старые праздники – наши прадеды их еще праздновали, есть молодые торжества – сами с флажками на них выходили, но нет для живого солдата, присяги сороковых, другого такого гордого и щемительного денька, равноценного Дню его многотрудной Победы. На побледневшей от боли июньской заре был загадан он обескровленным шепотом гибнущих погранзастав, тысячу четыреста девятнадцать листочков календаря искурено было, пока в неисцветаемом мае не врубил его в Летоисчисления и камни солдатский поводырь – отомститель штык.
Собственным штыком сработан и заработан!
Гордые в этот День ходят по русской земле солдаты; Все одним гордые и каждый еще на особицу.: Единого образца нет. Впрочем, с русского это и не спрашивается. Особенно с сибиряка. Этот народец черт, говорят, посеял, а бог полить позабыл. Самосильно, кто как, росли…
В двадцатилетие Дня Победы вывел Кондратий Карабаза своих близнецов на парад. Танкистские шлемы им из подержанных кирзовых голенищ пошил, огромные черные краги у знакомых мотоциклистов до полудня выпросил. Три пары их, близнецов, у него. Как ни увезет свою Катеринушку в родильное отделение, так и – сам– два.
«Опять двойка!» – смешливые акушерки в проведки ему кричат. Ощерит свою нержавейку и скалится на весь райсовет:
– Трибуналу давал заклятье по Кондратию с каждого выбита зуба взрастить, а получается – икс плюс игрек. Катька такая попалась – с двумя неизвестными…
Последнего «икса» назвал он Кондратьем, второго братишку – Костенькой.
– Бессмертье должно быть, – пояснил смущенной улыбчивой Катерине.
По шесть лет им, последним, сравнялось. Кондрашечка командармом вышагивает. Малые дышут в спину отцу. Далее – покрупнее подрост, в черных кирзовых шлемах.
– А мать?.. Катерину-то почему в строй не поставил? – цепляют Кондратия разряженные насмешницы сибирячки. – Кто им манную кашу в походе будет варить? – ласково смотрят на младших Карабазят.
– Не из такого теста мои, чтобы за мамину юбку держаться! – задорит старый Карабаза «бабско воинство». И шире распрастывает кочетиную мускулистую грудь и козлеватее взносит начищенный свой сапожок.
Ленушка была вызвана военкоматом для вручения ей в этот день посмертно возвращаемых Костиных орденов.
– Идите в строй! – приказала она, побледневшая, Васе с Валеркой. – Это дядя Кондратий… Башенный папин стрелок. Из одного экипажа…
…За пирамидами, за оазисами, за миражами летели в пустыню два перышка. Два черных перышка…
Двое Костенькиных пристроились к Карабазятам.
– Бессмертье должно быть!! – приветствовал пополнение старый Карабаза.
Сияла на майском, победном, торжественном солнце святая и грешная его нержавейка.
1968 г.
Черемушки – солдатские цветочки
Я на фронте все больше ожоги получал. И варило меня, и пекло, и смолило. Ну, об этом речь впереди. Начать же надо с того, что неправильно меня воспитывали.
Родился я маленьким, рос мелконьким, грудь, что у зайчонка, столько же и силенки… Тут что надо было? Закалять надо было меня всячески. К физкультуре поощрять, дух во мне поднимать, отчаянность воспитывать.
А заместо того собирается отец на охоту:
– Тятя, я с тобой пойду?
– Сей минут! Сейчас вот за патронташ тебя заткну и пошагаем.
Когда забраковали меня в военкомате, уставился он жалостливым таким взглядом – вздыхал, вздыхал да и высказался:
– В кого ты, Аркадий, уродился? Сестры вон – хоть в преображенцы записывай. А ты… зародыш какой-то…
Оттого я и рос такой… виноватый. Неполноценный вроде. Зато, когда приказали мне на втором году войны «в десять ноль-ноль» с бельем, полотенцем и с продуктами в военкомат явиться, у меня чуть сердце не заглохло от радости. Через правое плечо поворот сделал!
Направили нас, свежепризванных, в военные лагеря Черемушки. Едем. «Че-ре-му-шки», – раскладываю я по слогам. «Нежненько-то как!» – думаю. Представляются мне молоденькие такие, с прозрачной, чуть зелененькой корой, деревца, все в цвету, а запахах – белокипенные, кудрявенькие. Посреди этой природы – лагеря. Навроде пионерских… Только слышу-послышу их еще и «Чертовой ямой» поминают. Это-то название поточней оказалось.
Впоследствии на вопрос, почему Черемушки, взводный Ляшонок мне так разъяснил:
– Это намек солдату дается… Принюхивайся, мол. Черемушкй-цветочки, а ягодки – впереди. Без обману чтобы…
В этих-то вот Черемушках и познакомился я с поварским черпаком, будь он трижды неладен. Направили наш взвод на подсобное хозяйство. Километров за шестьдесят. Задача – картошку из овощехранилищ на машины грузить. Котлы с нами едут, сковороды, прочая посуда… Палатки растянули – ужин варить надо.
– Кто может? – взводный Ляшонок спрашивает. Он у нас бедовый мужик был. Длинный, поджарый, лицом смуглый, верблюжьего цвета шинель на нем. Английская. В госпитале выдали. По самы пяты. Заглазно мы его звали «Чтоб я этого больше не слышал». Любимое изречение.
Ну, ладно… Поваров во взводе не оказалось. Прошелся он вдоль шеренги, да меня и облюбовал:
– Корнилов, кажется?
– Так точно, товарищ младший лейтенант!
– Назначаетесь, боец Корнилов, поваром!
– Я не умею, товарищ младший лейтенант. Отродясь не варивал.
– Не умеешь – научим, не хочешь – заставим, – говорит. – Притом и грузчик из тебя – наилегчайший вес. Одним словом, надевай халат, и чтоб я этого больше не слышал – «не варивал».
И проклял я потом не раз эту лихую минуту. Вся моя служба шиворот-навыворот отсюда пошла. На погрузке, верно, благополучно все обошлось. Картошки вдоволь. А это при третьей тыловой норме ох как вкусно! Наворочаю два котла, салом заправлю – хвалят ребята. Зато в период подготовки – погорел.
Отправляется наш батальон на трехдневные ученья. Без захода в казармы причем. Весь день и всю ночь перед этим дождь лил. Утром большой перестал – густой пошел. Мелкой капелькой… Строимся мы на плацу, а он до того рассолодел – воробей след оставляет. Ветер рвет. Собака Жучок к кухонному крыльцу бежит и хвост в нужной форме сдержать не может. Ломит его, гнет, зад из-за этого заносит. Аж закружится песик. Кое-кому такое зрелище направление мысли испортило. Бывалые, верно, молчат, а свежепризванные непорядок усмотрели.
– Мыслимо разве по такой погоде… – ворчат. – Добрый хозяин собаку… а тут – на трое суток…
– Это кто про собаку? – навострил свое чуткое ухо Ляшонок. – Кто собаку помянул, какой нации?
– Русская поговорка, русский, значит, и помянул, – невесело отвечают из колонны. – Ну, тут и турок помянет, не токмо что…
– Вот турок пусть и поминает, – отозвался взводный. – А мы – забудь! Забудь про собаку, ежели ты русский. Так-то, сынки…
Он, независимо от возраста, сынками нас звал.
– Забудешь тут… За воротник вон напоминает, – доложил кто-то из строя.
– Все равно забудь, – подытожил взводный. – Немец на Волге, река солдатской стала, а вы – про собаку… Отставить про собаку! Чтоб я этого больше не слышал! После войны – пожалуйста…
Двенадцать часов мы сквозь всякую грязь шли. По жидкой, по густой и по паханой. Полную выкладку несли, плюс к тому каждую ниточку на тебе мелкой капелькой напитало. Ужинали сухим пайком. Ночевать в поле, – по цепочке передали, – костров не разводить: «противник» близко. Греться по-пластунски и другим подобным способом. Ко всему этому, в порядке утешения, суворовское присловье: тяжело, мол, в ученье – легко в бою.
К полночи вызвездило, и принялся молодой морозец наши шинели отжимать.
– Грейся, как пресмыкающие греются! – раздается голос взводного. Он падает в длинной своей, до пят, шинели на живот и ползет. Ползет и приговаривает: сто метров туда – сто обратно. Сто – туда… сто – обратно.
Ну, мороз – он командир звонкий… Всему батальону Ляшонкову команду донес. Ползаем. Греемся. Кое-где ребята на «петушка» сходятся. Плечо в плечо сбегаются, локтями наддают. Тут же приемы «Лежа заряжай», «Встать!» изучаются, на спинах друг дружку взметывают – оживленно ночуем!
Неподалеку от меня два солдата разговор ведут, вроде сказки сказывают:
– Случись сейчас в нашем батальоне черт и спроси, например, у тебя: «Какого счастья в первую очередь хочешь?» – чего бы ты ему на ушко шепнул?
– А чего! Печку бы железянку… докрасна чтобы… Высохнуть. Согреться…
– К этому бы еще соломки сухой охапку. Ох и рванул бы!..
Впрочем, на темнозорьке некоторые и без соломки ухитрились, И на корточках дремлют, и лежа – бочком, подбородок в коленки. Другие опять ноги шинельными полами запеленали, спина в спину храпака дерут. Сорок верст как-никак отчмокали. А морозец – свое… «Подъем» скомандовали – такая рать воспрянула, куда там черти годятся. У одних шинели пышные, в складках, звенят, гремят – что твои балерины заприплясывали. Которые пеленались – вскочат и тут же хрусть об землю. В три слоя им на ногах сукно сморозило.
Отмяли мало-мало шинелишки, хлебушка с селедкой перекусили и по звонкой земельке где бегом, где форсированным шагом затопали опять к родным Черемушкам. За восемь часов надо было успеть вернуться и тут же с ходу пойти в «наступление». Первые километры из ртов парило. Потом лбы задымились, спины, плечи. «Шире шаг!» – подбадривают командиры и тут же от Суворова… насчет пота и крови.
К обеду небо опять седеть начало, синеть. И повалил снег, густой, лохматый, ленивый… Хоть губой его лови.
Достигли мы нужного ориентира, развернулись в цепь и давай короткими перебежками белую землю пятнать. Пороша тоненькая, липкая. А падать надо да снова бежать. На «ура» пошли – мокрее вчерашнего. Заняли «неприятельские» окопы – отдыхай, ребята. Блаженствуй. А в них жиденько, склизко. Топчемся с ноги на ногу. Мысли какие-то разбивчивые в недоспанную голову лезут.
Переступишь – чмокнет глинкой, отлетят бредни. Стоим.
А ветерок с севера заворачивает, а индивидуальный палец у рукавицы, которым на спусковой крючок нажимать, твердеть начинает, ледком подергивается. Поземка закружилась. И не в ноги она метет – в глаза солдатские. Секет, пронизывает. Стынем, синеем, потряхивать нас начинает.
– Товарищ младший лейтенант, разрешите: сто метров туда, сто – обратно?
– Пока светло…
Это потому, что по темноте придут из третьего батальона разведчики. «Языка» у нас брать. Ползаем, в запас обогреваемся. Печку бы железянку, соломки бы сухой… Другого счастья нет.
Сейчас, бывает, встретишь обиженного такого, «несчастненького», судьбой недовольного и без ошибки определяешь: «А не бывал ты, паря, в Черемушках! Да, да… В тех самых, которые „солдатскими цветочками“ назывались. Знал бы, какое такое счастье бывает! Поменьше бы высказывался».
Ну, ладно. Братва, конечно, на сей раз единогласно решила: повезло Аркашке. Вызвали меня к командиру роты, и получил я приказанье отправиться в глубину своей обороны, в распоряжение повара. Горячий ужин батальону готовить. Через полчаса я уже, что говорится, на седьмом небе был. Дрова подкладываешь – топка греет, крышку откинешь – паром тебя до глубины души прохватывает, а спиной к кухне прислонишься – тут уж вовсе несказуемо. Теплынь, и каша там, внутри, будто райская птица скворчит.
Поужинали поздненько. В двенадцатом примерно часу. Выскреб я с разрешения повара остатки каши в ведро, другое полненько кипятку нацедил – несу в свой взвод. Мысли у меня приятные играют. «Ай да Аркашка, – скажут ребята. – Вот это товарищ! И кашки спроворил, и кипяточку догадался. Сто сот парень…» И вдруг как секанут этого «сто сот парня» телеграфным проводом по ногам – сразу подешевел. Кипяток в снег, каша набок, самому – затычку в рот и руки-ноги опутывают. Опутали и потащили. Дышу я через нос и постепенно догадываюсь, что я теперь не Аркашка Корнилов, а «язык». И волокут меня не куда иначе как в третий батальон. Ну кому охота в плен попадаться, хоть бы и к своим? Задрыгался я по возможности, заизвивался… А братишка из третьего батальона уставил мне кулачину под нос и поясняет шепотом:
– Свинцом налита, смертью пахнет…
Вот уж вижу сквозь поземку – через линию окопов меня переносят. И никакого окрика! Никакой тревоги! Перестал я уважать свой батальон. Так запросто отдать бойца на произвол «противника» – это не каждая часть сумеет. А произвол сразу же начался, как только окопы миновали. Во-первых, Карлушей меня назвали.
– Тих-ха!.. – говорят. – Карлуша… Тиха. Погоди ногами скать…
По пути к тройке, которая меня захватила, прикрывающая группа присоединилась. Потом еще одна. И началось тут надо мной групповое издевательство. Поважит, повзвешивает который меня одной ручкой на веревках и выскажется:
– Бараний вес взяли…
Другой, после такой же процедуры, еще злей кольнет:
– Такого эрзаца под мышкой унесешь.
А братишка, который кулак мне подносил, тот вовсе конкретно:
– Где Гитлер? – спрашивает. – Сознавайся. Все одно твоя фрау заговела теперь.
И чем дальше от окопов относят, тем нахальней становятся. Не кладут уж, а прямо бросают. Как саквояж какой…
– Давайте, – рассуждают, – расшлепаем его в чистом поле, а кашку съедим.
И тут кто-то славную мне мыслишку подкинул.
– Каша-то, поди, наркомовская, пайковая… Попадет еще.
Братишка, который кулак мне показывал и про Гитлера спрашивал, неподмесным звонкоголосым чалдоном оказался:
– Не обязательно наркомовская. Левака это он сообразил. Тожно кухольну крысу мы захватили… Сухохонька… сытехонька… Ишь – икает..
– Может, он задыхается?! Ототкнуть ему рот да спросить, – посочувствовал кто-то.
– Верно! А то дразним соки…
И только мне успели затычку изо рта вынуть, закричал я сквозь все Черемушки, на всю «Чертову яму».
– «Чэпэ» захотели? Там два отделения без ужина, а вы!..
И связанными руками, помню, с присеста, ведро стал к спине приподнимать. С гирей еще такой прием практикуют.
– Не цокотись, не цокотись… – отопнул меня чалдон. – Сами чичас выясним… Ну дак как, ребя? – обратился он к разведчикам.
– Мда-а… – промычал кто-ко. – Хороша кашка, да наркомовская…
– С адресом кашка! – отозвался второй.
– Не расстрелявши «языка», эту кашку не тронь… Продаст! Продашь ведь? – спросили у меня.
– Продам! – пообещал я твердо.
– Ну вот…
– Да чего с ним разговариваете?! – задосадовал чалдон. – Учат вас, учат, лопоухих!.. Сто раз эть командиры тростили: действуй, как в боевой обстановке. Ну, ладно… Действую! Захватил «языка» с кашей. Вынес на безопасно расстоянье. Жрать захотел. Как, спрашивается, должон я распорядиться. Соболезновать, что противник натощак спать лягет? В штаб ее волокчи? Ежель по– настоящему, как Суворов учил, действовать, то при сичасном нашем аппетите должны мы эту кашу оказачить и будет это само применительно к боевой обстановке. Нам ишо благодарность за расторопность вынесут, ежель хочете знать.
Разведчики засмеялись:
– Брюхо тебя, Сеня, учило, а не Суворов…
– Именно! – закричал я. – Суворов говорил, сам голодай, а товарища накорми. А ты – чужую кашу жрать. Там не такие же бойцы?!
– Слышишь, Сеня, – закивали на меня разведчики. – «Язык» не с проста ума это… Ну ее к шуту и благодарность. Пусть плачут в эту кашу да благодарят бога, что не перевелись еще рыцари в третьем батальоне.
– Так разе… – заотступал чалдон, – в знак благородства разе…
«Сейчас отпустят!» – заликовал я и опять к ведру посунулся.
– Ккуда-а! – опередил меня чалдон. – Не цокотись, сказано! Без тебя доставят… Из которой роты, взвода?
Представил я, что стою перед строем, а взводный Ляшонок длинным своим костлявым пальцем указывает на меня и приговаривает:
– Видали благодетеля? Из плена кашки прислал!
Представил я такую картину и говорю:
– Ладно… Ешьте, паразиты. Не наркомовская это. От раздачи поскребки.
Чалдона вдруг муха укусила:
– Нет уж, дудки, чтобы я ее теперь ел. Подвести хочешь?! Пиши перво расписку, что левака сообразил, тогда съем ложку.
– Развяжите руки, – говорю, – напишу.
Разминаю пальцы, дую на них, а чалдон вне себя от радости:
– Говорил – кухольная крыса, так и есть! Сухохонька! Сытехонька! Ус в пшене. Ай да мы, дак мы!
Расписку он даже не прочитал. Где стоял, тут и к ведру плюхнулся:
– Ротны минометы – к бою!!!
В момент у кого из-под обмотки, у кого из-за пазухи засверкали над ведром ложки. Ведро сначала басом пело, но уже через минуту звенькать начало. И не успел я попытку к бегству предпринять, как чья-то ложка уж донышка добыла. Чалдон облизывает «ротный» свой миномет и приговаривает:
– От это «язык» дак «язык»! Чуть, ястри тя, язык с таким «языком» не проглонул. И где таки родятся – ишо бы одного засватать… С конпотом.
Дали мне в руки порожнее ведро – повели. На допросе я отвечать категорически отказался. Даже фамилию свою не называю. А им ее надо. Маялись они со мной, маялись, и опять же чалдон – цоп с меня шапку и читает на подкладке:
– Кор-ни-лов А. Ондрей, Онтон, Олексей? – перечислил он. – Кто будешь?
– Окулька, – сказал я.
– Чего?! – воспрянул чалдон. – А пошто же ты в поле не сказал нам, что ты Окулька? И мы тоже добры?.. – развернулся он к разведчикам. – Вязали человека, рот затыкали, а что Окулька и недощупали. – Ай-я-я– я-яй, – засожалел он. – До свежих веников себе этого не простю.
Вернулся батальон в обед. На плацу разбор учений состоялся. Где ладно, где неладно. Неладно, конечно, оказалось, что «языка» украли. Притом незаметно. В этом случае часть вины с меня как бы скидывалась. Один против троих все-таки.
Ну, разобрались. Отдана была команда оружье чистить. Чистили полусонные. Обед заодно с ужином выдали. Чтоб не будить лишний раз. Уж и так один браток воткнул нос в кашу и спит.
Я это к чему рассказал? К тому, что в таких вот учениях, если правильно понимаю, не только боевое качество в солдате воспитывалось, а и зло росло, ненависть. Сначала в виде досады на командиров. Вроде той, что добрый, мол, хозяин собаки не выгонит. А когда поползаешь рядом с ними, на посинелые их губы насмотришься, уверишься, что и от мокра, и от мороза одинаково вам льготы отпущены – другое тут начинает твоя голова соображать. Поточнее адреса выбираешь. И накапливается тогда в солдате истинная драгоценная злость. Сердце от нее, говорят, разбухает, к горлу удушье подступается. Ляшонок не раз повторял:
– Желези душу, ребята. Фашиста – его на лютость берут, на беспощаду. Без злости ты – как винтовка без бойка.
Начну я свою душу проверять, сколько в ней злости накопилось, нет в ней ни рожна. Пакость какая-то около сердца копошится, а настоящей злости нет. Наоборот. Рад я даже, что наравне с другими всякое такое претерпеваю. Ей-богу, рад! Потому что таился во мне постоянный страх. Вот явится, думаю, из Сибирского военного округа генерал, увидит он меня и спросит у взводного:
– А этого молекула кто в строй поставил? Отчислить его, чтобы левый фланг не позорил!
Сам себя подозревал! Вроде какой обман я совершил, что в военной шинели оказался. А все оттого, что заторкали меня с малолетства. Как гусек я с подстриженными крыльями… Однако не сдаюсь! Много ли, думаю, Суворов рослей меня был. А закалялся человек – ледяной водой обливался, на жестких постелях спал, военные упражненья – и вот, пожалуйста. От Суворова к будущим боевым действиям перейду. Тут примериваться начну. Вот стрелил командир заветную ракету, и бегу я через гремучее поле. Земля подо мной пружинит, в четыре глаза вижу, пальцы к винтовке прикипели, сила во мне дикая – ввухх! Повстречайся-ка с таким головоотпетым!
Как видите, не кашу варить-развозить замышлял.