Текст книги "Солдатские сказы"
Автор книги: И. Ермаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
«Правильно, дескать, покойный политрук говорил, что немец силу уважает. Видал? Отдельную квартерку дали!»
Перенес он сюда свою шинелку серую, подушку на осочке взбитую, одеялко ремковатое – устраивается да припевает на веселый мотив:
Утро вечера мудрей,
Дедка бабки хитрей,
Стар солдатик…
Только «мудрей-то» на этот раз вечер оказался.
Через полчаса является Карлушка – две бутылки самогону на стол, корзинку с закуской.
– Гулять, – говорит, – Мамонт, будем!
Ну, и наливает ему в солдатскую кружку.
– Пей, Мамонт!
Тот, недолго удивляясь, со всей любезностью:
– А вы, господин ефрейтор?
– Я, каспадин Мамонт, сфой румочка потом выпивайт. Пробовай без церемония.
Баранью лопатку, зеленым лучком присыпанную, из корзинки достает, полголовы сыру, лещей копченых, хлеб белый…
– Пей, Мамонт!
Окинул тот Карлу своими голубыми глазами, прицелился в жижку и по-веселенькому присловьице подкинул:
– Ну! За всех пленных и нас военных!..
– Так точна, – Карлушка подбодряет. – Кушай.
До плену-то Мамонту два пайка врачи выписывали. Приказ даже по Красной Армии был, чтобы таких богатырей двойной нормой кормили, а в плену ему живот просветило. На кухне, верно, другой раз повара ему и пособолезнуют – плеснут лишний черпак, а все равно он от голода больше других перетерпевал. Такой комбайн… Ну, и приналегает.
Карлушка ерзает на чурбачке, ждет. Минут только десять прошло, как Мамонт кружку опорожнил, а у него и страх и терпенье израсходовались. Губу на губу не наложит – скользят. «Если его схватит, – про Мамонта думает, – я себе пясточку в глотку суну и опорожнюсь». Застраховался так-то и плеснул на каменку. Сырку нюхнул, лещево перышко пососал и растирает грудь. Растирает и таково усладительно поохивает:
– О-о-ох… О-о-ох! Сердца зарапоталь. Перви рас за тва недель… Ты, Мамонт, не звай меня больше каспадин ефрейтор – Карль Карлич кавари!..
– Храшо, Карь Карчь! Слушассь!
А Карл Карлыч совсем от удовольствия размяк.
– Мамонт! Ты будешь мой кот. Мой чудесни сипирски кот!
Опьянел Мамонт – много ли подтощалому надо. Ничего не понимает. Только ест да ест. Так в новой должности и уснул.
Утром проснулся – голова трещит, во рту ровно козлятки ночевали, и в душе какая-то погань копошится. Попил водицы – не проходит. Оно правильно сказано: с собакой ляжешь – с блохами встанешь. Стал он вчерашнее по возможности припоминать, а Карлушка – уже в двери. Сует ему прямо с ходу бутылку в рот да поторапливает:
– Пробовай… Пей из горлышка… Серца не ропотает.
– Я, господин ефрейтор, не буду пить.
– Что ты кавариль?
– Не могу пить, говорю.
Тот сверкнул глазками, бутылку в шаровары спустил и командует:
– Идьем на вахта.
На вахте сам «лагерфюрер», комендант, значит, присутствовал. Карлушка что-то буркнул ему, бутылку на столик выставил, снимает с крючка автомат и дырочкой ствола по Мамонтовой груди шарится.
– Я приказаль: пей, руська зволочь!
Комендант лагеря не препятствует ему, вахтенные тоже молчат, а у Карлушки глаза, ровно два скорпионьих брюшка, жальца выметывают, ярятся.
– Ну?.. Я стреляйт!..
И затвором склацал.
Поднял Мамонт бутылку, и с той поры дня не проходило, чтобы он к ней не приложился. Все понесли: и Карлушка-ефрейтор, и унтера, и рядовые конвойники – на бессудье-то всяк генерал. Пей, сибирский кот. Пробуй! Карлушка ему и резиновую кошачью лапку отдал, печати чтоб ставил. По форме, видишь, все соблюдается. Веселый ходит Карл Карлыч!
– Ти, – говорит он Мамонту, – изнапрасна пугался тагта. Руськи шелюдок конски копыти ковани на мельки мука… ну, как это?..
А Мамонт, дело разнюхавши, остерегаться стал. Без масла пить не начинал. Несешь выпивку – неси и маслица. Проглотит ложку, минут пять-десять переждет, потом уж выпьет. Прослышал от кого-то, что масло как бы ослабляет отраву, ну и пользовался. И немцы ничего… Несли. Окромя даже масла несли. Задабривали.
Так вот Мамонт и хлебца насбирывал, и рыбки какой, а то, глядишь, и мяска, и шматок сала раздобрятся преподнесут. Некоторые ребята в лагере от голода пухли. Ноги в проказе, по телу чирьи, проломы, язвы. Мамонт таких-то и поддерживал едой. Только не всегда ладно обходилось: один спасибо скажет, другой молчком съест, а случалось, что и обратно эти кусочки унести придется.
Парнишка один валялся. Что колоду его разворотило. От голода, от соли ли – это он один знал. Другой раз нарочно солью опухоли нагоняли. И ложками ее ели, и раствором пили. Глушит потом человек воду, студень на костях наращивает. Ну, и отвертится от работы. Себя не щадили. Вот Мамонт ему, этому парнишке, и поднес один раз сверточек еды. Тот его и отспасибовал: губы затряслись, побелел весь и еле словечку выдавил:
– Убери… этот иудин корм… от меня! Сам жри, гад… проданный… му… мурочка немецкая….
Раньше был Мамонт как Мамонт. От других ребят ростом разве только да рыжиной отличался. Ну, силой еще. Не сторонились его. Свой он был в пленном братстве, заровно муку терпел. А теперь идет по лагерю, а вслед ему «кысу, кысу, мяу» пускают. Поджигают пятки-то. Жизнь не мила парню. Тоска. Стыдобушка. Только и выберется светлой минуточки, когда у коменданта полы мыть Карлушка заставит. Туда он с радостью шел. Как к милой на свиданье. Растревожила Мамонтово сердце мраморная богиня. Кому вольно – посмейся. А посмеявшись, подумай! Жизнь, она, конечно, старый чудотворец, а только здесь чудо невелико. Посреди крови, грязи, мук и позора, посреди каждодневного людского зверства и дикости – она! Она – как росное утречко, как белая лебедушка, чистая, нежная, не от мира сего явленная глазам его открылась. Грезится ей что-то неизведанное, тревожное, радостное. И робеет-то она, и стыдится по-молоденькому, и ждет кого-то, ласковая. Губы раскрыты – вот-вот чье-то имя прошепчут. Приди он – и оживут девичьи руки, взметнутся, упадут жаркие на плечи долгожданному своему, белой бурей, змейчатой поземкой размечутся волосы, задохнется она счастьем своим несказанным, и засверкают, заискрятся на мраморе звездочки живых слез…
Держит Мамонт в руках половую тряпку и подолгу глядит на свою немую возлюбленную. Околдовывает его камень. Забудет и про плен, и про свою кошачью должность. Очнется только, когда Карлушка гаркнет.
А она, богиня эта, даже во сне Мамонту являться стала. Косит он будто бы под Ишимом-рекой заливные лужки… Косу править начнет, а она из-за какой-нибудь ракитки и покажется. Идет будто прокосами и босой ножкой пахучие рядки разметывает. Цветастый сарафанчик на ней, на белом лбу веночек из незабудок. Красиво – белое с голубым. Подходит она к Мамонту, веточки земляники вздымает в горсточке и говорит:
– Давай я тебе, Мамошка, веснушки выведу. Они ягодного соку страсть как боятся.
И начнет душистыми пальчиками землянику на Мамонтовом носу раздавливать. Щекотно! Чихнет Мамонт, проснется, а это Карлушка опять. Хворостинкой ему по ноздрям водит и баклажку в рот сует.
– Пробовай скорей!.. Серца задохся.
Тут бы и плюнуть ему, и ахнуть бы пятифунтовым кулаком мурзику этому по черепу, объявить бы человека в себе – да нет… не хватает Мамонта на такое. Пьет… Опять угорелые глаза стыдно поднять. В землю бесчестье свое промаргивает. Переступил парень заповедь товарищества и ослабел духом. Сказано там: умри, а подличать перед врагом не моги. Сказано там: два горя вместе избудь, а третье пополам раздели. И не глядят на Мамонта братки. Стоят они под дождем рваные, драные, хворые, голодные, вшивые. Протявкает команда – тронутся молчком, неприкаянные. Целый день будут тяжко трудиться, мокнуть на дожде и в ржавой болотной воде, будут их травить собаками, бить прикладами, а вечером придут они, истерзанные, и опять не взглянут на него. Тихонько, молчком минуют они Мамонта, непокорные, гордые, породненные болотным своим братством. И хочет он кинуться следом, сказать им, что он тот же самый Мамонт остался, что он, может, злее других врага ненавидит, хочет сказать, вот уже и слово готово, – а другая думка стеганет холодной молнией и заледенеет язык. И шепчет он сквозь хмельную тоску:
– Не поверят… Ты же «кот»… Мурочка немецкая.
Неизвестно, до чего бы он в одиночку додумался, всякое могло случиться, да только кое-кто, умная голова, пользу делу в Мамонтовой должности усмотрел.
Идет он один раз по лагерю, сумерки уж спускались, вдруг слышит – камешек его по спине цокнул. Оглянулся – ни души. А камешек лежит возле ног, и бумажка к нему привязана. Схватил его Мамонт – и в карман. Ночью прочитал. Назывался он в этой записочке младшим сержантом Котовым. Два слова «Родина» и «присяга» подчеркнуты. Дается ему задание и дальше «котом» оставаться. «В твоей клетушке, – пишут, – очень просто живых фрицев переделать на мертвых, одеться в ихнюю форму, пройти на вахту, побить дежурных и захватить оружие. Если, мол, согласен, подойди к человеку, который соловьем поет».
Заплакал Мамонт.
– Спасибо, – шепчет, – товарищи, братки родимые… Теперь умру, а не повихнусь!.. Живых, значит, на мертвых? Это можно. Еще как можно-то! Это уж Мамонту поручите. И не спикают! Карла особенно…
На другой же день стал Мамонт к соловьям прислушиваться. У реки да на болоте на разные голоса щебеток ихний сыплет-разливается, а в лагере не слышно что-то. Молчит певчий. С неделю так-то прошло. Мамонт уж нехорошее заподозревал. «Подшутили, думает, а то и подвох какой затеяли с запиской-то». Опять заскучал. А «соловей» и объявился. Возле умывальника случилось. Только успел Мамонт воды пригоршню из-под сосочка нацедить, а он как пустит трель над самым ухом. И вода ушла у Мамонта промеж рук, и сам на манер пуганого коня вздрогнул, ногами перебрал. Смотрит, стоит рядышком пленный, дядя Паша, по прозванью «Гыспадин хороший».
Вытирает он сухие руки сухим полотенчиком, а сам во все десять стальных зубов улыбается. Улыбался, улыбался – да опять как запузырит по-соловьиному.
Мамонт тогда к нему.
– Это не вы, – спрашивает, – на той неделе меня камешком по спине тюкнули?
– Я, – дядя Паша отвечает. – Моя шутка.
– То есть как шутка? Я таких шуток не признаю.
– Вот оно и славно, сержант. Значит, без шуток работать будем. Ты все обдумал?
– На десять рядов.
– Ну и как?
– А так, что служить Советскому Союзу надо!
– Ну, ты, парень, это не по-громкому. Благодарности нам еще никто не объявлял. Не за что пока, гыспадин хороший.
Мамонт смешался:
– Дык вот и я про то же…
А дядя Паша все руки полотенчиком трет. Лет под пятьдесят ему, а ежик на голове белый совсем. Вдоль лба шрам синеется. Глаза серые, цепкие. Морщины на лице резкие, упрямые.
– Ну, не пяль глазищи-то на меня, – говорит он Мамонту. – Мойся да проходи в наш блок. В шашки сыграем…
Полотенчико на плечо замахнул и пошагал.
…К побегу их шестнадцать человек готовилось. Мамонт семнадцатый. Наметили себе маршрут, на первое время помаленьку стали харчишками, обувкой покрепче запасаться. Ну и насчет оружия… С этим делом Мамонт хлопотал. Ребята ему на болоте березовый коренек подсекли, принесли, а у Карлушки складешком одолжился. Строжет сидит.
– Што эта выходит? – Карлушка интересуется.
– Чертика, – отвечает Мамонт, – выстругать хочу. Это вот у него, – на корень-кругляш указывает, – башка будет, эти два отросточка на рожки обработаю, а из этой вот закорючки нос выстружу.
– А затчем ната шортик?
– Трубка, Карла Карлыч, получится. Здесь вот магазинную часть, куда табак засыпать, выверчу, черенок на мундштук сведу.
– Такой трубка звиня бить мошна.
– Она легкая, Карла Карлыч, будет. Обработается да высохнет – фунта полтора, может, потянет, и то вместе с табаком. Зато фасон!
– Теляй мне тоже такую шортик. Мой рот сама расбутет.
«И для башки в аккурат придется, – про себя усмехнулся Мамонт. – Поглядим, как она склепана».
Выстрогал он батик себе из этого комелька – примеряется. Ручка в топорище длиной вышла, а набалдашник в добрую брюквину округлился. Точь-в-точь такой же инструмент, каким его дедушка, покойник, в молодых годах волков глушил. Только ремешка нет – на руку весить. Полюбовался Мамонт на дедушкину смекалку и поставил в угол. Пусть, мол, подвянет заготовка.
Еще с неделю прошло. Дядя Паша поторапливает.
– Ладно, – говорит Мамонт. – При первой же возможности… Может, даже сегодня. Им ночью-то пировать за обычай.
А вечером того же дня призадумались ребята.
Принесли с болота на торфяных носилках двоих хлопчиков. При попытке, значит, к бегству… Приказали их на плац сложить, где вечернюю поверку проводят. После ужина пересчитали пленных – с пострелянными все в наличности. И ни словечка! Как будто не людей, а пару сусликов захлестнули. Вроде намека давали: тьфу, мол, ваша жизнь. И разговора не стоит. Молчком устрашали. Только и сказано было, что трупы шевелить нельзя. Так и в ночь на плацу их оставили.
У дяди Паши кое-которые и напопятную не прочь. Народ кругом нерусский, рассуждают, языка не знаем, оружья нет, партизаны неизвестно где, а у фашистов собаки, мотоциклы… Всю конвойную роту в таком случае на розыск пошлют. Бросят вот так же, как ребят…
А кто и такое присовокупит:
– Да нас даже возле проходной могут перестрелять.
Устрашаются так, а Мамонт аж весь кипит.
– Помираете, – говорит, – раньше смерти…
Дядя Паша смотрит на него да думает:
«Вон она чего не стреляла! Не заряжена была! Допекло тебя, видно, парень, до болятки кошечье званье…»
И тоже на осторожных принасел:
– Где же ваш дух, гыспада хорошие? С гороховым супом весь вышел? Оружья сколько-нисколько на вахте возьмем, а там сто дорог перед нами. Хватит нам позора! Товарищи наши каждый день на смерть идут, а мы…
До чего они договорились – Мамонту узнать не пришлось. На свой пост заторопился. Часу в десятом прибегает к нему Карлушка. Без вина в этот раз.
– Пери котикофф лапка. Идьем.
Ведет его к «лагерфюреру» на квартиру. У того под окнами грузовик стоит, гостями дело пахнет. И верно – густо народишку. Два нездешних офицера восседают за столами, да штуки четыре бабенок с ними. Ну, эти… Их тогда еще «немецкими овчарками» звали. Одним словом, пировать приехали. Самый разгар у них. На аккордеонах наяривают, танцуют, песни поют – дым коромыслом. Карлушка шесть бутылок на тумбочку выставил, масло оковалок на ножик поддел и сует Мамонту в рот:
– Закусывай и проповай.
Мамонт хотел было из всех бутылок стакан насливать да и за одномах перевернуть его, а Карлушке не так надо:
– Из кашна бутилька отельно пей. Фее месте – не понимаешь, котора заразна.
Комендант кивает на Мамонта и, видать, что-то веселенькое про него землякам рассказывает. Смеются германцы. С полчаса, побольше ли прошло – Карлушка распоряжается:
– Фсе порятке. Ставляй лапка.
Вынул Мамонт кожаный футлярчик, резину в суконку тиснул, пришлепнул по бутылке и из второй пробовать начал. За столом гости печатку разглядывают да хозяина за смекалку похваливают. А Карлушка не зевает: закуски притащил, стакан второй. Глазом на застолицу косит, а мимо рта не несет.
– Серца, тьяволь, ни перет ни назат.
Тут чего-то вся компания в ладоши захлопала, марши заиграли, «браво» кричат. Выходит из спаленки «овчарочка» одна кучерявенькая – губки под розу, коготки под стручковый перец выкрашены, а одежонки на ней – туфельки мяконькие да ремень с пистолетом на пупке. Поднимается она на бильярдный стол и музыканту ручкой делает. Тот заиграл, и пошла она коленца откалывать. И плечами-то потрясет, и задом повосьмерит, и ногу-то стрелой выставит. Одна грудь портупеей перетянута, другая вольно болтается. «Жжжизьни!!! – кричит музыканту. – Жжжизьни давай!»
И замельтешила туфельками.
Немцы ее поджигают, «арря-а-а» кричат, «гип, гип», Сами приплясывать начинают. Один сивый-белесый уж вкруг бильярда пошел, а музыкант накаляет да накаляет. Плясала-плясала эта стервочка, выхватывает пистолет-бух-бух в потолок. И остановилась. Раскланивается. Немцы от восторгу аж воют, ногами топотят, а си– вый-белесый воткнулся ей носом в лодыжки, поднял с бильярда и носит на руках.
Карлушка облизывается стоит. Четвертую уж бутылку потревожил, под пляску-то. На выстрелы человека четыре солдата прибежало. Запыхались. Морды к бою изготовились. Карлушка их в тычки, в тычки да по шеям. Без вас, мол, сиволапые, знаем, почему стреляем. Выгнали солдат – опять «вавилон» открылся. Остальных заставляют раздеваться. Снимают с одной толстухи чулки, а она повизгивает, похохатывает, пьяненькая. На Мамонта ноль внимания. Не человек будто тут, а двер ной косяк стоит. А он смотрит на белую богиню да размышляет:
«Куда ты попала, лебединка моя ласковая…»
Сивый уследил его взгляд, подходит враскачку.
– Красиви? – спрашивает.
– Красивая, – вздохнул Мамонт.
Сивый тогда к богине двинулся. Присел перед ней на стул и зовет свою кралю кучерявую. Та на коленках у него устроилась, сумочку раскрыла и достает оттуда красоту за трешницу. Одним карандашиком губы и щеки богине размалевывает, а другим брови наводит. А сивый еще красивше придумал: по косам рожки ей пустил, усы гусарские нарисовал и окурок в губы воткнул. Любовался, любовался, а потом плевка ей.
Мамонт в первый миг не поверил. Да ведь не метится же. Вьяве все. Обожгло ему виски жаром, где-то глубоко заподташнивало… закрыл он глаза.
Вот и ни веночка на ней, ни сарафанчика цветастого – нагая, безродная, поруганная сидит. Нет, не сидит… Пала на коленочки и тянет ручонку к Мамонту. Вот они, рядышком. Пальчики дрожат, как у дитенка напуганного. И голосок народился. Лепечет он, как потайной родничок, вызванивает слезками мольбу свою: «Мамонт!.. Ты добрый! Ты сильный… Защити меня, маленькую!»
Открыл грозные очи Мамонт – пальцы в кулаки сами сжимаются. «Держись! Не моги! Дядю Пашу помни!» – приказывает себе, а из горла злой клекот рвется. Схватил он стакан, наплескал его целый из последней бутылки, выпил и отрешился.
Не стало Мамонта – на его месте отмститель стоял.
Кто его знает, как бы оно дальше-то дело получилось… С Карлой – это ясно. Тому бы он по дороге в лагерь «серце» остановил. А куда бы потом, автоматом завладевши, направился – иа вахту или к коменданту обратно – трудно сказать. Такие-то, от себя отверженные, не сами ходят – их смелый бог ведет. Да, видно, не час еще…
Вышли они от коменданта, а их дежурный унтер дожидается. Бормотнули чего-то. Карлушка Мамонта по спине хлоп:
– Идем, Мамонт! Унтер-офицыр Фукс терпенье треснул. Три часы котикофф ляпка ошиталь. Цели канистр самогончика доставаль! Ловки репят.
И заголосил от радости. Да с подвывчиком:
«Холарио-холо…»
Пришли в караулку, а у поддежурного уж и кружечка налита. Заготовил.
«С троими мне не совладеть, – думает Мамонт, – пристрелят успеют».
Ну, и за живот.
– Я сейчас, – говорит, – Карла Карлыч… До ветру спешно надо.
– Ну, бистро, тавай!.. Фсегда у тебья слючится не фовремь.
Мамонт бегом к дяде Паше в блок. Вот уж плац, вот ребята пострелянные лежат… Только что это? Трупы-то шевелятся!..
Пригляделся Мамонт – крысы! Кишмя кишат… Писк, драка, грызня. Вскрикнул человек… Не выдержал. «Вот и мне…» – выползла было думка, но тут же пресек ее, собрал Мамонт кулачище и то ли немцам, то ли крысам грозится да бухтит себе под нос:
– Не устрашите, паскуды! Подавитесь!
Оставил ребят судьбе ихней злосчастной Мамонт – свою пошел пытать. Разыскал дядю Пашу.
– Минут, – шепчет, – через десять бери кого посмелей и ко мне.
Тот как и что не спрашивает – давно обговорено все.
– Ясно, – отвечает. – Иди действуй.
Добежал Мамонт до своей пристроечки, чертика, батажок то есть, на предусмотренное место поставил, лег на топчан и стонет. Карлушка с унтером ждали, ждали его в проходной – не ворочается «кот».
«Уснул, наверно, пьяни морта», – соображает Карлушка.
– Бери кружку, – говорит унтеру. – Идем.
Мамонт извивается на топчане, охает.
– Што получилься? – спрашивает Карлушка.
– Живот режет.
– Патчему у менья не решет? Я тоше кажни бутилька пробоваль. Вино не заразни пыль.
– Не знаю, – Мамонт отвечает.
– Тебье ната фот эта кружечка выпивайт. Фее парятке путет. Ну?! Бистро!..
Поднялся Мамонт, идет к столу, постанывает. Баночку с маслом разыскал, проглотил ложечку – и за кружку. Карла слева от него на чурбачке сидит, а унтер справа шею вытягивает. В самый рот заглядывает – без обману чтобы.
Мамонт кружку обеими руками поднимает, совсем ослабнул человек. Унюхнул самогоночки да как разведет кувалдами. Унтер черепом об плиту звезданулся, а Карла Карлыч под порог улетел. Клюнул Мамонт им для верности «чертиком» по темечкам и размундировывать начал. Оружья нет. На вахте, как всегда, оставлено.
Тут и дядя Паша с товарищем подоспели.
– Переодевайтесь скорей!
Немецкие штаны на русские сапоги тесноваты – шайтан с ними, некогда размер подбирать. «Воскресли» унтер с Карлом. Мамонт тоже свою шинелку надел, батажок снизу в рукав засунул, коренек ладошкой прихоранивает.
– На вахту, славяне?
– На вахту!
Мамонт у притвора дверей прижался, а дядя Паша – тук-тук-тук в окошечко и голову отвернул. Поддежурный видит: свои с анализа вернулись. Откинул крючок – улыбается, предвкушает… Так ему, зубы наголе, и на страшном суде предстать. Оружья – три автомата и пистолет. Теперь-то уж их пленными не назовешь. Бойцы!
– Выводить остальных!..
Остановились ребята у проходной, в колонну по два строятся. Дядя Паша всякой немецкой нецензурой латается, прикладом одного двинул, «Шнель, шнель!» – кричит. Да победительно так! Часовые на вышках без вниманья. Привычная история. «На электростанцию ведут вагонетки с торфом разгружать». Шаг от лагеря. Еще шаг… Частят сердца у ребят, ох и частят. На вышках-то пулеметчики… Десять шагов, двадцать – фонари еще рядом почти. Светло.
– Не торопиться! – шипит дядя Паша и тут же во всю горлянку неметчины подпускает.
Ох, и памятны вы, шаги к волюшке. Сто двадцать… Двести один…
– Стой, ребята, – гуднул Мамонт.
– В чем еще дело? – озлился дядя Паша.
– Шоферов среди нас нет случаем?
– Есть, – пикнул кто-то из колонны.
– На немецких ездишь?
– Могу, – тоненький голосок отвечает.
– Тогда, ребята, сменить план надо. У коменданта лагеря под окнами машина стоит, а они там…
Предложил, словом, не убегать, а уезжать да еще и оружьишком раздобыться. Многие против высказываются. Тревожатся.
– Уходить поскорей надо. Остановились в самых лапах. Нам ли на рожон лезть?
– Да они пьяные, как слякоть! Не хотите – один пойду. Я их и стрелять не буду. Колотушкой переглоушу! Пойдешь, шофер?
– Пойду, – пищит.
– Погодите-ка… – дядя Паша вмешался. – Позвольте мне распорядиться. Мамонт, я, «унтер» и шофер к коменданту пойдем. А остальные – вот вам пара автоматов– пробирайтесь вдоль шоссейки. Увидите, машина светом мигает, вышлите одного на дорогу. Это мы должны быть.
Перед комендантским домом Мамонт у дяди Паши спрашивает:
– Пленных брать будем?
И не до смеху тому, а улыбнулся.
– Ты сам-то кто таков?
– Значит «овчарок» тоже бить?
– Это уж по ходу действия глядя.
«Унтера» снаружи оставили – и в дом. Двери не заперты– Карлушка-то не вернулся все.
Славно послужил Мамонту березовый комелек. Разбудит которого, даст понюхать, и господи благослови… Больше раза на одну голову не опускал. Без выстрела пошабашили. Шофер женский пол согнал в угол и чивикает на них:
– Молчать, слабодушные, не то вынудюсь вас смерти предать!
Дядя Паша оружье собирает, а Мамонт новопреставленных обшаривает, ключ от машины ищет. Нашел. Отдал шоферу.
– Заводи, – говорит.
– Что с этими гыспадами мокрохвостыми делать? – спрашивает дядя Паша у Мамонта.
– Что делать? Сажай их в кузов. Пусть, гадюки, песни поют, подозрение отводют.
Остался Мамонт один в доме… Подошел он к богине и указывает ей на сивого:
– Вот видишь? Побил я их. Насмерть побил… Знали, чтобы… А ты теперь прощай. Ухожу я. Помнить тебя буду. Красивая ты, ласковая…
И покажись ему тут, что у девушки губы дрогнули.
Вскинул он тогда ее на грудь и понес.
– Открывайте борт, – выгудывает. – Не закинуть мне.
Дядя Паша ворчит: ехать, мол, надо, а ты с трофеями… Для чего она?
– Нельзя мне без нее ехать. Не могу я ее в плену оставлять. Пойми же ты, дядя Паша! Варвары мы, что ли, на изгальство ее покидать?
Закрыли борта, совсем бы уж трогаться, а Мамонт опять в дом побежал. Через недолгое время выскакивает. Тронулись наконец-то. Взял Мамонт «овчарок» на прицел и командует:
– Запевай, стервы, «Марьянку»! Пободрей, собачьи ягодки, не всхлипывать… Куда не на тот мотив полезли? Петь – дак пой!..
Дядя Паша интересуется:
– Зачем это тебя еще в дом носило?
– Кошачью лапку коменданту на лбу отпечатал.
– А для чего бы это?
– А для того бы… Помнили чтобы «сибирского кота», сволочи!
…На берегу лесной щебетливой речушки, под раскидистым кустом орешника, вырыли беглые пленные русские ребята яму. Дно ее устелили мягкими лапками ельника. Долго мыли свежей ключевой водой белые косы, белые ноги, сводили краску с бледных губ и щек неизвестной им по имени девушки-богини. Потом Мамонт укутал ее своей шинелью и осторожно опустил в яму. Лишнюю землю сбросили в речушку. Под орешником снова зеленел дерн, а неподалеку отсюда догорал грузовик…
Вот на этом и кончился Валеркин рассказ, от старого солдата услышанный.
Дедка Михайла хоть и промаргивался местами, а ничего. После-то раскрылатился. «Гордей Гордеичем» ходит. Знай, мол, наших! Вот, мол, какие они бывают, «сибирские коты». Лапку на лоб для памяти… Разыскать бы этого Мамонта. Земляк ведь близкий… На Ишим– реке возрос.
Месяца три дед всем и всякому про кошачью лапку рассказывал. Время бы и притихнуть, а он нет. Появится в деревне кто-нибудь приезжий-заезжий– обязательно полюбопытствует:
– А не проживает в ваших местах человек по имени Мамонт? Рыжий такой, конопатый, басовитый…
Да незадача все деду.
– Нету, – говорят, – такого. Рыжие, конопатые водятся, а Мамонтов нет.
И случилось так, что продолжение Валеркина рассказа от меня воспоследует.
Направили меня как-то осенью в Москву, на выставку.
– Езжай, – говорят, – Пантелей, погляди там, что с пользой для наших садов да огородов перенять можно. Кавказской пчелой тоже поинтересуйся, – добычливая, слышно.
Ну, я и поехал. Хожу там, смотрю, спрашиваю, записываю…
В воскресенье утречком является к нам в гостиницу гражданин один и объявляет:
– Кто желает поглядеть выставку картин и скульптур, прошу записаться.
Я, конечно, с большим моим удовольствием. Дари от щедрот своих, Москва-матушка. Повышай уровень нам.
Ну, значит, и ходим мы своей группой, обозреваем всенародно. Да уж больно торопко объясняет все вожатый наш. Я приотстал. «Сам, – думаю, – не без глаз. Без тебя и разгляжу, и вникну».
Ходил я ходил – да с какими-то иностранцами и смешался. Тоже обозревают. У той картины губами пожуют, возле другой ухмыльнутся, ноздрей дернут, а где и вовсе скислоротятся.
Вот, слушаю, и разговор завели. Я-то, ясное дело, ни аза не понимаю, а парнишка один рядом со мной стоит, вижу, переживает.
– Об чем они? – спрашиваю.
А они вон, оказывается, чего: «Советским, дескать, настоящая, высокая красота до понятья не доходит. К земле долит их. К натуре. Котлованы, шахтеры, поварихи– это еще получается, а коснись чего-нибудь к небеси поближе – нету! Вся фантазия сякнет. Откуда же тут богиням взяться?!»
Старичок один, в моих уж так годах, слушал-слушал эти глаголы, а потом на коренном ихнем языке и высказался:
– Богинь, говорите, нету? Это вы напрасно, господа. Есть!.. Только их у нас не по-римскому или греческому, а по-русски зовут – Зоюшками, Любавами, Лизаветами… Они, верно, не небесной красоты, ну уж тут извиняйте! Не имеем права мы им крылышки приделывать. Народ помнит их курносыми, вертоголовыми, до последней цыпки на ногах, до самой мелкой веснушки на носу помнит. Помнит, как стояли они, нецелованные русские девчонки, перед петлей, перед дулами винтовок, губы – два опаленных лепестка, в синяках, в разорванных кофточках, – непокоренные, отчаянные богини наши. Таких вот в холстах и бронзе выдаем. А вам бы поклониться этим девчуркам, этим вот парням, которые сильнее смерти.
От себя скажу: статуя там такая была. Называется «Сильнее смерти». Трое ребят под расстрелом стоят. Указал он им на нее и спрашивает:
– Замечаете, что ни на одном из них шинелки нет? Это они, господа, Европу ими прикрыли. Серыми… Русскими…
Смотрю я на иностранцев, а у них лики постные сделались. Святостью обороняются. По легонькому «пардону» промурлыкали да ходу от старичка.
Мой парнишка тогда сгреб его руку.
– Спасибо, – говорит, – дедушка. Здорово вы им… – И тут же забеспокоился: не обиделись бы?
– Ничего!.. Съедят, – старичок отвечает. – Прасковья мне тетка, а правда – мать. Знаю я этот сорт народа. Много их развелось на наше дорогое лайку распускать. Из редкого кабачка не тявкают, гы-спада хорошие.
Как протянул он это – «гы-спада», меня и осенило:
«Да уж не дядя ли это Паша?! Вот и шрам на лбу, и зубы стальные…»
Насмелился, спрашиваю:
– Извините, товарищ. Вас не дядей Пашей зовут?
Он удивился вроде бы сначала, востренько так обсмотрел меня и отвечает:
– Приходилось и дядей Пашей быть…
«Он» – думаю.
– А Мамонта Котова вам не приходилось знать? – опять спрашиваю.
– Мамонта? Как же не знал! Вместе из плену бежали. Партизанили вместе. А вам откуда он известен?
Рассказал я ему с пятого на десятое и опять вопрос задаю:
– Где он сейчас, не знаете?
– Вот он. – И показал на среднего из парней, которые «Сильнее смерти».
– Как так? – подивился я.
– А вот так же.
…До последних патронов отбивался окруженный Мамонт с товарищами… По второму разу в плен… Лучше умерли бы ребята в последней схватке. На штыки бы полезли, на очереди. Готовые к тому были… Взяли их с собаками. Кидается такая дрессированная волчара на человека, и если не устоял ты на ногах, не сломал шею зверюке, не всадил ей кинжал в брюхо, – табак твое дело. Сядет перед глоткой – и попробуй пошевелись. Это про то рассказано, если она одна, а тут до десятка на троих спустили. И стрелять нечем.
Конвоировали и допрашивали тоже с собачьей помощью. Били, мучили, жизнь обещали, деньги…
– Укажите, где отряд? – кричат.
– А хренку не желательно? – партизаны спрашивают.
Утром их вывели на расстрел.
Мамонт в середине стоит. Справа от него звонкоголосый скворушка-шофер. В спичинку свел он тонкие губы, смотрит большими, как это тихое утро, глазами на милую зеленую красавицу землю. Слева – дяди Пашин товарищ, унтером который переодевался. Этот плюется и свистеть пробует.
Сложил Мамонт руки на ихние плечи, и застыли они.
Далеко-далеко, за горами Уральскими, из Сибирской земли поднимается солнышко. Вот оно ласковыми лучами тронуло Мамонтовы волосы. Бронзовеют они… Рявкнули автоматы, брызнула на росную траву вспугнутая горячим свинцом кровь, и покачнуло Мамонта.
«Это зачем же я им в ноги валюсь? Вот новое дело!..»
Попробовал он перехитрить смерть: не упасть, куда она клонила, – не перехитрить кащейку!