355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » И. Ермаков » Солдатские сказы » Текст книги (страница 2)
Солдатские сказы
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 01:00

Текст книги "Солдатские сказы"


Автор книги: И. Ермаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Мокеич сложил пельмешком губы и завосьмерил. Так то есть завихлял портками, аж мослы под холстиной обозначило. Сам приговаривает:

– Вензелями… Вензелями… Задорь… Задорь…

Не успели прохохотаться, Матвейко ввернул:

– «Кокет» у тебя что надо получился, а вот «узюм» синеватый вышел… На куричью гузку больше смахивает.

На этот раз Мокеич заплевался.

– Гаденыша бы тебе под язык склизкого!

Одним словом, отправили мы Федю в город.

Раз сходил, и в другой, и в третий…

А с четвертого не вернулся. И вот как случилось.

Поглянулась наша «Федора» есаулу казачьему… Сластена, видать, был есаулишко насчет мещаночек. Ну, и ухлестнул. Федя только что от старикашки, ему в отряд позарез срочно надо, а есаул его в ресторан тянет. Орешками угощает, мамзелью навеличивает, локоток жмет… Федя глазками поигрывает, отнекивается:

– Мамаша хворая – грех по ресторанам ходить. Да и живу я далеко. На самом краю города.

А у самого думка: «Не отстанет – заведу куда поглуше и кокну».

Есаул смотрит, что девка не дичится, – смелей стал настырничать. Под ручку Федю устроил, прижимает, в личико заглядывает. Усы, как у хорька, подрагивают. Ну и дело, видно, привычное… Прижал Федю к одной калиточке и целоваться лезет. Изловчился тут Федя да как сунет с тычка в целовальню – только схлюпало! Сидит есаул в сугробе и соображает: «Кто ж это меня так-то?.. Девка эта или ломовой?»

Опомнился, зуб выплюнул да за Федей!

– Не утекешь, – кричит. – Уж я тебя сегодня полюблю!.. Как хочу – поголублю!

В другом разе Федя от него играючи ушел бы, а тут юбки не дают: на подхвате держишь – штаны видно, опустишь – ногами заступаешь, падаешь. А есаул расстервился, шашку выхватил и орет на полном галопе:

– Зарублю! Соцыалистка!!!

Тут, откуда ни возьмись, капитан один вывернулся:

– Это что за баталии, есаул?! Девиц в истерики вгоняете? А ну марш к лошадям!

А сам Федю под ручку:

– Успокойтесь, мамзель. Эти казаки никакого обращенья не понимают. Очень просто изобидеть могут… Дозвольте, мамзель, я вам порыцарничаю, оберегу вас?..

«Ну, – думает Федя, – назвался груздем… Другой раз монашиной оденусь».

А капитан все крепче да крепче Федину руку прижимает. Квартала полтора эдаким манером прошли, нагоняют их два солдата. Поравнялись когда, капитан вторую руку Феди зажал и командует:

– Обезоруживай его!

Из-за пазухи наган вынули, под юбками табакерку нашарили…

Капитан усмехается:

– Давайте знакомиться, мамзель Шкет. Начальник контрразведки «дикой» дивизии атамана Калмыкова! Честь имею!.. Давненько ожидал с вами свиданьица… Хотел еще на базаре вам представиться, да есаулишко мешался. Думал, не из ваших ли переряженный… А когда к калиточке он вас притиснул – вижу, наш орел!.. Ну-с, пойдемте… погостите у меня. Тоскливо не будет! Там старикашечку своего встретите и свинюшечку…

Услыхали мы про все это дело – мороз по коже продрал. Уж что-что, а калмыковская контрразведка нам известна была. Людоеды, изверги да кровяные алкоголики туда шли. Пальцы на мясорубках провертывали, морожеными щуками глаза выдавливали, пороховые дорожки на животах жгли.

«Ах, Федя, Федя, – думаем, – длинной тебе жизнь покажется. Кому, кому, а тебе они все свое ремесло-искусство покажут».

Дедко Мокеич не в себе ходит. Еды лишился, сна. Остальным тоже в глаза друг дружке неловко посмотреть.

Один Матвейка зудит:

– Лекарь, он научит!.. Парня, наоборот, надо было пострамней да позамурзашистей выпускать, а он: «кокет», «узюм»! Это тебя вот обрядить, сверчка старого, надо было! На твои «вензеля» ни один калмыковец не обза– рился бы.

Мокеич молчанкой все отходил. Виноват, мол… А один раз не стерпел:

– А что ты думал? И пойду. У меня и по мещанству, и по купечеству знакомо… Кому пиявиц подпускал, кому пупок правил… благодетелем звали, за сорок верст на рысаках приезжали. Найду, небось, следочки-то! И про Федю разузнаю!..

С тем и пристал к командиру: «Отпусти, мол, в город».

Тот и сам соображал насчет Феди. Да и старикашку что бы ни стоило выручать надо. Вся наша связь у него в голове была. Ну а теперь порушилась, выходит. Поговорил командир об этом с Мокеичем – пошел дедко.

Дня через четыре является.

– Не горюй, – говорит, – ребята! Федя наш жив, здоров и немученый пока.

Интересуемся, как дознался.

– Купца первой гильдии Луку Естафьевича Громова пользовать пришлось. Через него и верный слух имею.

– Ну, дак рассказывай! Не тяни душу…

– Заболел капитан разведки… Английскую хворь подхватил… По-мудреному как-то называется… Не то «блин», не то «павлин», одним словом, тоска зеленая. Свет не мил делается! А все через табакерку! Она его подгуляла.

– Как так?

– А так! Вызвал он, стало быть, Федю на допрос, в руках табакерку вертит: «Это что за припас? – спрашивает. – С какой целью таскаешь?»

А Федя ему на всю чистоту: «Это, – говорит, – порох со всему миру известного крейсера „Авроры“. А цель его тоже известная: врагов революции под корень испепелять!»

– Дак ты, значит, и меня бы испепелил?

– Как щенка подковать!..

Знает парень, что пощады ему не ждать, ну и отпускает без утайки.

– А знаешь ли ты, воробушек, в каком месте чирикаешь?! Да я тебя, зародыша, по жилочке размотаю! Ребра в обратную сторону заверну!

– Ну, дак что? – Федя говорит. – Верх-то все равно наш будет. Из моих жил тебе же петлю и сплетут!

Тут капитан и задумался. Молчит да порох нюхает. Ну и нанюхался до тоски.

– Уведите, – говорит, – его. Я что-то не восвояси. Потом при добром здоровье я ему вспомню.

И слег. Лука Естафьевич Громов в первых дружках у него ходил. Прослышал он про такую оказию, дюжины две всяких шампанских прихватил и к нему:

– Что же это вы, отцы, охранители-спасители наши, занедужить изволили? А-я-яиньки! Да такое ли теперь время, чтобы хворатиньки лежать?! Испейте-ка вот… Я тут шесть сортов смесил, седьмая – ханжа. Часом дыбки встанете! «Кровь гвардейску размусорит, суку-скуку разобьет!» – так ведь певать изволили? Дербурезните, ангел мой. Берите меня за пример: мы ее вон как! У-ухх!.. до суха донушка! С поцелуйчиком!

Ворковал, ворковал вкруг него – нет толку. Лежит молчит… На стол только указывает, на табакерку. Лука Естафьевич свинтил крышечку, унюхнул, и тем же моментом его на балкончик выбросило. Сперва кровяными колбасами тошнило, потом фунта полтора осетринной икры вывернуло, а после кулебяки, грузди и прочее разнотравье полезло.

Чуть тепленького домой привезли. Уложили в постелю, а он признак жизни терять стал. Домашние за батюшкой послали. Тот приходит, а Лука Естафьевич опять в чувствие вернулся: ему, видишь, с другого конца отомкнуло. Батюшка поглядел, послушал и вещает:

– Рано аз, иерей, грядеши. С таким пищетрактом он до судного дня проживет…

К тому времю и я погодился. Два каких-то манифеста сжег, полкрынки пепла навел, дал ему – русло-то и перекрыло. К вечеру мы с ним уже по рюмочке приняли.

Тут он мне и перешепнул все это, скрадом от домашних. Он, видишь, подозревает, что ему от коньяков с ханжой худо сделалось, а на мою догадку – от пороха это.

Матвейка, поперешный, обратно в спор:

– Ох, и мастак же ты, лекарь, раскасторивать! Порох опять приплел? Порох – он порох и есть. Правильно купец думает… Хватанул смеси, а желудок и обробел.

– Это у тебя, тощалого, от рюмки обробеет, а у Луки Естафьевича чрева бывалые. Он сибирское купецтво не уронит. По дюжине шампанских выпивал и цыгана переплясывал. Капитан-то, на твой ум, отчего заболел?

– Ну, дак поспешай давай! Одного классового паразита отходил, беги и этого лечи! А что у партизана чирь сел, вторую неделю шею на манер волка ношу, – это тебе начихать? Под трибунал таких лекарей! И – к райскому яблочку…

Сцепились мужики – хоть пожарную кишку выволакивай! Пришлось командиру «разойтись!» гаркнуть.

К этой поре согласились мы, значит, всеми отрядами на калмыковцев навалиться. С левобережными тоже связались. Ждем приказа. Мокеич опять в город отбыл. Там под суматоху подпольщики совместно с нашими засыльными арестованных должны были вызволить, а его отправили кое-кому «пупки править». Для разведки, значит, и связи… Капитана этого, контрразведчика, зачем-то в колчаковскую ставку вызвали – самое подходящее время.

Ладное тогда дело получилось: и калмыковцам вложили, и товарищей взяли, и боезапасу добыли. Федю каждая землянка в гости зазывает. Не чаяли в живых видеть, а он опять зубы наголе ходит.

Мокеич на радостях загулял. Такого звонкого песняка выдает, аж кони вздрагивают. Увидел Матвейку – останавливает:

– Ты вот с малого ума Федин порох браковал… Эх, голова, два ушинька… Да от него сам Колчак округовел. Дал ему контрразведка понюхать из табакерки – и он сшалел. «Царской» водки требовать начал. Его отговаривают:

– Ваше, мол, верховное величество! Опомнитесь! Ее по глупости «царской» называли. Ее ни в Европе, ни в Азии, ни даже в черной Арапие ни один государь не пивал. Кислота это. Ей по металлу травят. А ежели, упаси Христос, внутре принять – до слепого отростеля в уголь все сожгет!

Растолковывают ему со всеусердием, а он свое:

– Подать царской!!!

Попугай на жердочке сидит и тоже орет:

– Подать царской!!!

Колчак изобиделся, поймал попугая, головку скусил, рвет перо да приговаривает:

– Самозванец, самозванец, самозванец!

Челядь смотрит, вовсе неладно дело! За архиереем послали: «Что делать, мол?!» Тот присоветовал в Иртыше либо в Оми его искупать. «Устройте ему Иордань, авось остынет».

Заглянул в дверь в щелочку – верховный попугаевыми лапками играет и вся улыбка в пуху.

«Ну, – думает архиерей, – до „аминя“ доходим. Скоро и нам так же. Главы скрутят, а руци бросят. К тому дело. Зачем не зришь, господи!»

И тоже затосковал:

– Говорил я вам, не прост этот порох! Который уж случай он себя оказывает…

Матвейка и тут Мокеичу напоперек:

– Тебе, видно, почтовую сороку из Омска прислали, а на хвосте у ней обо всем этом отрапортовано.

– Да, чудо ты человек! Послушай, что в других отрядах рассказывают.

– А в других отрядах Мокеичев, что ли, нету своих? Натянутся ханжи, вроде тебя, и плетут! Нет приберечь, ранетому какому, слабому перед аппетитом подать, дак вы сами… Лекаря!!!

Такой уж человек Матвейка был. Ничему веры не давал!

А про табакерку верно слухи шли. Японец, сказывают, понюхал – харакирю себе сделал. Американцу, тому на язык будто бы сдействовало, заикаться стал. Быль с небылью теперь разбирай… Считай – в сказку ушла Федина табакерка.

Ну, дальше у нас на Востоке все шло, как по песне: разгромили атаманов, разогнали воевод… Которых – в океан спихнули, которых – за океан вытряхнули, а Калмыков со своими всеми недобитками в Китай удрал. Наше партизанское дело, коль со всеми пошабашили, тоже известное. Каждый в свою сторону да по домам. Строй новую жизнь, за какую бился!

Много уж годов прошло, вон какую войну избыли, новых героев народ вырастил, а про нас не забывают. Получаю я как-то письмо. Приглашают нас на встречу с комсомольцами. Десятка три нас собралось и среди прочих нашего отряда бойцы, Матвейка, Мокеич и Федя. Объятьев было, радости!.. Больше всего, однако, дивимся, что Мокеич наш – орлом! Ведь около сотни ему!

Матвейка спрашивает:

– Ты, народная медицина, чем себе жизнь продляешь?

Ну, Мокеичу-то за словом не в карман лезть!..

– Я, – говорит, – таежным духом дышу, пчел веду, мед ем, персональную пенсию получаю да шептуна пущаю «отченашева!»

Это уже в подзудку!.. Ну, Матвейка тоже, значит, на пенсии, а Федя отцову дорожку выбрал. Дошел до океана и там флоту служит.

Сидим в президиуме – седина да плешь, плешь да седина… Через одного… А вокруг нас – молодо, звонко, озорно! Хорошие слова говорили… Старой гвардией нас называли. Таежными орлами… Мокеич грудь пружинит, а на усах слезины. Я тоже, хоть и неловко в президиуме, а две понюшки вынудился протянуть. На хорошее слово слеза отзывчива. Да и годы наши!!.

Мокеич слово сказал. Наказывал молодым, что отцами, дедами завоевано – беречь да хранить. Не на орла, мол, или решку выпало счастье ваше, а великой народной кровью завоевано. Федю в пример ставил.

После встречи с молодыми собрались мы в гостинице, опять же свою встречу отпраздновали. Тут Федя нам и рассказал о дальнейшей судьбе своей табакерки. А история с ней такая была.

Годов поди с десяток с тех пор прошло, как Калмыков со своим воинством в Китай убрался. Попроелись ихние благородья, пообтрепались, которые репкой торговать стали, а капитан из разведки к барахолке приохотился. Перебирал он как-то пожитки свои, заваль всякую, и попалась ему на глаза Федина табакерка.

«Стоп! – думает. – За эту штучку, если на охотника напасть, большие деньги взять можно. Порох с „Авроры“. Да ведь во всем белогвардейском буржуйском мире у одного меня такая редкость! С кем же бы это сделку сотворить?»

Думал-думал – дошел: «Надо на портовый базар податься. Там разных наций лунатики бывают. Американцы особо… Охочи до всяких памяток. Вон гвардии подполковник Заусайлов зубами Гришки Распутина торгует– озолотился! Вторую уж сотню продает. Сам, говорит, навышибал. Пешней. Когда тело под лед спускали».

Ну и на базар.

В это время как раз случилось стоять в китайском порту одному нашему кораблю. И служил на этом корабле не кто другой, а сам наш Федя. Уволился он на берег: «Куплю, мол, сынку игрушку какую. Дракончика там или болванчика… Китайцы – мастера насчет игрушек».

Ходит Федя по базару, и вдруг слышится ему слово: «Аврора!»

Он – на это слово.

Смотрит, стоят кружком матросы. Из-под всех флагов народ. А в середке у них белячок с табакеркой крутится. Клянется, божится, что порох действительно с «Авроры». Только матросы не верят. Покачивают головами да смеются. Они-то смеются, а два каких-то хлюста, с сигарами в зубах, всурьез табакеркой интересуются. Федя поближе. Смотрит – табакерка-то его! На порох глянул – порох тот самый, «авроринский»! И «продавца» узнал.

– Откуда он у тебя взялся? – по-русски спрашивает.

Тот гад прямо ему в глаза:

– Парнишко один мне в гражданскую подарил. Помнится, Федей звали.

Феде, слышь, и дых перехватило:

– Вон что… Ну, и продаешь, значит?

– Да вот, на охотника…

– А во сколько ценишь?

Тот и загнул. У Феди и сотой части тех денег нет, а беляк между тем цену набивает:

– Джельтмены вот, – говорит, – дают половину запроса. Дак это что… Задарма отдать!..

Чувствует Федя, как ему опять партизанская отчаянность в сердце вступает: «Сейчас, – думает, – не стерплю… Не стерплю – садану в ухо!..» Однако опомнился: «Неудобно в чужой державе». Скорготнул зубами: «Надо что-то делать, – думает. – Побегу на корабль. Объясню братишкам, капитану. Не я буду, если этот порох в поганых руках на расторговлю оставлю!»

Матросы видят – не в себе русская морская служба.

– В чем дело, комрад? – спрашивают.

– А в том дело, комрады, что правильно эта потаскуха говорит. Порох-то действительно с «Авроры»!

Ну, и рассказал им накоротке.

– Попридержите, – говорит, – его. Побегу на корабль.

И заспешил.

Только успел с базара выбраться – нагоняет его юнга один.

– Воротись, – говорит, – комрад! Матросы зовут.

Воротился. «Что там такое?» – думает.

Смотрит: носит старый боцман фуражку по кругу, а матросы деньги в нее бросают. И английские, и турецкие, и испанские – всех монетных дворов чеканка в картуз летит. Слышит Федя, что и медь там же звенит, в фуражке. Вынул он свою получку и туда же ее.

«Прости, сынок, – думает. – Дракончика я тебе не сейчас… В другой раз куплю. Ты понимай, сынок! Тут пролетарьи соединяются! А дракончика мы завсегда…»

Выкупили матросы табакерку – подают Феде.

– Держи, комрад, свой порох!

А его слеза душит.

– Спасибо, – говорит, – товарищи! У кого гроб господень, а у пролетарьята своя святыня. Ее при верных руках сберегать надо. Держите-ка!

С тем по щепотке да по зернышку и роздал порох. Табакерку боцману вручил. И поплыл тот порох по морям и океанам во все концы земли. Под всеми флагами!

Вот тебе и следочки – табакерку искать. А впрочем, может, сама объявится. Мокеич-то не без загаду особый режим жизни себе установил:

– Я, брат, другой раз нарочно пчел сержу. Нажалят они меня – сердце-то бодрей токает. Жду, где еще Федина посудинка голос подаст, кто еще зачихает. Он ведь как говорил? «Эти семена, дедко, громом всхожие! В них „Вставай, проклятьем заклейменный“ унюхивается».

Матвейка по обычаю уточнит:

– Ну последнее-то ты сам говорил. Твои слова!

– Ну дак что? – встрепенется партизанский наш долгожитель. – Разве подтвердить некому? У меня, брат, в свидетелях и цари, и короли, и султаны, и фюреры, и римские папы – видал, какой народ! Спроси у них: «Чем пахнет порох с „Авроры“?» И рад бы соврать, да не дадут.

1962 г.

Богиня в шинели

Дедушка Михайла – любитель книжку послушать. Сейчас, правда, глуховат стал, а все равно приспосабливается. Ладошкой ухо наростит, клок седины между пальцами пропустит и вникает. Слушатель – лучше бы не надо, кабы не слеза. Совсем ослабел он с этим делом. Внучата уж следят: как задрожал у деда наушник, ладошка значит, которая уху помогает, так привал – жди, пока дед прочувствуется. «Тараса Бульбу» местах в четырех обслезил, а от рассказика «Лев и собачка» зарыдал даже.

– Вот ведь, – говорит, – любовь какая была… Невытерпно!

Дед от всей души слезу выдает, а внучикам то – в потешку. Нарочно пожалобней истории выбирают. Знают примерно, на котором месте дедушку затревожит – дрожи в голос подпустят и разделывают:

– Б-а-атько! Где ты? Слы-ы-шишь ли ты?

Ну, и сразят деда.

Валерка – тоже ему внучек будет, недавно из армии вернулся, – поглядел, значит, на эти ихние проказы и разжаловал грамотеев. Сам стал читать. Про Васю Теркина, про Швейка – бравого солдата… Это еще куда ни шло. Терпимо деду. Всхлипнет местами, а до большого реву дело не доходит. Другой раз даже критику наведет:

– У людей – все как у людей… Кто этот Теркин? Смоленский рожок! Миром блоху давили, а гляди, как восславлен! А Швейка? Щенятами торговал! Кузьма Крючков, опять же, одно время на славе гремел… А про наших, сибирских, и не слышно.

Валерка, в спор не в спор, а не согласился с дедом:

– Это знаешь почему, дедушка?

– Почему бы? Ну-ка…

– Слышно и про наших, да вот дело какое… Мы здесь как бы посреди державы живем. До нас любому мазурику далеко вытягиваться. Позвонки порвет. Однако какой бы краешек русской земли ни пошевелил враг, где бы ни посунулся – с сибиряком встречи не миновать. И приветит и отпотчует! Там-то вот, на этих краешках земли, и оставляют сибирские воинские люди о себе памятки…

И вот какую историю рассказал.

Во время войны организовали фашисты на одной торфяной разработке лагерь наших военнопленных. Болото громадное было. Издавна там торф резали. Электростанция стояла тут же, да только перед отходом подпортили ее наши. Котлы там, колосники понарушили, трубу уронили. А станция нужная была: верстах в двадцати от нее город стоял – она ему ток давала. Ну, немцы и стараются. Откуда-то новые котлы представили, инженеров– заработала станция. Теперь топливо надо, торф. По этой вот причине и построили они тут лагерь.

Поднимут пленных чуть свет, бурдичкой покормят и на болото на целый день. Кого около прессов поставят, кто торфяной кирпич переворачивает, кто в скирды его складывает, вагонетки грузит – до вечера не разогнешься.

Вернутся ребята в лагерь – спинушки гудят, стриженая голова до полена рада добраться. Да от веселого бога, знать, ведет свое племя русский солдат. Чего не отдаст он за добрую усмешку.

– Эй, дневальный! Немецкое веселье начнется – разбуди.

А те подопьют, разнежутся, таково-то жалобно выпевать примутся, будто из турецкой неволи вызволения просят. Каждый божий вечер собак дразнят. Мотив у песен разный, а все «Лазарем» приправлен. Вот пленная братия и ублажает душеньку:

– Это они об сосисках затосковали.

– Спаси-и, го-с-споди, лю-ю-ю-ди твоя-а-а!..

– Эх, убогие!.. С такими песнями Россию покорять?..

Немецкая та команда из Франции перебазировалась.

Там, сказывали, веселей им служилось. Вина много да все виноградное, сортовое. Сласть! Узюминка! До отъезда бы такая разлюли-малинушка цвела, кабы один француз не подгадил. Добрый человек, видно, погодился. Подсудобил он им плетеночку отравленного – двоих в поминалье записали, а пятерым поводыря приставили. Ослепли. После этого остерегаться стали, да и приказ вышел: сперва вино у докторов проверь, а потом уж употреби. А доктора «непьющие», видно… Как ни принесут к ним на проверку – все негодное оказывается. То отравленным признают, то молодое, то старое, а то микроба какого-нибудь ядовитого уследят. Ну а сухомятка немцам не глянется. Зароптали. А один из них – Карлушкой его звали – вот чего обмозговал:

«Заведу-ка я себе кота да приучу его выпивать – плевал я тогда на весь „красный крест“! Кот попробует – не сдохнет, стало быть, и я выдюжу».

Ну, и завел мурлыку. Тот спервоначалу и духу вина не терпел. Фыркнет да ходу от блюдечка. Коту ли с его тонким нюхом вино пить? Только Карлуша тоже не прост оказался: раздобыл где-то резиновую клизмочку и исхитрился. Наберет в нее вина, кота спеленает, чтоб когти не распускал, пробку между зубами ему вставит и вливает в глотку. Тот хочешь не хочешь, а проглотит несколько. Месяца через два такого винопивца из кота образовал – самому на удивленье. Чище его алкоголик получился.

Прознали об этом сослуживцы Карлушкины – тоже от медицины откачнулись. Всю добычу к коту на анализ несут, а хозяин гарнцы собирает. С посудинки по стакашку – за день полведерочка! Ай-люли, Франция!

Так они оба с котом и на Россию маршрут взяли, не прочихавшись. До Польши-то им старых запасов хватило, а с Польши начиная на самогонку перешли. Карлушка форменной печатью обзавелся: какой-то умелец из резины кошачью лапку вырезал. Принесут к ним хмельное, кот отпробует и спать. Час-полтора пройдет – жив кот, – значит, порядочек. Карлушка тогда и отобьет на посудинке лапку. Фирменное ручательство: «Пейте смело».

Эдаким вот манером с французским котом под мышкой, с немецким автоматом на животе и припожаловал на нашу землю Карлушка.

С похмелья-то кот шибко нехороший был. Дикошарый сделается, буйный, на стены лезет, посуду громит. В хозяина сколько раз когти впускал. Совсем свою природу забыл: возле него мышь на ниточке таскают, а он ни усом не дрогнет, ни лапой не шевельнет. Опаршивел весь, худющий.

Раз как-то уехал Карлушка в город да чего-то там задержался. Кот ревел-ревел ночь-то, похмелки, видно, просил, а к утру околел. Ох, и пожалковал владелец над упокойником! Шутка ли, такой барышной животинки лишиться. А тут как раз слух прошел нехороший: в городском лазарете будто бы двум чистокровным германцам железные горла вставить пришлось. Опрокинули они по стакашке где-то, а в напитке – мыльный камень подмешан оказался. Ну, и сожгли инструменты-то! В отечество приехали и «Хайль Гитлер» нечем скричать. Карлушка по этому соображенью тут же моментом опять кота расстарался. Этот у него убежал. Котеночка принес – бедняжка от первого причастия дух испустил. Что ты тут будешь делать? И выпить хочется, и питье есть, и закусь всякая, и боязно – как бы потом каску на крест не напялили. Не раз французский Шарля – кота так звали – вспомянут был. При покойнике с утра раннего Карлушка всяким разнопьяньем нос свой холил.

Пьяненький-то немец добрый становился: закуривать дает пленным, про семьи начнет расспрашивать. Со стороны поглядеть – дядя племянничков встретил. Оно и по годам подходяще. Лет пятьдесят ему, наверно, было. Роста коротенького, толстый, шею с головой не разметишь– сравняло жиром. Усишки врастреп, чахленькие, ушки, что два пельмешка свернулись, зато уж рот-государь – наприметку. Улыбнется – меряй четвертью. Он у коменданта лагеря как бы две должности спаривал: сводня, значит, и виночерпий. От родителя, вильгельмовского генерала, по наследству перешел. Тоже военная косточка. Да… Ну, и вот заскучали они без Шарли-то. Одно развлечение осталось – картишки да губные гармошки. А Карл и этой утехи лишен. По его снасти ему не в губную, а в трехрядку дуть надо. Злой сделался, железную трость завел, направо-налево карцер отпускает.

Жил в лагере журавленок – пленные на болоте поймали. Славный журка, забава. Идут, бывало, ребята с работы – он уж ждет стоит. Знает, что его сейчас лягу– шатинкой угостят, подкурлыкивает по возможности. Вот Карлушка с безделья и примыслил:

– Вы не так кормите ваш шурафель…

– Почему не так?

– О… Я завтра покажу, как нушна кормить эта птичка. Несите свежи живой квакушка.

По-русски он знал мало-мало.

Ну, ребята на другой день и расстарались лягушками. На болоте-то их тьма.

Карлушка прямо на подходе колонны спрашивает:

– Принесли квакушка?

– Так точно!

– Карош.

Поймал он журавленка, под крыльями его бечевкой обвязал, кончик сунул себе в зубы. За лягушку принялся. Этой хомутной иголкой губу проколол, дратвину протянул, узелочек завязал – и готово. Подает концы пленным.

– Игру, – говорит, – сейчас делаем.

Правило такое постановил: один должен лягушку за дратвину перед носом у журавля тянуть, а другой за бечевку держаться и на кукорках за журавлиным ходом поспевать. Скомандовал первый забег. Журавленок на весь галоп летит – до лягушки добраться бы, бечевка внатяжку, а провожатый поспевает-поспевает за ним да на каком-нибудь разворотчике – хлесть набок. Карлушке смешно, конечно… Ему в улыбку хоть конверты спускай. А пленным тошно. Жалко курлышку, а пришлось отвернуть ему головенку.

На другой день снова является Карлушка бега устраивать.

– Кде шурафель? – спрашивает.

– Съели, – отвечает. – Сварили.

Сбрезгливил он рожицу:

– И-ых… И как у вас язик повернуль! Такой весели вольни птичка!

Через неделю-другую забаву нашел.

Переписал, стало быть, в тетрадку все русские имена и решил вывести, сколько процентов в нашей армии Иваны составляют, сколько Васильи, Федоры и прочие по– именования. На вечерней проверке выкликает:

– Ифаны! Три шака перет!

Сосчитал, отметил в тетрадке, в сторону Иванов отвел.

– Крикорий! Три шака перет!

Григорьев пересчитал.

– Николяй! Три шака перет!

Вечеров шесть прошло, пока обе смены обследовал. Осталось человек двенадцать с именами, которые в Карлушкином поминальнике не обозначены. Этих персонально переписал. Тут и Калины нашлись, и Евстратии, а один Мамонтом назвался. Стоит этот Мамонт головы на полторы других повыше, в грудях этак шириной с царь-колокол детинушка, рыжий-прерыжий и конопатый, как тетерино яичко. Карлушка перед ним вовсе шкалик.

– Што есть имья такой – Мамонт?

Тот парень от всего добродушья объясняет:

– Зверь такой водился до нашей с вами эры. Мохнатый, с клыками, на слона похожий. У нас в Сибири и доселе ихние туши находят.

Голос у парня тугой, просторный такой басина. Говорит вроде спокойненько, а земля гул дает. Сам глазами улыбается чуть. Голубые они, доброты в них не вычерпать.

– Кто тебя так ушасна называль?

– Батюшка так окрестил. Поп.

– Разве у батюшка-поп другой имья не быль?

– Как не быть поди? Было. Да у моего дедушки на этот случай мало денег погодилось. Не сошлись они с попом ценой, вот он и говорит деду: «За твою скаредность нареку твоего внука звериным именем. Будет он Мамонт».

– Ай-я-яй! – Карлушка соболезнует. – Весь карьера наизмарку… А как твой фамилий?

– Фамилия-то ничего. Котов – фамилия.

– Как, Котофф?

– Да так. По родителям уж.

– Карош фамилий. А зачем, Котофф, плен попадалься?

– Пушки жалко было. Такая уважительная «сорокопяточка» – хоть соболю в глаз стреляй. Вот, значит, я ее и нес. С ней ведь бегом не побежишь. Ну, ваши мне и сыграли «хэнде хох».

– Оха-ха-ха-ха… – закатился Карлушка. – Это наши репят ловки: «рука верх» икрать.

А Мамонт все про пушку:

– Она на прямой наводке в ножевой штык могла попасть, в самое лезвие. Жалко же бросать. Бывало, наведу ее…

На этом месте кто-то его под ребро толкнул: «Нашел, мол, где вспоминать. Простота…»

Мамонту такой намек не понравился. Давай обидчика разыскивать. А Карлушке с вахты какое-то приказание как раз передают. Подсеменил он к Мамонту – бац его кулачком в ребровину – ровно порожняя бочка сбухала.

– Пасмотрю, как ты пушка таскаль. Идьем за мной!

И повел его на квартиру к коменданту лагеря. Тому в это время статую мраморную на грузовике привезли. Верст пять не доезжая города, какие-то хоромины разбомбленные стояли – пленные там кирпичи долбили из развалин. Пристройку к станции делать задумали инженеры.

До подвалов когда добрались, а там статуй этих захоронено – ряды стоят. Вот комендант и облюбовал себе. Богиня какая-то. Сидит она на камушке, одежонки на ней – ни ленточки. Только искупалась, видно. Волосы длинные, аж по камню струятся. С лица задумчивая, губы капельку улыбкой тронуты, голова набочок приклонена, и вся-то она красотой излучается. Мамонт даже чуток остолбенел. Такая теплынь, такая тревожная радость ему в грудь ударила – смотрит, глаз не оторвет. Забылся парень. Карлушка поелозил губищами и говорит:

– Пушка таскаль? Ну-ка полюби эта девочка немношка. В комнату ставлять надо. Пери!

Обхватил ее Мамонт, приподнял и… понес! Карлушка поперед его бежит, двери распахивает да окает:

– О-о-о! Здорови, черт Мамонт! Восемь человек силя-насилю погружали.

А Мамонт ее так обнял – только каменной и выдюжить.

Пудов поди восемнадцать мрамор-то тянул. Тяжело. Сердце встрепыхнулось, во всю силу бухает. И слышит вдруг Мамонт, вот вьяве слышит, как у богини тоже сердечко заударялось. Бывает такая обманка. Кто испытать хочет – возьми двухпудовку-гирю, а лучше четырех, прижми ее к груди в обхват и поднимайся по лестнице. И в гире сердце объявится. Мамонту это, конечно, впервинку. Приостановился: бьется сердечко, и мрамор под руками теплеет.

– Фот сута поставливай, – указывает Карлушка.

Опустил он тихонечко ее, и в дрожь парня бросило.

Ноги дрожат, руки дрожат – не с лагерного, видно, пайка таких девушек обнимать. Комендант платочком пробует, много ли пыли на мраморе, а Карлушка что-то гуркотит-куркотит ему по-немецки и все на Мамонта указывает. Пощурил комендант на него реснички. Потом головой прикинул. «Гут», – говорит. Дотолковались они о чем-то. В лагерь идут, подпрыгнет Карлушка, стукнет Мамонта ладошкой пониже плеча и приговорит:

– Сильна Мамонт!

Десяток шагов погодя опять хлопнет и опять восхитится:

– Здорова Мамонт!

А тот про богинино сердечко размышляет, дивуется, и сама она из глаз нейдет.

В лагерь зашли. Мамонт к своему бараку было направился, а Карлушка его за рукав:

– Ты другой места жить будешь…

И повел его в пристроечку, где повара обитались.

Командует там:

– Запирай свой трапочка и марш-марш нова места.

Объяснил поварам, куда им переселяться, и с новосельем Мамонта поздравил.

– Тут тебье сама лютча бутет.

Тот по своей бесхитростности соображает:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю