Текст книги "Личное время"
Автор книги: Хуан Мирамар
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
4. Склероз
– Смотри-ка ты, у нас утюг новый, – Рудаки с интересом разглядывал произведение американской инженерной мысли, а может, и не американской – бог знает, откуда этот «Тефаль». – И терка какая-то съемная. А терка эта зачем? И вообще, откуда вещь? – спросил он.
– Ну, ты даешь, – сказала Ива, – профессор рассеянный. Ты же сам его из Стамбула привез.
– А… – вспомнил Рудаки, – так это же давно было. Он же вроде того уже, сломался, и мы старым гладили.
Ива посмотрела на него изумленно и покрутила пальцем у виска:
– Ты, я вижу, совсем заработался. Что значит давно было?! Это ведь новый – ты его на прошлой неделе в Стамбуле купил.
– Ага, этот. Я о нем и забыл как-то, – сказал Рудаки и задумался.
И было о чем: забыл он не только об утюге: утюг – бог с ним, – мелочь утюг, что ему утюг, о нем и забыть можно, дело было в другом. Дело было в том, что забыл он об этой поездке в Стамбул, начисто забыл. Забыл, зачем ездил, правда, тут более или менее понятно – ездил переводить, чего ж еще? Но вот с кем ездил и как там все в Стамбуле было, забыл начисто. И у Ивы нельзя спрашивать – к врачу потащит.
Он попытался напрячь память, вспомнить хотя бы что-нибудь из того, что с ним было в Стамбуле, но ничего вспомнить не смог, совершенно ничего; ни как туда летел, ни как обратно, ни в какой гостинице жил – ничего. Зато помнил он отчетливо яркое, несмотря на яркое солнце, оранжевое пламя, рвущееся из-под крыши мечети, помнил, как сначала медленно наклонялся, а потом обрушился с грохотом мозаичный минарет и как слились в едином вопле крики людей, закрывшихся в мечети, слышал «бум-бум» танковых пушек и сухой треск винтовочных выстрелов. Все это были картинки из проникновения – он старался забыть этот ужас, который довелось ему пережить дважды, но забыть никак не мог, а вот поездку в Стамбул не помнил, хоть убей.
Когда Ива куда-то ушла, он позвонил Серикову.
– Ну что, как тебе Стамбул в этот раз? – нарочито бодрым голосом спросил он Серикова, но тот его оптимизма не разделил.
– Хреново, – ответил он, что-то жуя, отчего его голос прозвучал зловеще. – Хреново, – повторил он, – такого тяжелого синхрона я не помню, хотя легких синхронов не бывает, – добавил он свое любимое изречение. – А все потому, что бабу эту твою взяли третьей, а из нее синхронист, как из задницы – те же звуки малоосмысленные, – Сериков в выражениях никогда не стеснялся.
– Вроде ничего она была вначале, – осторожно сказал Рудаки, потому что никакой бабы, тем более им рекомендованной, не помнил.
– Ага, ничего, – хрюкнул в трубку Сериков – это должно было изображать сарказм, – два раза из кабины убегала, наушники бросала. Мы практически вдвоем пахали.
– А как вообще девочка? – не выдержал Рудаки, хотя понимал, что лучше не спрашивать.
– Не помнишь? – ехидно спросил Сериков, прожевав наконец то, что он там жевал. – Или делаешь вид? Вероникой зовут – красивая девочка, между прочим, но это не профессия, во всяком случае, не наша. Теперь могут в Стамбул не пригласить из-за нее.
– Не помню, – в растерянности признался Рудаки, и этого делать не следовало.
– Склероз у тебя, – поставил диагноз Сериков, – или, скорее, придуриваешься, – и повесил трубку.
Рудаки, конечно, помнил, что есть такая Вероника у них на кафедре, действительно, красивая девушка, но что брал он ее с собой на синхрон, не помнил, и казалось ему это маловероятным. Красивая-то, красивая, а для синхронного перевода другие качества требуются.
– Зачем я ее взял? – спросил он себя, но ответа не нашел. «Склероз», – мысленно согласился он с диагнозом Серикова и стал собираться на работу – была у него сегодня третья и четвертая пара, и до лекций много чего сделать надо было, поэтому не мешало поторопиться.
Когда он появился на кафедре, то почти сразу понял: что-то не так.
– Добрый день, – сказал он, входя на кафедру.
На приветствие ответили почти все: и кафедеральные ветераны, проводившие свои «окна» за чтением газет и чаем, и молодежь, уткнувшаяся в учебники, но ответили как-то вяло, пряча глаза.
– Случилось что? – спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
– Ничего не случилось, – ответила Павловна – секретарь кафедры с диктаторскими полномочиями. – Вас Алевтина Федоровна спрашивала.
– А… – сказал Рудаки. – А она где сейчас, на паре?
– На паре, – ответила Павловна и сердито зашелестела бумагами.
Он покрутился немного на кафедре и пошел в курилку, которая служила своеобразным кафедеральным клубом. Там он и узнал, в чем дело, от своего старого приятеля китаиста Вонга, с которым давно, еще во времена Империи, работал в Институте информации и теперь вот встретился в Университете.
– Что за остракизм такой мне устроили на кафедре? – спросил он Вонга. – Здороваются сквозь зубы, морды воротят. Алевтина почему-то со мной жаждет встречи.
– А чего же вы ожидали? – ответил Вонг. – Задели вы опять чувствительные места. Из Аппарата Совета Алевтине звонили, – Вонг покачал головой. – За принципиальность платить надо.
Постепенно, задавая осторожные вопросы Вонгу, Рудаки выяснил, что, оказывается, он опять не поставил зачет Устименко, который был не кем-нибудь, а сыном губернатора одной из крупных губерний.
После распада Империи на этой территории образовался Союз независимых губерний и управлял им Совет губернаторов, поэтому губернатор был крупной фигурой и не поставить зачет его отпрыску был риск нешуточный, а Рудаки проделывал это уже второй раз.
Первый раз обошлось, а теперь неприятности могут быть серьезные: выгнать – не выгонят, но все же. Однако не неприятности его сейчас волновали – тревожило его то, что он об этом забыл, не помнил даже, что сдавал курс Устименко зачет по типологии, хотя, посмотрев свои записи, увидел, что зачет такой на его курсе был. Однако не помнил он никаких подробностей, не помнил, и почему он вдруг проявил такую принципиальность. Конечно, Устименко был парнем туповатым и нахальным, но Рудаки прекрасно понимал, что его лекции отнюдь не дают жизненно необходимых профессиональных знаний и интересны и полезны могут быть только тем, кто интересуются лингвистикой и готовы думать над трудными задачками, которые эта наука на каждом шагу подбрасывает. Устименко был явно не из их числа, и станет он, скорее всего, тупым и самодовольным чиновником, как и его батюшка.
«Хотя, – поправил он себя, – не знаю я этого господина, и нечего огульно судить". Правда, нормальный отец не стал бы требовать, чтобы его сыну поставили незаслуженный зачет, но тут, может быть, и холуи губернаторские подсуетились без его ведома.
Он хорошо помнил, что после первого приступа принципиальности, когда не поставил он Устименко зачет в первый раз и выдержал по этому поводу скандал, решил он в следующий раз зачет поставить, прочитав перед этим Устименко соответствующую нотацию. Тем более было странно, что он его не поставил. Странного вообще было много, но самое неприятное было то, что ничего, связанного с этим зачетом, он сейчас не помнил. Образовалось в его памяти какое-то «белое пятно».
«Как с утюгом и вообще с поездкой в Стамбул. Точно склероз», – решил он, и тут его вдруг осенило. Как-то сразу он отчетливо понял, что не помнил он ни про зачет, ни про Стамбул потому, что его не было здесь. «Я ж в проникновение уходил в это время, и то, что там было, помню отлично». Опять возникли в его памяти горящая мечеть и танк, стоящий под балконом его гостиницы и стрелявший по мечети, приседая при каждом выстреле.
«Это что же получается, – начал он подсчитывать, – зачет был на прошлой неделе, а Стамбул, наверное, на позапрошлой – получается, что я две недели отсутствовал, а может быть, и больше, и это время не помню. В Хаме я был не меньше недели – это точно, пока выбрался оттуда через Ливан, а перед этим еще в Дамаске был и в Эль-Кунетре и за пивом ходил, но это недолго, правда. А кто же здесь в это время был? – задал он себе вполне логичный вопрос и сам же на него ответил: – А я и был, наверное. Ива моего отсутствия не заметила, и на работе не заметили тоже. Как же это выходит? И здесь я, и там я? Раздвоение личности какое-то, – он попытался вспомнить, что говорил по этому поводу Хиромант, но, похоже, он об этом ничего не говорил. Хотя, постой, говорил он что-то про параллельное существование. – Надо В.К. рассказать, посоветоваться», – решил он и пошел на лекцию.
Но к В.К. Рудаки попал только вечером. После лекции был у него неприятный разговор с Алевтиной, потом он писал объяснительную, потом общался с аспирантами, потом поехал домой обедать и все спрашивал Иву, не замечала ли она за ним в последнее время каких-либо странностей. Ива сказала, что новых странностей она не заметила, что ей хватает и старых. Потом он лег вздремнуть после обеда, договорившись с В.К., что вечером к нему заедет. Когда он наконец собрался к В.К., Ива предупредила:
– Ты ж смотри там, не надерись, как в прошлый раз.
Он не обратил на ее слова особого внимания – формула была почти что ритуальной, но вот когда пришел он к В.К., выяснилось, что прошлый раз был не далее, как два дня тому назад, и выяснилось также, что он об этом тоже ничего не помнит.
– Давненько мы не виделись, – сказал он В.К., когда они устроились с кофе на балконе.
– Ты же позавчера у меня был, – В.К. удивленно посмотрел на него, – с Ивой вместе, мы еще приняли изрядно. Склероз у тебя – старческая болезнь, – В.К. усмехнулся.
– Да нет, не склероз, – возразил Рудаки, – тут сложнее все.
И он рассказал В.К. про Хироманта и его теорию, как говорил Хиромант, что «можно слиться с вещами из прошлого» и перенестись туда, рассказал про Дверь и несимметричный код.
В.К. слушал внимательно, не перебивая, – он умел слушать, за это, в частности, и ценил его Рудаки и другие из их компании. Когда Рудаки закончил свой рассказ, В.К. долго молчал, а потом спросил:
– А у тебя не было такого чувства во время этого, как ты говоришь, проникновения, будто ты спишь и во сне все это видишь, будто хочешь проснуться и не можешь?
Рудаки задумался, а потом решил обидеться.
– Ты что, думаешь, что приснилось мне все это? – спросил он обиженным тоном.
– Может быть, и приснилось, – задумчиво ответил В.К., – бывают сны такие отчетливые, которые не забываются долго, – он помолчал и добавил: – И потом, все, о чем ты рассказывал, действительно с тобой было. И я кое-что помню, например, твой день рождения, когда труды Брежнева жгли.
– Почему же я тогда не помню, что со мной в это время здесь было?
– Склероз, – усмехнулся В.К. и предложил выпить водки. – От склероза первое лекарство, – убежденно сказал он, – и от дурных снов тоже.
«Ну конечно, – думал Рудаки, пока В.К. готовил нехитрую закуску, – В.К. ведь физик, рационалист, а проникновение всем законам его науки противоречит и ведь действительно противоречит – даже я это понимаю при моих слабых познаниях в физике. Но, с другой стороны, не знает он Хироманта, не знает о его способностях жутких, а я знаю, знаю, что сбылось его предсказание о моем будущем и страшную смерть Барды он тоже предсказал. И кроме того, – продолжал он размышлять, – то, что говорил Хиромант о «кусках прошлого» в настоящем, – правда, куски прошлого есть: старые дома, вещи. Вот, скажем, наша с Ивой квартира почти совсем не изменилась с семидесятых годов, ну, добавились, конечно, кое-какие вещи, одежда на нас другая, но в остальном все осталось почти такое же, как тогда. Да и квартира В. К. изменилась мало, – он окинул взглядом комнату, – старые книжные шкафы со старыми книгами, картины В. К. тоже в основном старые – не пишет он ничего нового давно, тахта, на которой он спал, кажется, всю свою жизнь, стул антикварный».
– Кушать подано, – позвал из кухни В.К.
И Рудаки пошел на кухню, разглядывая на ходу полки с книгами в коридоре: книги, книги – больше, чем в какой-нибудь теперешней библиотеке, и все старые издания, времен Империи. Новые книги В.К. не признавал – эти роскошные, дорогие издания модных писателей скорее элемент мебели, чем литература, а уж о макулатуре в бумажных переплетах и говорить нечего.
Он взял с полки солидный том Брокгауза и нашел статью, посвященную его прадеду. Мирам Аль-Рудаки – персидский философ и просветитель смотрел на него с портрета, пряча хитрую усмешку в окладистой бороде хаджи.
«Как моих предков занесло в Империю?» – в который раз подумал он и присоединился к В.К., который уже нетерпеливо провозглашал, что продукт выдыхается.
Первую, по предложению В.К., выпили за избавление от навязчивых снов. Рудаки не очень понравилась формулировка, но он решил не спорить: может быть, и прав В.К. – действительно, приснилось все это ему. Но тут он вспомнил Окуня-актера, его художественный храп в соседней комнате, кота Мошку, осторожно трогающего лапкой крутящуюся пластинку, вспомнил настолько отчетливо, что сказал В.К.:
– Едва ли мне все это во сне привиделось, я ведь не ночью в проникновение уходил, а среди бела дня, и в Дамаск днем попал, и обратно когда вернулся, тоже день был – Ивы как раз не было, я ключом дверь открыл и сразу под душ, потому что потный и грязный я был после Хамы и перехода через пустыню и от одежды у меня дымом пахло – это когда я через горящие кварталы шиитов проходил в Хаме. Ива тоже сказала, что дымом пахнет.
– Послушай, – сказал В.К., – я, конечно, ни минуты не сомневаюсь, что все это привиделось тебе во сне или, скорее, после яркого сна восстановился у тебя в памяти тот кусок прошлого – ведь это все яркие впечатления: и взрыв на израильской границе, и мятеж шиитов, вот и запомнились они тебе, а сон просто оживил их в памяти.
– И как Окунь-актер храпел и кот лапкой проигрыватель трогал – это тоже незабываемые впечатления?! – усмехнулся Рудаки.
– Ну, мало ли, – В.К. налил по второй, – мало ли, что там подсознание наше хранит, а потом в сознание подбрасывает. Но я не об этом, – продолжал он, – я хотел сказать, что хотя и не верю в эти твои проникновения, но все-таки твой друг и готов вместе с тобой туда отправиться. Вот допьем и поедем к тебе – код наберем, как положено…
– А что? Давай! – с энтузиазмом согласился Рудаки. Они выпили третью «на посошок» и поехали к дому Рудаки. Дверь была на месте, ободранная и неопределенно серая, кодовый замок был, правда, новый, с кодом из двух цифр. В.К., похоже, включился в игру – сказал, что код сразу набирать не надо, нужно сначала настроиться на какой-нибудь эпизод в прошлом. Рудаки и сам хотел это предложить, поэтому не возражал. Они сели на скамейку у парадного и стали вспоминать.
Вспомнили, как снимали кино. Сначала был фильм под названием «Дрепус Милипет», который снимали они Вадиковой камерой. Фильм был из древнегреческой жизни: все завернулись в простыни, призванные изображать туники. Немного поспорили о сюжете – сюжет никто из них толком не помнил, вроде что-то связанное с нашествием варваров. Зато вспомнили, что Шварц играл роль греческого героя по имени «Неистовый клитор», и казалось им это тогда страшно смешным.
Потом вспомнили еще два фильма – «Попрыгунью», где Ива была этой самой Попрыгуньей и прыгала перед камерой под пластинку оркестра Эдди Рознера, и последний их шедевр «Протасов яр» на сюжет толстовского «Живого трупа». Рудаки тогда исполнял роль Федьки Протасова, который, по сценарию, был вампиром, за что был осужден косным буржуазным обществом, которое он в конце концов гордо покинул, сев в электричку на платформе «Протасов яр».
Рудаки отчетливо вспомнил, как снимал он приближающуюся к этой платформе электричку погожим летним утром, вспомнил выцветшие буквы в названии платформы, которые он снимал крупным планом. Картинка в его памяти была такой четкой, что он собрался уже набрать 05–26, но испытал прилив дружеских чувств к В.К. Как же это? Он шагнет через Дверь в прошлое, а В.К. останется, что ли? Несправедливо как-то получается. И он спросил В.К.:
– Ну что, представил себе что-нибудь из прошлого?
– Вспомнил, как мы Школяру мусорный бак на балкон высыпали, – засмеялся В.К.
– Ну, тогда я набираю код, – Рудаки встал со скамейки и направился к Двери, но тут на балконе появилась Ива.
– Аврам?! – удивилась она. – Вы чего не заходите?
– Привет, Ива, – сказал В.К., и пришлось набрать теперешний код и зайти.
В.К. посидел немного, выпили чаю, и он собрался домой.
– Ну ладно, – сказал, провожая его до дверей, Рудаки, – потом как-нибудь еще попробуем.
– Посмотрим, – сказал В.К. и ушел.
А Рудаки снилось в эту ночь, что попал он в Дамаск с бидончиком пива, и сидит он с этим бидончиком у посольского кэгэбэшника Гусева, и очень ему от этого неловко.
5. Хамские события
«Надо было захватить бидончик с пивом, – думал Рудаки, провожая тоскливым взглядом посольского дворника Осаму, – решили бы, что я умом повредился, и отправили бы в Союз от греха, а так не известно, чем все это кончится, впрочем, известно, – поправил он себя, – но от этого не легче».
Он взглянул на Гусева, который, путаясь в многочисленных придаточных, зачитывал официальный пресс-релиз о событиях в Хаме, и опять посмотрел в окно на Осаму, волочившего по двору корзину с опавшими листьями апельсиновых деревьев, росших в изобилии в посольском парке.
«А ведь Осама умер», – вспомнил он и усмехнулся, хотя смешного в этой истории было мало. Он вспомнил, как посольского дворника Осаму, слегка придурковатого пожилого курда, все они в посольстве считали шпионом – кто американским, кто английским, кто израильским, пока жандармы не арестовали его как коммунистического агента и не расстреляли, а потом выяснилось как-то – как, он не помнил, – что был он просто дворником.
«А теперь, смотри-ка, поет, – подумал Рудаки. Даже через толстое стекло слышна была тягучая, на одной ноте песня, – и не ведает о своей судьбе. А я ведаю? – спросил он себя и не очень уверенно сам себе мысленно ответил: – Ну да, я ведаю – я ведь знаю, что один раз уже был в Хаме и вернулся, должен и сейчас…»
Тут Гусев справился с последним придаточным и сказал, внушительно наморщив лоб:
– Вот такая вот ситуация, товарищ Рудаки. Вы ведь комсомолец, патриот, должны понимать.
– Угу, – Рудаки ограничился этим неопределенным междометием, так как, хоть убей, не понимал, что он должен понимать, то есть сейчас-то он понимал, что он должен понимать, но понимал только потому, что уже один раз был в этой ситуации, а вот тогда, в первый раз…
Он подумал: «Может, отказаться?» – но знал, что не откажется сейчас, как не отказался тогда.
– Вы же понимаете, что наши сотрудники не могут там появиться без дипломатических осложнений, – продолжал Гусев, – поэтому было решено попросить вас в порядке, – он замялся, подыскивая формулу, – э… в порядке патриотической инициативы, – закончил он фразу бодрым тоном, обрадовавшись найденной формуле, и вопросительно посмотрел на Рудаки.
– Ладно, – сказал Рудаки, – я согласен. Когда ехать надо?
И опять он спросил себя: «Почему я в этот раз не отказался? Просто эксперимента ради, чтобы проверить теорию Хироманта. Может быть, если бы я отказался, все пошло бы иначе и не послали бы меня никуда».
Но он не отказался, и произошло все так же, как и раньше. Сначала один сотрудник ведомства Гусева строго инструктировал его по поводу того, чем ему там следует интересоваться: показывал фотографии разных танков и бронетранспортеров и сирийских солдат в форме разных родов войск; рассказывал, как определить численность войск по количеству офицеров разных званий, и призывал быть бдительным и внимательным и ни в коем случае ничего не записывать.
– А главное – ничего не пейте, – завершил он свой инструктаж.
При этом Гусев сочувственно вздохнул, и стало ясно, что ему самому это требование представляется слишком уж жестоким.
Зато второй сотрудник того же ведомства оказался либералом.
– Вы там выпейте как следует, – посоветовал он, – и все легче пойдет.
А насчет танков и прочих видов вооружения пояснил, что их это не интересует, что они это и так знают, потому что все вооружение Советское, а интересует их, чтобы Рудаки вернулся живым и рассказал, что там происходит.
– А то, – добавил он, – мы с нашими тамбовскими рожами там появиться не можем.
Рудаки вспомнил, как Гусев говорил про «дипломатические осложнения», и усмехнулся. Скоро он уже сидел в маршрутном такси, направлявшемся в город Хаму.
С балкона гостиницы «Гренада», в которой он жил в Дамаске, была хорошо видна стоянка междугородних маршруток, и в его номере слышны были по утрам громкие крики зазывал: «Бейрут!», «Бейрут!» или «Халеб!», «Халеб!» – так по-арабски назывался город Алеппо, второй после Дамаска крупный город Сирии. Но вот в маршрутки, направляющиеся в Хаму, пассажиров никто не зазывал. Только после долгих осторожных расспросов в гостинице он нашел одно такое такси в переулке. В нем сидел только один пассажир, хотя другие маршрутки ходили переполненными, шофер, стоявший возле машины, пассажиров не искал, в ответ на вопрос Рудаки «Хама?» буркнул «Тфаддаль»,[3]3
Прошу (араб.).
[Закрыть] залез в машину и, когда Рудаки сел, они тут же тронулись.
Насколько он помнил, и раньше (больше тридцати лет назад – кошмар!) сел он в такую же или похожую машину – назывались эти итальянские лимузины с дизельным двигателем то ли «Ламбретта», то ли «Ламборджини», и почти все маршрутки в Сирии были такие. Помнилось также, что тогда тоже пассажиров было мало, один или два – точно он не помнил, а что шофер был и тогда угрюмый и неразговорчивый, помнил точно.
Вскоре закончились улицы Дамаска, и они въехали в зеленую зону «Аль-Гута» – полосу садов и огородов, кольцом окружавшую город. По местной легенде, были это остатки Эдема, райского сада, где коварный змий соблазнил Еву. А скоро кончилась и Гута, и по сторонам шоссе потянулась бесконечная и унылая Сирийская пустыня – огромное, от горизонта до горизонта усыпанное щебенкой с островками чахлой травы пространство, напоминавшее ему и раньше, и сейчас унылые пустыри между домами в новых районах его города, не хватало только многоэтажек вдали и сиротливо торчащего возле какого-нибудь «долгостроя» жирафьего силуэта подъемного крана.
Араб, сидевший рядом с шофером, молчал, а сам шофер сначала напевал какую-то заунывную мелодию, а потом включил радио и оттуда полилась похожая мелодия, и теперь он иногда отрывал руки от руля и хлопал в ладоши, отбивая такт.
Унылая мелодия, пейзаж и вся атмосфера поездки располагали к рассеянным размышлениям, и Рудаки, глядя в окно на бесконечную щебенку вокруг, стал думать обо всем сразу, и мысли его были хаотичны и нельзя сказать, чтобы радостны.
Сначала вдруг, ни с того ни с сего, у него в голове возникла песня ансамбля «Любэ» «Батяня-комбат», и, прислушиваясь к звучащему у него в ушах наперекор заунывной арабской мелодии припеву «Комбат-батяня, батяня-комбат…», стал он думать о солисте этого ансамбля, неромантической внешности дядьке с мясистым лицом, о том, что сейчас этого дядьки, должно быть, еще нет на свете, как нет и этого ансамбля, и других, подобных ему, а есть песни Галича и Окуджавы, а он знает и те песни, и другие, и стало ему от этого грустно, и подумал он, что слишком долго живет на этом свете, и что слишком много всякого пришлось на его долю, и что совсем не надо было бы ему, университетскому профессору с кое-каким именем, ехать сейчас опять в это пекло, да и вообще связываться с этими проникновениями и прочими сомнительными затеями Хироманта.
«А может быть, прав В.К., и я сейчас сплю?» – подумал он и закрыл глаза, но в голове продолжал звучать «Батяня-комбат» и слышались завывание арабской песни и шум мотора, поэтому он глаза снова открыл, посмотрел на щебенчатую пустыню и стал почему-то думать о маршрутных такси. Подумал, что в Сирии эти такси появились лет на тридцать раньше, чем в Империи, точнее, не в Империи, а в новых странах, возникших на ее месте, что такси там сейчас совсем не такие, как были в Сирии, и дело не в том, что машины другие, а в том, что в Сирии и пассажиры были вежливые, и шоферы услужливые, а в его городе маршрутки стали символом хамства и толкучки.
Потом, зацепившись, наверное, за слово «хамство», он стал думать о созвучном этому слову сирийском городе Хама, о котором он тогда ничего не знал, кроме того, что есть там знаменитое, более чем тысячелетней давности колесо для подъема воды в каналы, называемое Нория, или Нурия, о том, что, если честно, то не намного больше он знает об этом городе и сейчас, хотя побывал там и прожил почти неделю, – не до городских достопримечательностей ему тогда было и, если он и видел что-нибудь тогда, все вытеснили из памяти события, которые они, шутя, называли Хамскими, хотя были они совсем не шуточными.
Тогда шиитская община Хамы подняла вооруженный мятеж против суннитского правительства страны, и был он подавлен большой кровью. Хотя прошло столько лет, Рудаки до сих пор помнил, как горела и обрушилась главная мечеть, и до сих пор, когда он об этом думал, стоял у него в ушах вопль гибнущих в пожаре людей. Он с ужасом подумал, что придется все это ему пережить еще раз, тряхнул головой, отгоняя воспоминания, и стал смотреть по сторонам.
Шоссе стало подниматься в горы, и он вспомнил, что дорога в Хаму проходит через довольно высокие отроги хребта Антиливан. Извилистая дорога стала уже, из глубоких ущелий по сторонам тянуло прохладой, вокруг были теперь горы, поросшие сосновым лесом.
«Наверное, я все-таки сплю», – опять подумал Рудаки, откинул голову на спинку сиденья и неожиданно для себя действительно заснул.
Снилось ему, что он принимает зачет по типологии на курсе Устименко. Только что он отпустил девочку, бойко отбарабанившую сложный вопрос о синтаксических кортежах, расписался у нее в зачетке, и тут в аудиторию вошел Устименко.
Весь его вид говорил о том, что его приход – это большое одолжение, одолжение всем: преподавателю, Университету в целом и более всего такому нелепому и бесполезному предмету, как лингвистическая типология.
«Что бы такое у него спросить, – думал Рудаки, глядя на его детскую еще физиономию, в которой уже угадывались черты будущего хама, – что бы такое спросить, чтобы он ответил и можно было наконец поставить зачет и больше его не видеть?»
– Скажите, пожалуйста, что изучает лингвистическая типология? – в конце концов спросил он.
– Ерунду всякую изучает, – нагло усмехаясь, ответил Устименко.
«Главное не показывать, что он меня раздражает, – уговаривал себя Рудаки, – он ведь меня провоцирует, хочет, чтобы я взорвался, наорал на него, и тогда побежит жаловаться». И он задал ему вопрос, с которого обычно начинал свои лекции, – вопрос этот студентам нравился и всегда вызывал споры:
– Господин Устименко, – он старался говорить спокойно и даже чуть небрежно, снисходительно, – вот вы говорите, что типология занимается ерундой, то есть чем-то таким, что вашего внимания не стоит, чем-то простым и очевидным, я правильно вас понял?
– Ну, – набычившись, буркнул Устименко, чуя подвох, но не понимая пока, к чему клонит Рудаки.
– Тогда ответьте на такой простой вопрос, – Рудаки сделал паузу, и Устименко настороженно посмотрел на него. – Предположим, что в некоторой стране есть гора под названием «Боро», которое с местного, ну, скажем, тамильского, языка переводится как «скалистый пик, на котором вьет гнездо белый орел». Скажите, пожалуйста, какие части этого тамильского слова соответствуют значениям «пик», «гнездо» и «орел»?
Рудаки опять подумал, что студентам этот вопрос обычно нравился, не все отвечали на него правильно, но споры возникали всегда. Устименко же, по-видимому, даже не понимал, что он него хотят, – он некоторое время молча смотрел на Рудаки, и взгляд его выражал снисходительное презрение, а потом заявил:
– Я тамильского не знаю, – сделал внушительную паузу и добавил: – и еврейского тоже.
«Начинается», – подумал Рудаки и опять мысленно призвал себя к спокойствию.
– Я иврита тоже не знаю, к сожалению, – он заставил себя улыбнуться. – Но дело не в этом. Я вижу, что вы не хотите отвечать и на мой второй вопрос, хотя он легкий и, задавая его, я шел вам навстречу. Ну что ж, в таком случае, я вынужден поступать в соответствии с правилами. Я даю вам положенные пятнадцать минут для ответа на третий вопрос. Запишите, пожалуйста: типы семантических моделей. Скажите мне, когда будете готовы.
– Все равно зачет поставишь! – злым шепотом сказал Устименко, встал и покинул аудиторию. Рудаки опять заставил себя улыбнуться.
Как только Устименко вышел, дверь тут же снова открылась, но вместо ожидаемого следующего студента в ней возникла ухмыляющаяся физиономия китаиста Вонга.
– Ну что, поставили принцу зачет? – ехидно поинтересовался Вонг.
– Придется, – хотел ответить Рудаки, но проснулся.
В дверь стучали.
– Мин геда? Шу cap?[4]4
Кто это? Что случилось? (араб., диал.)
[Закрыть] – еще не совсем проснувшись, автоматически спросил он по-арабски и стал лихорадочно соображать, где он, и выходило, что он в Хаме, в какой-то гостинице. «Зенобия» – он вспомнил, что гостиница называется «Зенобия», а дверь между тем открылась и вошел араб-слуга.
Встав с постели и поспешно натягивая джинсы, Рудаки как-то сразу осознал окружающее и понял, что было это окружающее по меньшей мере неприятным, чтоб не сказать опасным.
– Облава, сайд,[5]5
Господин (араб.).
[Закрыть] – шептал слуга, оглядываясь на дверь, – жандармы проверяют гостиницы, скоро будут у нас.
Надо уходить. Фавваз ваш паспорт спрятал – потом отдаст, когда вернетесь, а так скажем, что не было вас здесь.
Он стал поспешно заправлять постель, с которой только что встал Рудаки.
Бросая свои вещи в чемодан, Рудаки вспомнил еще кое-что: что слугу зовут Хамад и что не зря он давал ему щедрые чаевые – вот теперь спасает он его от облавы, что Фавваз – это хозяин гостиницы и тоже его спасает, хотя и из шкурных соображений – если Рудаки арестуют, то и ему не поздоровится, и что паспорт у него фальшивый – на имя алжирского коммерсанта Фуада Румейли.
«Хорошо, что Фавваз паспорт не отдает, так проще: признаюсь, кто я такой, и все, – думал он, осматривая номер – не забыл ли чего, – Гусев говорил, что можно, в крайнем случае, признаться, и отпустят в конце концов, с Империей связываться не станут. Если сразу не шлепнут, – тут же поправил он себя, – жандармы сначала стреляют, а потом спрашивают».
И его вдруг затрясло мелкой дрожью. Трясущимися руками он достал из чемодана початую бутылку швейцарского коньяка с синим крестом на этикетке (– Не пьем, а лечимся! – говорили они обычно про этот крест), которую впопыхах туда засунул, пошел в ванную, выпил там полстакана и назад в чемодан бутылку прятать не стал. Хамад все это время ходил за ним и тихо поминал аллаха.
Скоро Хамад выпустил его из гостиницы через черный ход на узкую улочку с высокими глинобитными заборами – дувалами. В руках у него не было ничего, кроме бутылки коньяка, – чемодан он, подумав, оставил в гостинице. Были у него только деньги – довольно много – доллары и сирийские лиры и запасной паспорт на имя Збигнева Хойнки – польского инженера, по легенде, будто бы работавшего в Сирии на строительстве Евфратской плотины.