355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Мильяс » В алфавитном порядке » Текст книги (страница 1)
В алфавитном порядке
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:00

Текст книги "В алфавитном порядке"


Автор книги: Хуан Мильяс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Хуан Хосе Мильяс
В алфавитном порядке

Juan José Millás

EL ORDEN ALFABéTICO

Copyright © Juan José Millás, 1998

All rights reserved

© А. Богдановский, перевод, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство Иностранка ®

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)

Часть первая

Дома у нас была энциклопедия, и отец говорил о ней, как говорят о далекой стране, предупреждал: осторожно, на страницах ее можно заблудиться, как в незнакомом городе. Сто с лишним томов занимали целую стену в гостиной. Невозможно было не увидеть их, не прикоснуться к ним. Иногда от скуки я открывал наугад огромный том в черном переплете и читал первое, что попадалось на глаза, в надежде найти темный переулок, но видел только вереницы маленьких слов, с монотонным муравьиным упорством расползающиеся по бумаге. Мой отец был просто помешан на энциклопедиях и на английском языке. И его слова о том, что уж в этом-то году он обязательно начнет учить английский, грозили нашему дому настоящим бедствием, потому что ни малейших способностей к языкам у него не было.

В ту пору мне помогал получать желаемое талисман – крошечный кожаный башмачок, предназначавшийся некогда ребеночку, который так и не появился на свет. После аборта родители уничтожили все, что было загодя куплено в приданое младенцу, но этот башмачок величиной с наперсток я успел припрятать. Однажды отец все же обнаружил его, очень рассердился и выбросил на помойку.

– Ты ведь большой уже, – сказал он. – Пора бы перестать верить в талисманы.

– Но ты же веришь в английский язык.

В ответ он промолчал, но по выражению его лица мне показалось, что я ненароком отгадал какой-то секрет. И, будто в отместку, напрочь утерял интерес к темным томам энциклопедии, хотя отец и предрекал, что, если не начну читать, книги вдруг возьмут и птицами улетят из дому и мы все останемся без слов. И я порой перед сном пытался представить себе, каков он будет – мир, лишенный слов, и думал, что мы будем терять их в алфавитном порядке и не останется ни абажура, ни аббревиатуры, ни августа. До аббревиатур мне было мало дела, я и не знал, что это такое, но жалко было Альпы, и Америку, и Аргентину. Ведь это же будет форменная катастрофа, а отвечать мне.

Если же я засыпал, не успев отделаться от этих мыслей, то вскоре просыпался, мучимый кошмаром: снилось, будто потерял дар речи, и во сне это было много хуже слепоты. И вот постепенно я приучился следить за томами энциклопедии и прочими книгами в доме бдительно, как за врагами. А они сквозь стекольную муть смотрели с укоризной и заранее винили в этой экологической катастрофе, сравнимой с исчезновением каких-то видов фауны, не кого-нибудь, а меня. И когда мне приходилось слышать об истощении популяции, я думал не о ящерицах и не о бизонах, но – о словах. Выбирал одно какое-нибудь – вот лестница, например, – и принимался вертеть в голове варианты того, что случится, если оно исчезнет. И, перебирая мысленно места, куда никогда в жизни больше не смогу подняться и откуда мне уж вовек не спуститься, со страху бледнел и потел.

Мать, тысячу раз спросив, что со мной такое, а внятного ответа не получив, потому что ничего разумного мне в голову не приходило, повела меня к врачу, а тот осмотрел меня с головы до ног, но так и не сумел объяснить мои внезапные приступы недомогания и прописал мне курс витаминов – откуда ж ему было знать, что слово витаминобречено и найти его будет трудней, чем красного пиренейского муравья.

Домой мы возвращались на автобусе и сидели напротив друг друга. Мама всю дорогу смотрела на меня с тревогой, словно подозревала, что я храню какой-то секрет, от которого мне будет худо. Тогда я представил, что исчезло слово мать, и от страха меня снова бросило в пот. Она забеспокоилась, предложила выйти на первой же остановке и до дому добраться пешком, но это было решительно невозможно: да как же ты выйдешь из автобуса, если исчезли слова ногаи ступняи, значит, все производные от него понятия типа ступенькаи подножка. В иных обстоятельствах мы бы, конечно, просто спрыгнули, но я убедился, что сгинуло и слово прыжок, и нам, судя по всему, предстоит до скончания века болтаться в этой вонючей колымаге среди незнакомых людей. Визит к доктору не помог.

А для моего отца энциклопедия по-прежнему была вроде какого-то транспортного средства, доставлявшего его в те невообразимо далекие края, где люди в большинстве своем понимают по-английски. Он возвращался, неся на лице вместе с трехдневной щетиной отпечаток усталости, как будто и впрямь побывал где-нибудь за границей. А вместо сувениров и подарков привозил оттуда новые понятия. Как-то раз он вернулся из энциклопедии к обеду и между супом и жарким обогатил нас словом мимикрия, объяснив, что животные, как и люди, любят казаться не тем, что они есть на самом деле.

Меня не слишком тревожили его мельтешения в энциклопедию и обратно: я думал, что благодаря этому все остается на своем месте – и витамины, и матери, и лестницы с адвокатами. Я только не очень понимал, почему, если все организовано по принципу энциклопедии, действительность не всегда выстраивается в алфавитном порядке. Первый, к примеру, идет раньше второго, хотя буква Пближе к концу, чем буква В. Хорошо хоть, что завтракидет перед обедом, а обед– перед ужином, как и полагается. Да, энциклопедический мир никак не желал совпадать с миром реальным, и в детстве меня это томило и тревожило едва ли не сильней всего.

Однажды утром, вскоре после того, как отец выбросил башмачок на помойку, я проснулся и, расставляя предметы в моей комнате в алфавитном порядке, вдруг подумал, что они – ранены. Тут вошла мама, потрогала мой лоб и сказала:

– Да у тебя жар.

Я блаженно потянулся, встречая приход болезни, а когда остался один – повернулся спиной к двери спальни, как бы отворачиваясь заодно и от школы, и от действительности. Зато в голове у меня тысячи дверей были готовы открыться и впустить меня туда, где я буду так же счастлив, как отец – в своем английском и в своей энциклопедии. Я наугад отворил одну, заглянул, желая узнать, чту там, за ней, и увидел коридор – примерно такой же, как у нас дома. Хотел уж было закрыть эту дверь и попытать счастья за другой, но тут мне показалось, что и коридор хворает или что это и не коридор вовсе, а сквозная рана в теле дома и сквозь нее можно проникнуть в жилище, которое будет совсем не похоже на наше, привычное и обычное. Я со всеми предосторожностями двинулся вперед и вскоре оказался в гостиной, вроде бы нашей, но и совсем незнакомой, потому что от стола, стульев и томов энциклопедии исходило слабое свечение, свойственное потустороннему миру. Помню, что смотрелся в зеркало буфета, а видел там кого-то незнакомого, но этот кто-то в то же время был я сам. И я подумал тогда, что все на свете пребывает одновременно в двух плоскостях бытия, а мне каким-то образом удалось проникнуть во вторую. В эту минуту я снова почувствовал у себя на лбу мамину ладонь, услышал: да у него жар. Но ведь это все было в спальне, а я-то стоял в гостиной, то есть находился сразу и там и тут.

В легкой растерянности я повалился на диван, спрашивая себя, а соблюдается ли в этой призрачной ипостаси моего дома привычный распорядок, и тут же увидел маму, несущую мне чашку кофе. Фигура ее была плотная, с четко очерченными контурами и тем сильно отличалась и от чашки, и от прочих предметов, суетливо зыблющихся вокруг. И я не в силах был ни отвести от нее взгляд, ни отделаться от ощущения, что проник за какую-то грань. И тогда только заметил, что нахожусь не в потусторонней реальности, как казалось мне сначала, а в ином пространстве, где из самой сердцевины каждого предмета исходило необычное сияние, причем у каждого – свое, отличное от другого.

Мать пересекла гостиную и присела рядом со мной. Она произнесла только одно слово «здравствуй», но никогда не забуду, как голос ее, будто существуя вполне независимо, плавал в воздухе, прежде чем рассеяться дымом. Да, и вот еще что: ощущая все свое тело, каждую частицу его одновременно – и пальцы ног, и мочки ушей, и язык, и ресницы, и нос, и веки, – я находился в мире, где вещи различались тем, насколько насыщен, напряжен был излучаемый ими свет. И значит, неважно было, что предметы ранены или коридор болен, – важно было лишь то, что все обрело единственную в своем роде и особенную значимость. Я взял со стола пепельницу и с невиданной никогда прежде отчетливостью ощутил, что мне в ладонь с удивительной точностью легло нечто вещественное, наделенное определенной формой.

– Одевайся, а то опоздаешь, – услышал я голос матери, произнесший эти четыре слова, а что их было именно четыре, понял потому, что отсчитывал каждое по мере того, как оно появлялось изо рта, и не только отсчитывал, но и чуял, благодаря необыкновенно развившемуся обонянию. Они пахли точно так же, как прилипавшие к зубам тянучки.

Я понял, что пора в школу, но не огорчился, потому что мне хотелось этим новым зрением увидеть улицу, и доску, и учителя математики. Но вместе с тем боязно было вновь очутиться в своей комнате, в кровати – я ведь не забывал, что на самом-то деле лежу там больной, а сюда попал, отворив одну из многих воображаемых дверей у себя в голове. Так или иначе, понукаемый взглядом матери, я поднялся, вышел снова в коридор и, чувствуя, что сердце колотится где-то в горле, вернулся в свою комнату, но ни на кровати, ни под кроватью никого не нашел. И спальня, где пять минут назад я лежал больным, хоть и была неотличима от той, где я стоял сейчас, все же находилась, без сомнения, в другом месте.

Торопливо оделся и побежал в ванную – мне хотелось прикоснуться к воде, попробовать это волшебное вещество, распадающееся на тонкие нити, которые оплетали, но не связывали пальцы. Вымыл и лицо, смочил волосы, чтобы прическа держалась дольше, а когда возвращался в спальню, чувствовал, как от тепла моего тела испаряются капельки воды на бровях. Помимо того, что здесь каждый предмет был окружен странным свечением, ни в одном из них – ни в пенале, ни в карандашах, ни в ластике – я не ощущал того тепла, что исходило от меня, от моего тела. Они все были, так сказать, холоднокровные существа, вроде лягушек. И я внезапно испытал гордость за эту свою неведомую прежде способность испускать тепло.

Когда я пришел на кухню, отец уже сидел там – завтракал и слушал по радио новости. Я заметил, что вид у него озабоченный, но мое внимание тут же переключилось на соковыжималку такого насыщенно красного цвета, что казалось: дотронешься – обожжешься. А у тарелок в середине поблескивало углубление, чтобы суп или что там еще в них налито не переливался за края, которые напоминали поля шляпы: они были хоть и плотные, но мягкие, так что гладь их сколько хочешь – не обрежешься. А у чашек оказались сбоку замечательно удобные ручки, чтобы можно было взяться, не боясь обжечь пальцы. А в том месте, где к черенку вилки прижимается указательный палец, был предусмотрен плавный изгиб, чтобы, когда накалываешь на зубья, давление усиливалось, и это было просто на удивление удачно придумано.

– Неслыханное дело, – сказал тут отец.

– А что такое?

– Только что передали по радио: сегодня ночью из публичной библиотеки пропали две тысячи томов.

Книги обычно не воруют, так что я подумал: это, наверно, были старинные, редкие, особой ценности. Отец продолжал рассуждать об этом случае, а я почувствовал, что у меня поднимается температура, и сказал матери, что надо бы вызвать врача. Но все это происходило не здесь, не на этой кухне и не в этом доме, а в дальней спальне, куда отец, вернувшись с работы, всегда приносил мне, когда я хворал, книжку. Он положил ее на прикроватный столик и сказал матери:

– В этом году уж точно не сорвется. Я видел объявление о наборе в школу, где за девять месяцев человека обучают говорить по-английски. Дело верное.

– Отец в больнице, а ты пойдешь английский учить? – с упреком сказала мать.

«Да вот именно поэтому, – подумал я, лежа в кровати, – у него неприятности, и он хочет заслониться от них английским, точно так же, как от своих я защищаюсь, перекатывая в пальцах башмачок нерожденного брата». А отец ответил, что такой шанс выпадает раз в сто лет, потому что половину платы за обучение вносит компания, где он работает. От этого разговора явственно попахивало смертью. В ту пору я еще ни разу не видел покойника, хоть и перебил множество мух. Хотелось понять, взаправду ли они дохнут, потому что мне тогда было очень трудно поверить в смерть вообще, а уж в свою собственную – совсем невозможно. Что же касается деда, то я его и живого редко видел – они с отцом не ладили, – так что, если он умрет теперь, когда я еще так мал, буду до конца дней моих воспринимать его как покойника, и никак иначе. Мне это совсем не понравилось, и потому я повернулся на другой бок – повернулся и вернулся туда, где от каждого предмета исходило собственное свечение, где я ощущал разом все свое тело – и легкие, и пальцы, и веки, и кончик языка, и тонкий кишечник, и сердце.

Неся за спиной ранец, я вышел из дому и отправился в школу. И почти сразу же почувствовал, что улицы, подобно тому как раньше – коридор, обрели некое невещественное свойство, которого я прежде никогда не замечал в них. Они теперь связывали воедино не только удаленные друг от друга точки, но и разные части меня, до сих пор всегда существовавшие отдельно. И, проходя по улицам, я проходил как бы и по себе самому, и это превращало обыденное шагание в череду бесчисленных приключений. Я пытался постичь, что же произошло, но понимал только одно: кто-то вывернул реальность наизнанку, как выворачивают носок, и мы теперь оказались снаружи, на внешней ее, ярче освещенной стороне, но при этом не перестали существовать внутри – там, где у меня начинался жар, где отец желал изучать английский, а в больничной палате умирал дед. Надо добавить, что, в довершение неприятностей, мои родители стали часто ссориться с тех пор, как мать избавилась от моего братика – того самого, кому приготовлен был башмачок.

И, осознав наконец, что события происходят разом и по ту и по другую сторону моей жизни, однако далеко не каждый одарен способностью понимать это, я ощутил огромную благодарность за то, что однажды утром получил это отличие – отличие от всех остальных.

А у самых школьных дверей, замешавшись в толпу, вдруг удивился, до чего же разнообразные носы существуют на свете. И все совершенно не похожи друг на друга, впрочем, как и губы или уши. Еще заметил вдруг, что большинство людей при улыбке показывают зубы, и, хоть видел их тысячу раз, теперь подумал, что это какой-то новый инструмент, новый и очень точный, и предназначен он не только для того, чтобы владелец мог откусывать и жевать, но и чтобы нравиться. Мне вот, к примеру, нравилась одна девочка по имени Лаура, учившаяся классом старше: ну так вот, когда она улыбалась, становились видны не только зубы, но и десны и почему-то возникало ощущение, что из-под платья у нее выглядывает краешек нижней юбки. Как раз это она стояла у дверей, пересмеиваясь с подружками, и, поравнявшись с ними, я замедлил шаги. Казалось, будто она раздевается перед тобой, причем не испытывает от этого ни малейшего смущения. Наоборот, ей вроде бы нравилось это, и каждый раз, как я видел улыбку на лице Лауры, мне казалось, что она сбрасывает с себя платье, потому что десны ее положительно сводили меня с ума.

И тут внезапно я понял, что она раздевается для меня. На внешней стороне вывернутого наизнанку носка или бытия мы часто встречались глазами, но взгляды наши, столкнувшись, теряли ясность, как если бы должны были пронизать завесу тьмы и оттого лишались своей природной силы. И тут я улыбнулся – просто так, без повода, для того лишь, чтобы она увидела мои зубы и поняла, что мы с ней делаем нечто восхитительное, причем никто не заметит этого и не осудит за то, что делаем это прилюдно.

Первым уроком шло естествознание. Я взял учебник, показавшийся вдруг какой-то редкостной диковиной, стал листать его наугад – просто так, получая удовольствие от того, как испещренный буквами водопад низвергается на меня страница за страницей. Задержался на той, где рассказывалось о клопах. Там, чтобы наглядно показать, где гнездятся эти насекомые-паразиты, была изображена незастеленная постель. Я так глубоко погрузился в рисунок, что даже смог увидеть эту бредущую по простыне кучку клопов. Меня извлек оттуда голос учителя, описывавшего пищеварительную систему коровы с таким воодушевлением, словно говорил о собственном желудке. Это было до того нелепо, что я, еле сдерживая смех, стал смотреть в другую сторону и увидел дыхание моего соседа по парте. Я мог даже отличить тот воздух, который входил в ноздри, от того, который выходил изо рта, словно это была какая-то невесомая жидкость и с ней можно было играть, как со струей выдуваемого дыма, принимающего по нашей воле самые причудливые формы и затейливые очертания. Подумав, что и это тоже ужасно смешно, я отвернулся от соседа и перевел взгляд на другого одноклассника – тот у нас был одновременно и отличник, и совсем дурачок. И по милости Мариано – кажется, так его звали – меня ночами напролет когда-то развлекала мысль, что полученные в школе знания только портят нас, потому что общим правилом было: первый ученик в классе почти неизменно оказывается последним на перемене во дворе. Нет, я не утверждаю, будто существует прямая связь между глубокими знаниями о коровьем пищеварении – особенно так, как нас этому учат, – и тем, каким слабаком был этот Мариано, но с течением времени видишь, что из одного таинственно вытекает другое.

Но в тот раз, однако, я эту связь осознал с ослепительной ясностью, потому что увидел: его ум и его придурковатость существуют совершенно отдельно друг от друга, и догадался, что одно просто создано для другого, как две половинки ореха. Мариано способен был без запинки перечислить на экзамене, из чего состоит желудок жвачного животного, но никогда бы не смог пропутешествовать, как я, из одной стороны реальности в другую – туда, где его глупость, совершенно не раздражая меня, сообщала всему, что я видел, завораживающую четкость предмета под микроскопом.

И, короче говоря, покуда я созерцал повседневность, удивляясь ей, подобно человеку, впервые в жизни попавшему в незнакомый дом, где каждая комната поражает новизной, вдруг случилось нечто непредвиденное: раскрытая книга, лежавшая перед учителем на столе, слегка шевельнулась, взмахнула страницами как крыльями и вслед за тем птицей вспорхнула в воздух. Покружила раза два по классу, словно осваиваясь, подлетела к открытому окну и устремилась наружу.

Оправившись от первого ошеломления, мы повскакали с мест и бросились к окнам – смотреть, как она скроется в поднебесье. И тут же у нас за спиной захлопали страницы, и, обернувшись, мы увидели, что все учебники подрагивают на крышках парт, а потом один за другим, кто легко, кто грузно, взмывают в воздух и уносятся следом за первой книгой. Вскоре целая стая учебников по естествознанию исчезла среди домов.

Преподаватель велел всем сидеть – исключительно по привычке, потому что мы были так ошарашены, что никто и не подумал вскочить или заорать. И сейчас же – не успел еще никто и слова вымолвить – небо потемнело, словно туча нависла над зданием школы, а когда мы выглянули наружу, увидели множество книг, вылетевших, без сомнения, из других окон и устремившихся вслед за нашими учебниками. Не помню, кто первый захохотал, но факт, что кто-то же начал, и вскоре уже весь класс помирал со смеху, и только учитель был весь в поту и бледен, как воскресший покойник. Честно говоря, я тоже не смеялся, потому что раньше очень часто воображал то, что произошло, и знал, что хорошего в этом мало, хоть поначалу и выглядит забавно.

Меж тем на другой стороне жизни или носка у меня по-прежнему поднималась температура, и я вновь ощутил ладонь, в тревоге положенную мамой мне на лоб, а потом услышал и ее голос, перемешивавшийся еще с чьим-то – наверно, врача. Он говорил, что медлить больше нельзя, непременно надо удалять гланды, причем говорил тем же тоном, что и мой отец, когда клялся, что это будет последняя зима, которую он проведет, не изучая английский. Доктор приписывал своему скальпелю те же магические свойства, что отец – английскому языку, а я – башмачку моего нерожденного брата: все на свете во что-нибудь да верят, причем слепо. Любопытно, что я одновременно и лежал в жару с ангиной, и сидел в школьном кабинете естествознания, где только что случилось это чудо с летающими книгами.

– Нет, сейчас неудачное время для операции, – сказала мать. – Дед его лежит в больнице и очень плох. Говорят, ему осталось несколько дней.

Ему осталось несколько дней. Одной – прежней – частью моего существа я решил, что ему осталось несколько дней до выхода из больницы, но другой – той, благодаря которой я повзрослел, – немедля понял, что дед при смерти. С дедом мой отец никогда не ладил. Он, что называется, держал на него зло, но вот за что именно – я не мог сообразить никакой своей частью. В ту пору мне не только удавалось находиться в двух местах одновременно – вдобавок я обладал двумя сторонами, которые не всегда приходили к согласию, и вот одна никак не в силах была уразуметь, почему мой отец печалится о близкой кончине человека, которого не любит, а другая понимала это. И в ту – опять же – пору я смотрел на родителей как-то очень уж прагматично. И часто на пальцах подсчитывал, сколько мне будет лет, когда отцу исполнится сорок… пятьдесят… шестьдесят… семьдесят пять (после семидесяти я прибавлял уже не по десять, а по пять). Меня всегда томил страх сиротства, и я хотел быть уверен, что ко дню его смерти я буду уже не очень сильно в нем нуждаться. Однако сейчас я сам себе напомнил, что кроме практической пользы получаешь от родителей и нечто большее и что, когда они уйдут, ты все равно останешься сиротой, и неважно, сколько тебе будет лет к этому времени – девять или девяносто. Я заметил это, наблюдая за отцом и понимая, что дед ему уже ни на что не нужен, но он, хоть и вполне уже взрослый человек, до сих пор его побаивается и, конечно, от этого – от страха – взялся учить английский. Тут меня проняла дрожь, причем трясся я и в постели, где лежал, и за партой, где сидел, потому что пребывал ведь одновременно в двух местах, а потом увидел, как руки матери что-то делают с простыней и одеялом, только непонятно, чту – не то укутывают меня поплотней, не то, наоборот, раскрывают. И слышал настойчивый голос врача:

– Решайте поскорей. Боюсь, будут осложнения на сердце.

Я понятия не имел, зачем нужна операция и как тут одно может быть связано с другим, хотя, когда мне бывало очень страшно, чувствовал, что сердце колотится прямо в горле. И, чтобы отделаться от этих мыслей, я закрыл глаза, сделал небольшое усилие и вернулся на другую сторону носка или жизни. Там все было в точности так, как я оставил это, уходя: хотя звонка на перемену еще не было, все мы толпились во дворе и глядели, как, выстроясь по предметам, вылетают из окон разнообразные учебники. Учителя, кажется, попытались воспрепятствовать бегству и закрыли окна, но увесистые тома в твердых переплетах разбили стекла. Учебники математики покинули школу в безупречно ровном строю, вроде того, каким летит косяк диких гусей, тогда как грамматики устроили небольшую свалку, в которой иные потеряли страницы, и те кружились, как перья, у нас над головами. Мы подбегали к ним, ловили и рвали их на мелкие кусочки, чтобы и следа не оставалось от этой гадости. И каждый раз, как из окон вылетала очередная стая учебников по тому или иному предмету, мы, задрав головы к небу, хлопали в ладоши и хохотали как сумасшедшие. Одна моя часть сознавала, что есть в этом ликовании нечто дикарское, но другая не могла не наслаждаться зрелищем. Учителя озабоченно переговаривались друг с другом, но видно было, что их тоже забавляет нежданное происшествие. Тогда я понял, что и у взрослых тоже – по две стороны.

Все утро мимо нас неслись книги, а потом выяснилось, что такое творится по всему городу. Книги улетали не только из школ, но и из библиотек, читален и квартир. И около полудня от множества томов, что реяли и парили над крышами, потемнело небо. Помню, что на какое-то мгновение во мне шевельнулась тень сожаления, но – ненадолго, потому что трудно грустить, когда вокруг бушует такое всеобщее и безудержное ликование. Несколько старшеклассников с видом налетчиков врывались в классы, набивали замешкавшимися книгами портфели, а потом открывали их всем на радость. И книги суматошно выпархивали оттуда, как голуби из клетки, и сперва бестолково метались в воздухе из стороны в сторону, но вскоре, набрав высоту, определяли направление и скрывались в поднебесье.

Когда пришло время обеда, нам велели отправляться по домам. Большинство моих товарищей шли кучками, по трое-четверо, чтобы и дальше обсуждать происшествие и с удовольствием представлять, на что похожи будут теперь уроки литературы без литературы, иностранных языков – без иностранных языков, а истории – без единой истории. И в тот день нам ничего не задали на дом, потому что задания эти не по чему было готовить. Я-то предпочел возвращаться один, чтобы без помехи пройти мимо того угла, на котором обычно останавливалась поболтать с подружками Лаура. Да, я продолжал думать о ней и о ее деснах. Мое открытие стало самым крупным событием за весь этот день, затмив даже исчезновение книжек. Хотя меня очень волновало, что сейчас я опять ее увижу и мы с ней даже обменяемся теми ужимками, которые будут равносильны раздеванию друг перед другом, я побаивался, что все это – мои выдумки, а на самом деле она не обращает на меня никакого внимания.

Она стояла там же, где всегда, образуя с другими девочками круг, причем все смотрели куда-то вниз, как будто рассматривали какую-то зверюшку у себя под ногами. И хохотали на всю улицу. Лаура заметила меня и крикнула:

– Иди сюда, взгляни на это.

Я подошел вплотную и увидел, что одна девчонка, присев на корточки, со всеми предосторожностями извлекает из ранца маленькую книжку в разноцветной обложке. Книжка пыталась высвободиться, трепыхалась у нее в руках, как птичка, рвалась из сжимавших ее пальцев.

– Отпусти, отпусти, а то страницы порвешь, – крикнула Лаура.

Подружка разжала руки, и книга испуганно и неловко заметалась перед этим частоколом ног, как мечется по комнате, натыкаясь на стены, крупная бабочка, но уже в следующую минуту взвилась над нашими головами и скрылась за домами. Тогда Лаура взглянула на меня и улыбнулась так, что стала видна внутренняя часть ее нижней губы. Я был очень возбужден, но все же не потерял самообладания, что непременно случилось бы со мной по другую сторону бытия, а только в свою очередь послал ей улыбку и убедился, что Лаура разглядывает мои зубы и губы с тем же удовольствием, что я – ее. Кажется, я даже не заметил, большие ли у нее глаза, не обратил внимания, как развеваются ее волосы, не постарался запомнить это, чтобы потом, когда ее не будет передо мной, оживить в памяти ее облик.

Время от времени над нами пролетали книги – поодиночке или целой стайкой, – и мы весело смотрели им вслед. Наконец девочки пошли по домам. И я тоже, но по дороге остановился перед разбитой витриной книжного магазина. Хозяин рассказывал стоявшим на тротуаре зевакам, что толстый альбом репродукций с маху, одним ударом прошиб массивное стекло и в образовавшуюся брешь устремились прочие товары. Хозяин уверял, что, когда он попытался было удержать их, на него набросились сразу несколько книг в твердых переплетах и чуть не выбили ему глаз. Все лицо у него было в кровоподтеках и бровь рассечена.

Я торопливо шагал домой, но, проходя мимо газетного киоска, заметил на тротуаре огромную тень – ее отбрасывала газета, тоже раскинувшая крылья и пустившаяся в полет. Киоскер был в отчаянии: журналы, подергавшись немного на своих прищепках, высвобождались и улетали. Газеты, плавно и величаво взмахивавшие огромными волнообразными крыльями, напоминали орлов, а журналы – соколов.

Дома царила атмосфера изумления и страха. Родители сидели на диване перед телевизором и смотрели репортаж об исчезновении книг. Я закричал, что в школе уже не осталось ни одной, но меня резким жестом призвали к молчанию. На экране мелькали кадры: через разбитые окна библиотек вырываются на волю толстенные, переплетенные в кожу тома. Не верилось, что такие махины могут летать, но они, покружившись, невесомо устремлялись ввысь. И, как чайки, парили, закладывали плавные виражи, скользили в поднебесье.

Энциклопедия и прочие отцовские книги пока стояли на своих местах, но, если прислушаться, можно было уловить негромкий беспокойный рокот, так что казалось, будто там, в глубине этой безжизненной, неодушевленной материи, совершается какая-то скрытая от глаз таинственная работа. Между тем на экране министр культуры призывал граждан не пытаться удерживать книги на полках, поскольку уже наблюдались случаи, когда в подобных ситуациях книги вели себя буйно. Сменивший его на экране министр обороны сообщил, что в его ведомстве пришлось стрелять по пятидесяти томам «Истории армии», набросившимся на офицеров, которые пытались закрыть им доступ к окнам библиотеки. Появились кадры валявшихся на полу распотрошенных, изрешеченных пулями книг.

Отец с искаженным от отчаянья лицом вскочил и забегал из угла в угол, проклиная власти. Всякий раз, как он оказывался перед полкой, на которой стояли тома энциклопедии, он проводил пальцами по их кожаным корешкам – так успокаивают, поглаживая, испуганное животное. Я наблюдал за ним и начинал воспринимать окружающее его глазами, постепенно сознавая, что ничего особо забавного тут нет. Действительность между тем не утратила свою лучезарность и даже в таких трагедийных обстоятельствах обнаруживала совсем иную глубину по сравнению с той, что осталась по другую сторону. Как если бы плоская картинка обрела объем. Я вышел на балкон и какое-то время смотрел, как плывут в небе книги. И вот одна из них, по формату судя – наверно, детектив, каких много было у нас дома, зависла на миг над перилами, но, когда я протянул к ней руку, тотчас устремилась дальше.

Обед наш проходил в молчании, если не считать бормочущего радио, которое включили, чтобы не пропустить какие-нибудь важные новости. После десерта родители пили кофе, а я взял том энциклопедии и уселся на диван посмотреть картинки. И как раз в тот миг, когда мне попалась иллюстрация к статье «Мимикрия», книга вдруг вздрогнула, затрепетала, а потом суматошно и беспорядочно замахала страницами. Свалилась на пол и уже оттуда после двух-трех неудачных попыток сумела все же подняться в воздух и подлететь к застекленной двери открытого балкона. А за ней стали срываться с полок и прочие тома. Их было больше сотни, так что мы успели опомниться и сообразить, что происходит. Я огорчался не столько из-за себя, сколько из-за отца, а тот был буквально сражен случившимся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю