412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Мильяс » В алфавитном порядке » Текст книги (страница 5)
В алфавитном порядке
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:00

Текст книги "В алфавитном порядке"


Автор книги: Хуан Мильяс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Так или иначе, но одно было несомненно, я видел, что отец плачет, и это, как мне казалось, изменило естественный порядок вещей – неписаный закон. Я вернулся в спальню, томимый нехорошими предчувствиями и убежденный в том, что разрушилась сама основа бытия, а чтобы восстановить ее, едва ли хватит всей жизни. Я лег, натянул одеяло до ушей, и в этом коконе тепла озноб мало-помалу стал стихать. Жара у меня не было, но я чувствовал необоримую слабость. На столике лежали том энциклопедии и пустая ампула из-под лекарства, которое мне кололи. Я закрыл глаза в надежде уснуть или забыться, но по сравнению с тем, что творилось у меня в голове, машинное отделение большегрузного корабля показалось бы тихой заводью.

Заслышав вскоре мамины шаги, я притворился спящим и не открывал глаза, пока она не положила мне руку на лоб. Тогда поднял веки и, встретившись взглядом с ней, услышал:

– Дедушка умер.

Мне понравилась ее прямота, хотя я и догадывался – мать не столько верила, что я смогу принять эту горестную весть как подобает взрослому, сколько попросту не знала, как иначе сообщить об этом. И еще несколько последующих минут она пыталась как-то смягчить жестокость удара, не замечая, наверно, что он вовсе не сразил меня. Вот в ту минуту, когда я увидел плачущего отца, мне стало очень больно, ибо я осознал всю степень его душевной нужды. Но так или иначе, я счел, что, как воспитанный мальчик, не должен рассеивать это недоразумение, и потому сделал вид, что потрясен известием. Потом, осознав, что уже слишком большой, чтобы хотя бы секунду оставаться в этой кровати, но также и потому, что должен был дать выход ярости, я сказал, что хочу лежать в своей постели:

– Я хочу лежать в своей постели.

– Разве тебе здесь не лучше?

– Нет. Я хочу к себе.

Мать услышала в моих словах решимость, которой не отважилась противостоять. И я откинул одеяло, спрыгнул на пол и вышел в коридор, а она шла за мною следом в растерянности, а в коридоре мы встретили отца, и он, пряча покрасневшие от слез глаза, поздоровался со мной, как здороваются, случайно столкнувшись на улице, с соседом или дальним родственником. Никогда больше не стану плакать, сказал я себе, никогда в жизни, и вспомнил при этом, что на другой стороне бытия оставил себя в рыданиях.

Улегшись в свою холодную постель, я на секунду пожалел о своем решении – и не столько даже потому, что остро ощутил перепад температуры, а просто осознав, что сделанное мною движение к зрелости заднего хода не имеет, так что никогда больше не лежать мне в родительской кровати, как бы тяжело я ни болел, и самому справляться с холодом, и быть готовым к тому, что буду коченеть по гроб жизни. Мама поставила мне градусник и спустя несколько минут с облегчением убедилась, что жара по-прежнему нет.

– Задал ты нам страху, сынок, но, слава богу, целый день сегодня температура у тебя нормальная. Теперь надо быть очень осторожным, не переохлаждаться, потому что рецидив болезни опасней, чем она сама.

Когда же я сказал, что завтра непременно хочу присутствовать на похоронах деда, мать ответила непреклонным «нет». И упорно стояла на своем: я выздоравливаю, но должен буду провести еще день-два на постельном режиме. Кроме того, по ее мнению, я еще мал для таких скорбных церемоний.

– Мне скоро четырнадцать, – возражал я, но, поняв по ее решительному лицу, что настаивать бесполезно, склонил голову на подушку и растворился в этом утешительном изнеможении.

– Сейчас мы с папой должны ехать в морг. Побудешь тут без меня часа два?

Чтобы побороть ее сомнения, я ответил особенно твердым «да» и, хотя мне совершенно не хотелось, выпил чашку бульона, которую мать принесла мне, прежде чем начать собираться. Меж тем произошло явление отца – он явно счел себя обязанным пусть кратко, но все же поговорить о печальном событии. Он вымыл лицо, чтобы скрыть следы слез вокруг глаз, но веки у него все еще были слегка припухшие.

– Мама уже сказала тебе о несчастье с дедом?

– Да, – буркнул я, не желая облегчать ему задачу. Потому что не мог взять в толк, зачем плакать по человеку, с которым был в таких скверных отношениях, хотя на самом-то деле не понимал и не принимал другого – того, что он вообще плакал, оставив меня сиротой при живом отце, деятельном и сильном мужчине, рядом с которым я в слабости своей чувствовал себя в безопасности. А помимо этого, все еще относясь к родителям слишком практически, я не вполне постигал, как это подобная потеря может быть так чувствительна для взрослого человека.

– Ладно, – сказал он. – Когда уходят родители, пусть даже ты не ладил с ними, многое видишь по-другому.

Я промолчал, и отец, разумеется, пришел к выводу, что бессмысленно пытаться объяснять мне такое, к чему я еще не готов. Он ведь не мог знать, что несколько минут назад я решил, что сам совладаю с холодом.

Они ушли, а я закрыл глаза и попытался вступить в контакт с другой стороной, но – безуспешно. Тогда, оценив и взвесив все сложности, с которыми придется там иметь дело, я счел разумным перед возвращением начертить карту действительности, потому что, если удастся добраться до места с этим свежим чертежом в голове, он может очень пригодиться. Поднявшись, я почувствовал легкую дурноту и головокружение, а когда добрался до стола, мышцы моего тела – все вместе и каждая по отдельности – ныли так, словно впервые были пущены в ход. В этот миг я осознал смысл длинного слова выздоравливание, и хотя все эти ощущения были не очень-то приятны, но в целом это впечатление новизны собственного тела доставляло мне большое удовольствие. Если бы не опасность непрестанно ширящегося распада всего и вся, я был совсем не прочь остаться тут навсегда, подумал я, не ведая, что формулирую программу моего существования, которая будет выполнена с точностью до запятой. Боясь озябнуть, я надел башмаки, но завязать шнурки не смог, потому что, когда наклонялся, перед глазами начинали плавать белые круги. Как бы то ни было, я оценил это хитроумное устройство – шнурки продеваются в дырочки крест-накрест, потом концы соединяются и скрепляются узлом.

Стол у меня в спальне был очень удобный и всецело подчинен интересам стула. Между ними возникал некий удивительный союз, который прежде почему-то ускользал от моего внимания. И все прочее мне казалось хорошо и ладно – и шариковая ручка, где внутри прозрачного скелетика циркулировала паста, и тетради, сшитые посередине так, чтобы могли двигаться наподобие локтевого или коленного сустава. Светлая сторона бытия и казалась светлой, потому что все предметы здесь были всамделишные, и это немудрящее обстоятельство придавало им неотразимую привлекательность. Меня так и подмывало пойти на кухню, потрогать вилки, ложки, стаканы; прогуляться по квартире, убеждаясь, что шкафы никуда не делись и что у них имеются дверцы, которые движутся на петлях, чтобы то прятать, то обнаруживать емкости, куда мы кладем вещи. Неподалеку, на краю стола, лежали учебники, и я не устоял перед искушением – взял в руки грамматику и раскрыл ее ради чистого удовольствия видеть, как устроено это изделие, состоящее из бумажных листов, но также и для того, чтобы проверить, как действует наречие в теле предложения. И быстро убедился, что оно призвано очищать соки глагола или прилагательного – примерно такая же роль в наборе наших внутренностей отведена почкам. Может, поэтому наречия так скоро разлагаются, выделяя при этом такой едкий запах, который застрял в моей обонятельной памяти.

По мере того как я пытался классифицировать реальность, она все больше представлялась мне чем-то совершенно неохватным и необозримым, как если бы создавалась на протяжении тысяч, а то и миллионов лет. Тем не менее я все же решил начертить ее и не откладывать это надолго, потому что надо успеть, пока родители не вернулись. Так что вооружился листком бумаги, ручкой и приступил. Но с чего начать? В тот миг мне показалось, что ядро этой действительности – это моя грудь, так что я написал посередине листка слово грудьи от него повел в разные стороны линии – такие примерно, как на картах, – а каждой болезненной точке дал имя. Разделавшись с собой – или с самой внешней частью себя, – я решил заняться структурой стола, на котором писал, поименовав каждую из его словесных форм и каждый предмет, находящийся в его ящиках, но тут мне пришлось приклеить к первому листку еще несколько, потому что, как ни старался я писать помельче, все же вылезал за границы листка, отчего создавалось впечатление, будто там и кончается мир. Потом в какой-то момент я обернулся на дверь в спальню, задержался взглядом на задвижке и понял, что до нее черед дойдет лишь через много часов.

И стало быть, задача мне предстоит непосильная, особенно если учесть, что, завершив карту физическую, должен буду начать политическую, чтобы включить в нее родителей и бабушек с дедушками, причем четко разграничить покойных и живых, а также друзей и врагов, учителей добрых и злых, долговязых и приземистых, полицейских, пожарников, мясника, булочника, соседей… Вот Лаура, например, должна будет занять центральное место по отношению ко мне, поскольку я по отношению к ней иногда чувствую себя окраинным кварталом. На подробной карте действительности не может не быть муравьев, электропроводов, лягушек в пруду, всякой всячины, лежащей у людей в карманах. В самом деле, совершенно невозможно было довести такую затею до конца, но, вместе с тем, кто-то же должен был сделать реестр всего этого, чтобы потом, когда все погибнет и пропадет, как по ту сторону бытия, оставалась об этом хотя бы память, доступная любопытному глазу.

В этот миг я услышал шум в дверях и, юркнув в постель, схватил спрятанную под подушкой грамматику. В проеме появился мамин силуэт, а я сделал вид, что сплю, чтобы полнее ощутить ее тепло, когда она склонится надо мной и пощупает мне лоб. Потом сквозь опущенные ресницы я наблюдал, как она выходит из комнаты. На ней был серый костюм с узкой юбкой, который она надевала только по самым торжественным случаям.

Когда я остался один, тут же понял, что слабость прекрасно уживается с тревогой. Надо было что-то делать, а что именно – я не знал. Не открывая глаз, принялся составлять новую карту, а начал на этот раз с кровати, которая сама по себе была целой областью. Предстояло занести ее ножки и деревянную тумбочку в изголовье, и пружинный матрас, и простыни… И разумеется, мог ли я не задуматься о том, в каких отношениях состоят тюфяк и покрывало, хотя еще до того, как задать себе этот вопрос, я уже знал, что отношения эти – интимные. Добравшись до подушки, я принялся обсасывать это слово, вертеть его во рту так и этак, наслаждаясь его особым вкусом. А вместе с тем я чувствовал, что это – очень забавное изделие, снабженное неким защитным чехлом, выполняющим те же функции, что и наша кожа. Томясь любопытством, я уселся в постели, взял подушку в обе руки и оголил ее, чувствуя при этом между ног некое оживление, напомнившее те минуты, когда в подъезде, по ту сторону реальности, задирал юбку Лауре. А подушка, лишенная наволочки, показалась мне искалеченным, увечным телом, а вслед за тем подумалось, что есть нечто непристойное в этом разглядывании. И я вернул ей кожу, натянул наволочку и, когда вновь прильнул щекой к податливо-упругой плоти, ощутил чувство, схожее с благодарностью или с близостью – то и другое было в моих отношениях с кроватью чем-то совершенно новым.

Тут в дверях вновь появилась мама, на этот раз – с подносом в руках. Она уже успела переодеться, и вместо серого костюма на ней был халат с вырезом остроугольным, как горная гряда, по склонам которой я незаметно для нее взбирался тысячи раз. Она принесла мне ужин, и значит, настал вечер. Я ел с удовольствием, тщательно подбирая каждую крошку на тарелке, хоть и стыдился немного, что у меня так разыгрался аппетит, когда дед лежит в часовне. И я счел себя обязанным справиться о нем:

– А дедушка?

Мать заколебалась. Она не могла сказать по обыкновению: «Дедушка хорошо». Можно было бы ответить: «Дедушка умер», но это мы и так знали. Наконец она произнесла:

– Он – там…

Я попытался представить себе это «там», но никогда не бывал в часовне и не видел ее, хотя само слово мне нравилось и навсегда смешалось со вкусом йогурта, который я как раз ел в эту минуту.

– А папа?

– Он устал и пошел спать.

Не спалось, и я достал из-под подушки грамматику, желая почитать и установить различие между существительным и прилагательным или глаголом и наречием. Мне удивительно было, что до этой минуты слова представляли собой нечто цельное и единое – вроде растений или деревьев (мы ведь умеем отличать только акацию от дуба), хотя все они такие разные.

У глагола было волокнистое мясо и сильный вкус. Я попытался представить себе его в каком-то самом зачаточном, первозданном виде, когда он был еще не способен выразить ни прошлое, ни будущее, а потом – тот миг в истории или в доисторических временах, когда внезапно возникло понятие времени или времен и стало возможно смотреть назад или вперед, вглядываться в день вчерашний или завтрашний. Вчера умер мой дед, завтра его будут хоронить. С этой точки зрения слова становятся окнами, через которые проникает действительность. Благодаря тому что есть глагол в прошедшем или в будущем времени, все исчезнувшее продолжает существовать, а все еще не появившееся начинает происходить.

Прилагательное, при всем его роскошном великолепии, представлялось мне каким-то безвкусным и пресным, хотя при надкусывании восхитительно хрустело, как карамелька. И конечно, над всем царило существительное. Рот заполнялся его вкусом еще прежде, чем ты начинал жевать, а потом, лопаясь под натиском зубов, оно выбрасывало еще и внутренние свои соки. Если вкус глагола приводил на память какие-то потроха (может быть, гусиную печенку), то существительные, попав на язык, напоминали фрукты – горьковатые, сладкие, кислые, кисло-сладкие, терпко-жгучие. Иные было и не проглотить, если не обвернешь сначала в прилагательное.

Артикли и предлоги тоже были никакие, но на зубах лопались, как семечки подсолнуха. Да ведь в каком-то смысле они и были семенами: если положить артикль или предлог под язык, очень скоро из них прорастало существительное – сами по себе они существовать не могли. От наречия исходил чуть кисловатый запах, свойственный некоторым органам тела, призванным выводить из организма всякие шлаки, а у союзов был вкус сушеных фруктов. Жевать их было приятно и забавно, но ведь этим не наешься.

Не знаю, который был час, когда я рассортировал наконец грамматические категории и погасил свет, однако был так взбудоражен, что уснуть не мог. Слышно было, как по коридору из конца в конец ходит папа. Его шаги я отличал от материнских так же легко, как глагол от наречия. Лишенные ритма, они предназначались лишь для того, чтобы перемещать тело из одной точки в другую, и не вычерчивали на полу коридора никакого звукового узора. Мамины же, напротив, были выведены каллиграфически. Босиком ли она шла или обутая, я слышал, как они приближаются, и воображал, что это мне они пишут письмо на полу. Проходя в очередной раз мимо моей спальни, отец приостановил свое мельтешение, приоткрыл дверь и просунул голову. Он и раньше так делал, а уловив мое дыхание и успокоившись, возвращался к себе. И сейчас я хотел притвориться, что сплю, но вдруг, сам того не желая, окликнул его:

– Папа.

Он подошел поближе и, взглядом отыскав в темноте мое лицо, присел на краешек кровати.

– Как твой английский? – спросил я.

Было темно, но я угадывал, что он колеблется, прикидывает – достиг ли я уже той степени зрелости, чтобы удостоить меня доверительным разговором. Потом, решив, наверно, что да, достиг, сказал с горечью:

– Неважно, сынок. Да и всегда было скверно. У меня нет способностей к языкам. Боюсь, что никогда не одолею.

Он обращался не столько ко мне, сколько к самому себе. Я был лишь предлогом, чтобы он мог вслух признаться в своем поражении.

– Я тоже пойду на похороны, – сказал я.

Он вышел из столбняка только для того, чтобы ответить мне отказом.

– Мама ведь уже сказала: нельзя! Ты еще не вполне оправился, и на улицу тебе пока выходить рано. Осложнения бывают опасней самой болезни.

– Да ведь дело не в этом: просто вы считаете, что я еще слишком мал. А ведь мне уже четырнадцать.

– Если будешь чувствовать себя лучше, мы подумаем.

– Да ладно! – воскликнул я, будто осененный свыше. – Я буду наблюдать за церемонией через энциклопедию.

– Как это?

– Найду слово кладбище, спрячусь там и дождусь, когда принесут гроб.

Отец провел ладонью по моей голове тем снисходительным движением, каким детям дают понять, что рано, мол, им еще об этом судить, – но теперь наши с ним глаза уже привыкли к темноте, и я заметил, что лицо его стянулось тревогой, как бывает, когда вдруг видишь снаружи то, что держал внутри.

– Если оденешься потеплей, – выговорил он словно бы шутя, – сможешь наблюдать за похоронами из энциклопедии, но только входи прямо через Ки не застревай ни на слове клад, ни на слове клан. И не заходи в кафе– тебе рано еще, а обитатели энциклопедий насчет этого очень строги. Не выходи без калош– помни, что вчера еще ты был нездоров. Иди прямо, вдоль колеи. Берегись каннибалов, которые в энциклопедиях живут среди кенгуруи кабаргов. Не задерживайся на карнавале, обходи кустарникии скоро выйдешь на кладбище.

И внезапно я понял, что карта действительности, которую я так наивно пытался изготовить, уже существует – это энциклопедия, и на ее страницах выстроено все сущее. И, испытав неимоверное облегчение оттого, что освобожден от этой изнурительной работы, немедленно, едва лишь закрылась за отцом дверь спальни, зажег свет и схватил с полки толковый словарь, чтобы представлять себе порядок вещей. Алфавитный порядок показался мне нелепостью, потому что слово язык, например, должно было бы помещаться во рту, между челюстямиверхней и нижней, а его засунули между язвойи язем. И я ненадолго восстал против этого порядка, который во всем прочем казался научно продуманным и логичным.

Потом я продолжал наугад искать слова и с удовлетворением заметил, что сердценаходится неподалеку от сорочкии от соска. Но зато носорогиобитали неизвестно почему среди носкови норок. Я поглядел, что там есть вокруг леса, и огорченно убедился, что, хоть и имеется лиса, но вместо высоких деревьев имеются ни к селу ни к городу ленты. Алфавитно упорядоченный мир был полон неожиданностями и потому очень опасен. Чтобы отыскать такую обычную штуку, как вилка, требовалось сперва пройти по кустикам вики, а потом увернуться от волка. А стоило чуть зазеваться, и ты уже вытаскивал не столовый прибор, а громоздкие вилы. А из ящикаписьменного стола на тебя могла выскочить ящерка,тогда как на тарелочке с творогом– оказаться еще какая-то тварь.

Одно сомнению не подлежало: и словарь, и старшая его сестра энциклопедия были чем-то вроде ледника, где слова всегда остаются свежими и готовыми к употреблению. Надо всего лишь открыть дверцу этого замечательного устройства, взявшись за ту букву, которая сильней всего тебя злит, – ну, возьмем для примера В, – и вот перед тобой предстанут, в ряды выстроившись, веранды, вещества взрывчатые, восторги, выражения, выводы. Берешь и применяешь по назначению, а они таинственным образом не иссякают. И, в отличие от яиц и йогуртов, не надо ставить на место использованных новые.

Нечего было и думать о том, чтобы заснуть, покуда я так взбудоражен, но все же выключил свет и закрыл глаза. Я и страстно желал вернуться на другую сторону бытия, и боялся этого, а потому каждые несколько секунд открывал глаза и, убеждаясь, что пребываю, как и прежде, на этой стороне, испытывал одновременно и досаду, и облегчение. А к облегчению примешивалось еще и чувство вины за свое малодушие, потому что не желаю возвращаться туда, где все оставалось не в лучшем виде.

Я вытянулся под одеялом во весь рост, намереваясь через ступни ног вступить в контакт с собой – другим, – но ощутил на лодыжке липкое прикосновение той самой рыбы под названием простипома, что в энциклопедии шла сразу перед простыней,и невольно отдернул ногу. Быть может, подумал я, понятия и вещи гложет настоящая страсть к алфавитному порядку и они выстраиваются в нем, стоит лишь погасить свет, и оттого, наверно, тот мыс Горн, где сходятся верхняя и нижняя простыни, заправленные за край матраса, в томительные предрассветные часы полным полны простипомами и прочими тварями. И вероятно, по той же причине моя комната, если смотреть из постели, напоминает проулок.

На этом я уснул – был уже рассвет, – а проснулся часа через два или три на том же месте. Теперь разочарование возобладало над облегчением, потому что мне приснилась Лаура и я хотел обязательно увидеться с ней, не обращая внимания на покатый лоб, неподвижные веки или нехватку пальцев на руке, хотя, кажется, все пять были на месте – я ведь пересчитал их – и было их столько же, сколько по ту сторону.

Вошла мать с завтраком на подносе; она была уже одета для церемонии похорон. Должно быть, желая успокоить меня, сказала, что уколов больше делать не будут, однако заставила принять противного вкуса таблетки. Потом, несколько раз справившись, как я себя чувствую, и еще несколько – можно ли будет оставить меня одного дома, пообещала вернуться, как только кончится погребение. Мне почудилось, что она не хочет идти и пытается использовать мое нездоровье как предлог для того, чтобы в последний момент изменить планы, однако я не поддался: мне хотелось остаться наедине с энциклопедией, причем не только чтобы рассмотреть как следует эту карту реальности – я надеялся найти в ней какую-нибудь щелку, лазейку и через нее, раз уж обычные средства не действуют, проскользнуть на ту сторону.

Отец перед уходом тоже зашел ко мне, чтобы быстро поцеловать на прощание. Он уже повязал черный галстук и надел серый костюм, который стал уже немного тесноват ему. Я с аппетитом съел завтрак, раздумывая, что же не дает мне войти в контакт с другой стороной – неужели то, что я поправился? – и, когда родители удалились, сейчас же побежал в гостиную, чтобы нырнуть в энциклопедию и досконально, до глубины познать алфавитный порядок мира.

До начала похорон оставался еще час, так что я отправился не на букву К, как советовал отец, а сперва заглянул на А. Времени было в избытке, и я рассчитывал успеть. И поначалу в самом деле было не очень интересно: от абажурая спустился к абаку,оттуда – к аббатству, а оттуда, не задерживаясь, припустил бегом к аберрации. Я надеялся, что буду с удовольствием разглядывать деформированные предметы и искаженные представления, но споткнулся о помрачение рассудка и бросился со всех ног прочь и добежал до самой Абиссинии,где женщины в струящихся одеждах подвели меня к бездненаслаждения, да так, что я почти и не заметил. Безднаоказалась вереницей пропастей, разверзшихся посреди реальности: тут были бездны страдания, любви, радости, нежности, размышлений и раздумий, горя, нищеты, времени и прочие. Испугавшись, я тотчас покинул бездну наслаждения, но угодил в бездну сомнений, и, выбираясь из них, едва не задохнулся от запаха аммиака– это я попал на необозримые, бурые поля орошения, над которыми стоял такой страшнейший смрад, что пришлось зажать нос.

И, сообразив, что вернулся на букву А, вскоре оказался в области абортов, ограниченной на севере поселениями аборигенов. Не так давно из случайно подслушанного разговора я узнал, что мать сделала аборт. Поскольку я, как ни старался, все равно очень смутно понял, о чем речь, то спросил – и услышал в ответ, что моему брату не суждено было появиться на свет. Я все же взял себе приготовленный для него башмачок размером с большой палец, и башмачок этот служил мне талисманом, пока отец не выбросил его на помойку. И, подумав, что вот теперь получаю возможность узнать братика, я вступил на эту территорию, заполненную проявлениями чего-то сверхъестественного, химерического, диковинного (я догадался, что это – плоды абортов в переносном значении), и вскоре добрался до того места, где пребывали они в значении прямом. Эти существа из разряда тех, кого называют недоделанными – казалось, впрочем, что иных и не начинали делать, – лишенные рта, носа, глаз, покрытые какими-то оболочками, были постоянно погружены в себя все время и норовили свернуться в клубок, приняв форму шара.

Больше всех на нас, людей, походили зародыши: их черты были словно еще не прорисованы, а лишь набросаны, а сквозь тончайший, полупрозрачный кожный покров просвечивали очертания внутренних органов. Волосики у всех были короткие и белесые, а вот ногти у некоторых удивляли длиной и казались удивительно гибкими и упругими. Побродив довольно долго среди них, причем никто не обращал на меня особого внимания, я обратился к тому, у кого рот уже вышел из стадии наброска и почти превратился в отверстие:

– Я ищу своего брата.

– Это был самопроизвольный выкидыш или же беременность была прервана намеренно? – раздался в ответ студенисто подрагивавший голос, от которого произносимые слова делались какими-то клейкими.

Разведя руками, пожав плечами, дернув головой, я показал, что понятия об этом не имею.

– Это два самых распространенных вида, – добавил мой собеседник, – но они в свою очередь подразделяются на септические, обычные, терапевтические, эпидемические, моральные. Все распределены в алфавитном порядке. В зоне, которую ты прошел только что, находятся жертвы криминальных. Я – например, результат самопроизвольноговыкидыша. Там, внизу, начинаются обычные. Следуй в алфавитном порядке, и, глядишь, тебе повезет.

С этими словами он юркнул в широкогорлую склянку, от которой шел сильный спиртовый запах, свернулся там в позе эмбриона, то есть пригнул голову к коленям, и, плавая в этой прозрачной жидкости, заснул. Мне на пути попадалось много таких стеклянных сосудов, а также выпачканных кровью комьев ваты и марли, и мне казалось, что жертвы абортов предпочитают находиться внутри их, причем спали не все – кое-кто покачивался в спирту и формалине с открытыми глазами и с удивлением разглядывал совершенно доделанное существо.

Я подходил поближе и так пристально, что это было почти нахальством, разглядывал их, пытаясь узнать в ком-либо из этих монстров черты семейного сходства, пока мне не вспомнилось, что в истории с моим братом звучали слова терапевтический аборт. По алфавитному порядку они стояли в самом конце статьи, так что мне пришлось пройти зону о бычных, у которых был такой вид, словно они вполне свыклись со своим положением, а еще раньше – моральных, напрочь лишенных даже подобия плоти и обозначавших свое присутствие лишь тем, что воздух вокруг них становился как бы плотнее и гуще и словно подрагивал. Септическиеотвратительно пахли. Спровоцированныезанимали огромное пространство и отличались от всех прочих тем, что у них на лицах или на макушках виднелись колотые раны. Еще не добравшись до цели, я увидел в стороне от алфавитного порядка ничейную землю, где сходились воедино дороги из других зон и где множество нерожденных, взобравшись на края своих склянок с формалином, произносили речи, причем никто никого не слушал. Я спросил, кто это, и услышал, что они имеют особый юридический статус, ибо каждый, покинув лоно матери, прожил не менее двадцати четырех часов. Мне они показались невыносимыми.

В конце концов я добрался до зоны терапевтическихабортов и побрел по ней наугад, расспрашивая встречных про братца. И когда все-таки отыскал его, он оказался не братцем, а сестрицей, отчего поначалу несколько смутился, но тут же понял, что ей-то как раз совершенно неважно, что она предстала передо мной в неоконченном виде. У этого существа были четко прорисованные половые органы и на удивление густые брови, а само оно – розовым и прозрачным, вернее сказать, просвечивающим. Можно было видеть, как в грудной клетке, подобно птичке, трепещет и подрагивает сердце. Я незаметно пересчитал пальцы: их оказалось по пяти на каждой руке, как у Лауры. А вот на ногах они были так плотно прижаты друг к другу, что не понять было, сколько же их – четыре или пять.

– Ну, как ты живешь? – осведомился я, установив наконец, кто передо мной.

– Да ничего, в общем, хотя сам видишь, какая тут жизнь.

– И какая же?

– Неоконченная. Все здесь незавершенное и уже никогда завершено не будет.

И в самом деле, вдыхая здешний воздух, я чувствовал, что в нем чего-то недостает, хоть и не мог бы сказать, чту входит в его состав, кроме кислорода. Потом, желая, чтобы я получил представление о здешнем мире, существо предложило пройтись по округе, и я убедился в том, о чем уже догадывался раньше: бесформенный мир вокруг нас растекался, словно был лишен скрепляющего начала, и по нему внутри своих склянок или за их стенками бродили те рыхловато-податливые сгустки, которые мы и называем жертвами абортов. Сестра меж тем заметила, что я похож на отца.

– Разве ты знаешь его? – недоверчиво спросил я.

– Он попадает сюда, в наши края, каждый раз, как углубляется в этот том энциклопедии.

Я сначала удивился, что мы с отцом оказываемся в одних и тех же местах, но сейчас же и обрадовался этому, потому что понял: мы – рядом, вместе и заодно и при этом каждый может не страдать от присутствия другого. Разговор с сестрой был какой-то лоскутный, обрывистый, мне все же нравилось беседовать с ней, и все бы хорошо, если бы только не надо было дышать этим недоконченным воздухом – каждый вздох мало-помалу становился пыткой. И потому я взглянул на часы и сказал, что мне пора.

– Дедушка умер, – добавил я. – Я вообще-то отправился на похороны, но по дороге вспомнил, что мама сделала аборт, и решил навестить тебя.

– Но ведь в алфавитном мире кладбищаочень далеко от абортов. Тебе надо было войти через десятый или двенадцатый том.

– Да-да, я знаю. Но у меня было время, и я решил прогуляться.

Сестра проводила меня до границы своей зоны, мы простились, даже не прикоснувшись друг к другу (мне думается, легкое отвращение было взаимным), и я, нигде не задерживаясь, дошел до владений аббревиатуры, соседствующей, хоть и не близко, с территорией аборта. Я шел без остановки, пока мое внимание не привлекло любопытное обстоятельство: в здешнем мире одна группа предметов, понятий и существ была представлена частью самих себя, а другая – сокращением своих элементов. Семья, к примеру, называлась Сем., а вот маэстро– мро. И разница между двумя группами заключалась в том, что в первом случае вещь оставалась целой, хоть и как бы свернутой, а во втором – ломалась непоправимо. Среди последних кроме семьи (Сем.) я обнаружил еще рукопись (Рук.) и женщину (Жен.), а среди сжатых меня больше всего поразили мученики (Муч-ки.), господа, вообще усеченные до ГГ., и лейтенанты (л-ты). Этот мир чем-то напоминал мир абортов, с той лишь разницей, что здесь все было крепко, густо, плотно, непроницаемо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю