412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Арреола » Избранное » Текст книги (страница 4)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:43

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Хуан Арреола



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Барон, да простится мне подобное сравнение, с легкостью умелого фехтовальщика переходит от этих рассуждений к выводам, лежащим на острие современной психологической науки. Человек – вид млекопитающих с явно выраженной склонностью к аскетизму. И брак из суровой кары постепенно превратился в излюбленное занятие невротиков, в страстное увлечение мазохистов. Но барон на этом не останавливается. Он утверждает далее, что нерасторжимость семейных уз есть великая заслуга цивилизации. Он приветствует все религии, превратившие брак в духовное испытание. Постоянно соприкасаясь, души либо отполируются до зеркального блеска, либо сотрут друг друга в порошок.

«С научной точки зрения, брак – это дошедшая до нас с доисторических времен мельница, в которой два жернова непрерывно перемалывают друг друга вплоть до самой смерти». Это дословная цитата. Автор только забыл добавить, что его слабой и доверчивой душе из пористого известняка баронесса противопоставила жесткий кварцевый нрав валькирии. (В эти часы в опустевшей спальне вдова все еще бесстрастно перетирает острыми выступами своей могучей кристаллической решетки неосязаемые воспоминания о смолотом в пыль бароне.)

Труд Бюссенхаузена едва ли вызвал бы столь пристальный интерес, когда бы в нем отразились только личные переживания, когда бы на его страницах верный правилам супруг, тайно мучимый совестью, только и знал бы, что терзать нас вопросами о том, спасемся ли мы, если забудем о той душе, что обречена гибнуть бок о бок с нами, томиться от скуки, изнывать под грузом лицемерия, страдать от мелочной злобы, предаваться губительной меланхолии. Ценность монографии, однако, заключается в том, что каждое свое рассуждение барон подкрепляет значительным массивом научных данных. Где подхваченный стремительным потоком самых, казалось бы, нелепых и несуразных домыслов, автор на наших глазах стремглав летит в бездну фантазий, там внезапно, подобно спасательному кругу, всплывают неоспоримые доказательства его правоты. Если при описании обычая уступать гостю на ночь жену Малиновский покидает его на Маркизских островах, тут же руку помощи из своей заснеженной лапландской деревни протягивает Альф Теодорсен. Несомненно одно: если мы сочтем, что барон заблуждается, мы должны также признать, что все ученые, будто сговорившись, по непонятным причинам разделяют его заблуждения. Неудержимую творческую фантазию Леви-Брюля барон дополняет проницательностью Фрэзера, фактологической точностью Вильгельма Эйлерса и, к радости читателя не слишком часто, аскетической сухостью Франца Боаса.[комм.]

Тем не менее, порою научная строгость в монографии барона уступает место пассажам, напоминающим пресное желе. Некоторые фрагменты книги буквально нет сил читать. Страницы наливаются свинцовой тяжестью, когда на них фальшивый Венерин голубок машет перепончатыми крыльями упыря или когда Пирам и Фисба[комм.], каждый со своей стороны, с хрустом прогрызают дыру в мармеладной стене. Но справедливости ради простим промахи мужчине, прожившему тридцать лет с супругой-жерновом, в несколько раз уступая ей в твердости.

Не станем слушать тех, кто поднимает скандальную и издевательскую шумиху вокруг книги барона, называя ее новым карнавально-порнографическим изложением всемирной истории, примкнем к немногочисленной группе избранных, угадывающих в «Сравнительно-историческом анализе сексуальных отношений» пространную семейную эпопею, созданную во славу матроны троянской закалки, – той идеальной супруги, о чьи могучие бастионы чести разбились полчища порочных поползновений и легли к ее ногам в посвящении на двух страницах, почтительно исполненном древнегерманским унциальным письмом: баронессе Гунхильд фон Бюссенхаузен, урожденной графине фон Магнебург-Гогенхайм.

ДРЕССИРОВАННАЯ ЖЕНЩИНА


…Et nunc manet in te…[17][комм.]

Сегодня, бродя по отдаленному предместью, я стал свидетелем любопытного зрелища: какой-то пропыленный бродячий циркач демонстрировал на площади дрессированную женщину. Хотя представление состоялось под открытым небом и на голой земле, укротитель придавал особое значение тому, чтобы зрители держались за пределами круга, предварительно очерченного мелом, как он говорил, с разрешения властей. Не раз и не два он заставлял нарушителей отступать за край импровизированной арены. Ошейник и цепь, конец которой мужчина держал в левой руке, играли не более чем символическую роль: звенья разлетелись бы от малейшего усилия. Гораздо внушительнее выглядел шелковый хлыст, хотя, размахивая им над головой, дрессировщик так и не сумел ни разу добиться щелчка.

Еще один участник труппы, маленький уродец неопределенного возраста, бил в тамбурин, аккомпанируя выступлению женщины, которое сводилось к прямохождению, преодолению бумажных препятствий и решению элементарных арифметических задач. Каждый раз, когда по земле катилась монета, разыгрывался некий театральный дивертисмент на потеху публики. «Целуй! – приказывал укротитель. – Да нет, не этого. Того господина, который бросил монету». Женщина ошибалась, и с полдюжины похолодевших от ужаса зрителей оказывались перецелованными, под смех и рукоплескания остальных. Подошедший полицейский заявил, что подобные зрелища запрещены. Укротитель протянул ему грязную бумажку с официальными печатями, и тот, пожав плечами, удалился.

Сказать по правде, трюки, исполняемые женщиной, выглядели вполне заурядно. Но чувствовалось, какого безграничного, буквально патологического терпения стоило ее представление мужчине. А ведь публика умеет ценить по достоинству усилия артиста. Когда ей предлагают полюбоваться одетой блохой, платит она не столько за красоту костюма, сколько за труд, который пришлось приложить, чтобы одеть насекомое. Я сам однажды долго с восхищением наблюдал за инвалидом, который ногами выделывал такие вещи, которые немногие смогли бы сделать руками.

Движимый бессознательным порывом солидарности, я отвлекся от женщины и сосредоточил все внимание на мужчине. Он, без сомнения, страдал. Чем сложнее были трюки, тем труднее ему давалось напускное веселье. Всякий раз, как женщина совершала промах, он вздрагивал и в глазах его отражалась боль. Я понял, что подопечная ему небезразлична: вероятно, он привязался к ней за долгие годы утомительной дрессировки. Между ними существовала тесная и унизительная связь, явно выходящая за рамки отношений укротителя и хищника. Поразмыслив, всякий без сомнения сделал бы вывод о ее непристойном характере.

Публика по природе своей наивна и не замечает деталей, бросающихся в глаза внимательному наблюдателю. Она восхищается художником, сотворившим для нее чудо, и ей дела нет ни до его переживаний, ни до порой чудовищных подробностей его личной жизни. Ее интересует лишь результат, и если он оказывается ей по вкусу, она не скупится на аплодисменты.

С уверенностью могу сказать одно: циркач, судя по его реакциям, испытывал одновременно гордость и угрызения совести. Женщину-то он выдрессировал, но эта заслуга нисколько не оправдывала его собственного морального падения. (Пока я размышлял об этом, женщина кувыркалась через голову на потертом узком бархатном коврике.)

Все тот же страж порядка вновь подошел и возобновил атаку на дрессировщика. Мы, по его словам, создавали препятствие для уличного движения и чуть ли не парализовали нормальную жизнь. «Дрессированную женщину вам надо? Так шли бы в цирк!» Обвиняемый в качестве оправдания опять протянул ему свой замызганный листок, который полицейский прочел издали, морщась от омерзения. (Женщина тем временем собирала монеты в шляпу с блестками. Некоторые из зрителей героически позволяли себя поцеловать, другие скромно уклонялись со смесью оскорбленного достоинства и стыда на лицах.)

Представитель власти на этот раз удалился окончательно – после того как были собраны необходимые средства на его подкуп. Циркач, притворяясь, что безумно рад, велел малышу отстучать на тамбурине бодрый ритм тропического танца. Женщина, которой предстоял очередной математический номер, трясла, как бубном, разноцветными счетами. Она начала танцевать, неуклюже пытаясь изобразить жестами нечто непристойное. Ее режиссер чувствовал, что его последняя надежда рухнула, ибо мечтал, видимо, оказаться за решеткой. Вымещая на женщине разочарование и злость, он понукал ее, награждая оскорбительными эпитетами. Зрители, зараженные его напускным воодушевлением, стали хлопать в ладоши и раскачиваться в такт музыке.

Для пущего эффекта, желая извлечь из возникшей ситуации всю возможную выгоду, мужчина принялся хлестать женщину своим шутовским бичом. Тут я осознал, в чем была моя ошибка и, переведя взгляд на женщину, стал смотреть на нее так же простодушно, как все. Я отказал во внимании ему, какую бы трагедию он ни переживал. (В этот миг слезы прокладывали борозды по его обсыпанным мукой щекам.)

Решившись таким образом публично опровергнуть собственные суждения о том, кому следует сочувствовать и кого и за что порицать, тщетно ища глазами поддержки циркача, я, прежде чем кто-либо другой, также в порыве раскаяния, успел меня опередить, перешагнул меловую черту и оказался в круге трюков и антраша.

Подзуживаемый отцом малыш принялся вовсю колотить в тамбурин, выбивая немыслимую дробь. Увидев, что она не одна, женщина, воодушевившись, превзошла себя: успех был сногсшибательным. Я двигался в такт с ней и ни разу не сбился с постоянного ритма нашего импровизированного танца, пока малыш не перестал бить в тамбурин.

Напоследок мне показалось самым верным пасть перед дамой на колени.

ПАБЛО

Как-то утром, похожим на любое другое утро, когда все вокруг выглядит так же, как всегда, и тысячи звуков в офисах Центрального банка сливаются в один монотонный ливень, на Пабло снизошла благодать. Не успев довести до конца какую-то сложную финансовую операцию, старший кассир внезапно замер, и мысли его сошлись в единой точке. Дух Пабло преисполнился идеей божества, идеей чистой и сияющей, словно видение, и чуть ли не осязаемой. Странное ликование, беглые отголоски которого посещали Пабло и раньше, охватило его на этот раз целиком и достигло апогея. Ему почудилось, что мир заселен бесчисленными Пабло, и в этот миг все они соединились в его сердце.

Пабло узрел Бога в начале бытия. Бог был самость и всеединство, и все кануны мира уже заключались в нем. Идеи его витали в пространстве, подобно ангелам, и прекраснейшей из них была идея свободы, безграничная и ясная, как свет. Новорожденная Вселенная располагала каждое существо там, где это отвечало законам гармонии. Бог наделил свои создания жизнью, способностью двигаться и сохранять неподвижность, но сам он пребывал в первоначальной целостности, недосягаемый и величественный. И даже совершеннейшие из его созданий были от него бесконечно далеки. Всемогущий творец и перводвигатель, он был неведом никому, никто не мог думать о нем, не мог даже предположить, что он существует. Отец детей, не способных любить его, он ощутил столь жестокое одиночество, что подумал о человеке как о единственной возможности воплотиться. И осознал, что для этого человек должен обладать некими качествами божества; иначе он окажется очередной немой и покорной тварью. И Бог, прервав бесконечное ожидание, решил поселиться на земле; он разделил свое существо на тысячи частиц и поместил зачатки их в человека с тем, чтобы, пройдя все возможные формы жизни, эти произвольно блуждающие частицы вновь соединились бы в изначальном строе, который вернул бы Богу целостность, отделив его от сотворенного им мира. Так должен был завершиться цикл существования Вселенной, таким должен был оказаться итог творения, к которому Бог, когда сердце его встрепенулось в порыве любви, некогда приступил.

Затерянный в потоке времен, капля в океане столетий, песчинка в бескрайней пустыне, вот он, Пабло, за своим рабочим столом – одет в серый в клетку костюм, на носу очки в пластмассовой оправе под черепаховый панцирь, гладкие каштановые волосы разделены идеальным пробором; вот его руки, выводящие на бумаге аккуратные буквы и цифры; вот голова, голова безупречного бухгалтера, сортирующего числа и выстраивающего их в ровные шеренги, в жизни не допустившего ошибки и не посадившего ни единой кляксы на страницы своих гроссбухов. Вот он, Пабло, внемлющий, склонясь над столом, первым словам небывалого послания, он, о ком никто не знает, да и не узнает никогда, но кто несет в себе идеальную формулу, выигрышный билет грандиозной лотереи.

Пабло ни плох, ни хорош. Все, что он делает, отвечает его душевному складу, на первый взгляд, крайне незамысловатому, однако состоящему из элементов, которым понадобились тысячелетия, чтобы собраться воедино, и чье взаимодействие было предрешено еще на заре Вселенной. Все прошлое человечества протекало под знаком отсутствия Пабло. Настоящее изобилует несовершенными Пабло, лучшими и худшими, долговязыми и низкорослыми, знаменитыми и безвестными. Каждая мать бессознательно стремилась родить и воспитать именно Пабло, каждая возлагала эту миссию на своих потомков, не сомневаясь в том, что однажды станет его бабушкой или прабабушкой. Но родословная Пабло оказалась запутанной и неясной, и явился он на свет нескоро; матери его суждено было умереть в момент рождения сына, так и оставшись в неведении. Ключ к таинственному плану, которому подчинялось его существование, был вручен Пабло обычным утром, не предвещавшим ничего сверхъестественного, – все шло как всегда, в просторных офисах Центрального банка стоял привычный рабочий гул.

Возвращаясь с работы, Пабло уже смотрел на мир иными глазами. Каждому встречному он мысленно воздавал почести. Люди виделись ему прозрачными, как ожившие дарохранительницы, и грудь каждого сияла белым знамением. Совершенный Творец пребывал в каждом из своих созданий и через них осуществлялся. С этого дня Пабло стал иначе судить о людских пороках: порок есть не что иное, как непропорциональное соотношение добродетелей, когда одних меньше, а других больше, чем следует. Неправильное смешение элементов порождает ложные добродетели, обладающие всеми внешними признаками зла.

Пабло испытывал великую жалость к тем, кто, не осознавая того, нес в себе частицу Божества, но пренебрегал ею, приносил ее в жертву бренному телу. Он видел, как человечество, подобно ловцам жемчуга, ныряет все глубже в неустанных поисках утерянного идеала. Каждый рожденный был возможным спасителем, каждый умерший – неудавшейся попыткой. С первого дня своего существования род человеческий пробует все возможные комбинации, испытывает сочетания всех мыслимых доз божественного вещества, частицы которого разбросаны по всему свету. Человечество с горечью и стыдом прячет в земле плоды неудачных усилий и с волнением следит за непрекращающимся самопожертвованием матерей. Святые и мудрецы своим появлением возрождают надежду; те, от чьих преступлений содрогается мир, ее хоронят. Возможно, на пути к окончательной победе предстоит еще последнее разочарование: элементы соединятся таким образом, что на свет явится человек абсолютно противоположный первообразу, апокалиптический зверь, тот, чьего рождения со страхом ожидали во все века.

Но Пабло-то знал, что надежду терять не следует. Человечество бессмертно, ибо Бог пребывает в нем, и все, что есть в человеке длящегося и постоянного – это и есть вечная Божественная сущность. Кровавые побоища, потопы и землетрясения, войны и чума не смогут истребить последних мужчину и женщину. Никогда род людской не сократится до одной головы, которую ничего не стоит снести одним ударом.

Со дня откровения жизнь Пабло переменилась. Все преходящие мечты и заботы улетучились. Ему казалось, что обычная смена дня и ночи прекратилась, поток недель и месяцев прервался. Он словно переживал один-единственный миг, гигантский остановившийся миг, просторный и неподвижный, будто необитаемый остров в океане вечности. Свободные часы он проводил в самоуничижении и раздумьях. Что ни день приходили озарения, мозг был полон светлых идей. Но сам Пабло в этом не участвовал: дыхание Вселенной постепенно проникало в него, он ощущал, что озарен светом, как если бы он был деревом и внезапный порыв весеннего ветра пронизал его крону. Мысль Пабло витала на невиданных высотах. Даже идя по улице, он был так захвачен собственными идеями, так далек от происходящего вокруг, что ему порой стоило труда вспомнить, что он ступает по земле. Город в его глазах преобразился. Птицы и дети превратились в вестников счастья. Все краски стали предельно яркими, каждый предмет казался только что окрашенным. Когда-то Пабло мечтал увидеть море и горы. Теперь их ему вполне заменили газон и фонтаны.

Почему же все остальные не испытывали того же восторга? Из глубины души посылал им Пабло мысленные призывы разделить его ликование. Порой его угнетало сознание, что он одинок в своем счастье. Весь мир принадлежал ему, он радовался, как ребенок, огромному подарку, однако дал себе слово растянуть удовольствие. Для начала следовало посвятить вечер вот тому большому красивому дереву, тому бело-розовому облаку, медленно кружащему в вышине, игре этого светловолосого младенца, катающего мяч по газону.

Разумеется, Пабло знал, что одним из условий его наслаждения было то, что оно должно оставаться тайным, им ни с кем нельзя было делиться. Он сравнил свою прежнюю жизнь с нынешней. Однообразная бесплодная пустыня! Понятно было, что если бы тогда кто-нибудь попытался раскрыть перед ним картину мира, Пабло выслушал бы его равнодушно, для него все осталось бы прежним, пустым, лишенным сокровенного смысла.

Ни одной живой душе не рассказал Пабло даже о самых незначительных из своих впечатлений. Очень кстати пришлось, что жил он один, близких друзей у него не было, родственники – только дальние. Он был замкнут и молчалив, так что хранить тайну не составляло для него особого труда. Разве что по лицу кто-нибудь мог догадаться о его преображении, разве что по предательскому блеску глаз можно было угадать, какой свет сияет у него в душе. К счастью, ничего подобного не произошло. Ни на работе, ни в пансионе, где он снимал комнату, никто не заметил в нем никакой перемены, внешне жизнь его протекала так же, как и раньше.

Временами какое-нибудь обрывочное воспоминание детства или ранней юности вдруг вспыхивало в его памяти и вливалось в общий светлый поток. Пабло нравилось соотносить их с основной идеей, наполнявшей его дух, и он радовался, замечая в них нечто вроде предвестий его последующей судьбы. Предвестий, на которые он не обратил в свое время никакого внимания, настолько они были мимолетными и слабыми, к тому же тогда он еще не научился разгадывать тайнопись посланий природы, ее маленьких чудес, адресованных сердцу каждого человека. Теперь же они наполнились смыслом, и Пабло, как белыми камушками, помечал ими пройденный духовный путь. Каждая такая вешка напоминала о счастливом обстоятельстве, которое он – стоило только пожелать – мог пережить заново.

Временами частица божества в сердце Пабло вдруг обретала небывалые размеры, и Пабло пугался. В таких случаях он прибегал к испытанному средству – к самоуничижению, повторяя себе, что он низший из людей, наименее способный нести в себе Бога, неудачнейший из опытов в цепи бесконечного поиска.

Большее, чего он мог пожелать для себя, – это чтобы открытие свершилось при его жизни. Но и это желание казалось ему непомерно тщеславным и несбыточным. Он видел, каким могучим и на первый взгляд слепым стремлением к самосохранению обладает род людской, как проделывает бесчисленные опыты, приумножая число попыток, как несокрушимо противостоит всему, что способно прервать течение жизни. За всей этой мощью, за всеми победами, каждый раз достававшимися все более дорогой ценой, стояла незримая надежда, нет, уверенность в том, что когда-нибудь среди людей появится существо, означающее начало и конец. И в тот день инстинкты самосохранения и размножения разом угаснут. Люди, живущие в то время на планете, постепенно исчезнут за ненадобностью, вольются в единое существо, которое все вместит и станет оправданием человечеству, оправданием векам, тысячелетиям невежества, порока, исканий. Род человеческий, очистившись от зла, навеки почиет в лоне своего Создателя. Ни одно горе не окажется бесплодным, ни одна радость – напрасной: все они станут многообразным горем и радостью единого и бесконечного существа.

За этой светлой мыслью, оправдывающей все на свете, следовала иногда мысль противоположная, которая поглощала Пабло и доводила его до изнеможения. Светлый сон, наполнявший такое ясное и трезвое сознание Пабло, терял стройность, готов был вот-вот развалиться на куски, а то и обратиться в кошмар.

Он думал, что Бог, возможно, никогда не вернется в первоначальное состояние, останется растворенным, погребенным, запертым, как в миллионах тюрем, в отчаявшихся душах, несущих каждая свою частицу тоски по Богу и беспрестанно стремящихся слиться, объединиться, чтобы обрести его вновь, чтобы обрести в Нем себя. Но Божественное вещество будет постепенно терять силу и чистоту, подобно драгоценному металлу, который, много раз пройдя обработку в тиглях, в конце концов теряется во все менее достойных сплавах. Единственным выражением Божьего духа останется могучая воля к жизни, вопреки миллионам поражений, вопреки ежедневному печальному опыту смерти. Частица божества будет судорожно биться в сердце каждого человека, колотить в двери темницы. Люди ответят на этот призыв жаждой продолжения рода, все более дикой и бессмысленной, и так воссоздание Бога станет невозможным, – ведь для того, чтобы выделить крошечную драгоценную частицу, придется отделить горы шлака, осушить бескрайние болота низости и зверства.

В такие моменты Пабло приходил в отчаяние. И из отчаяния родилась последняя уверенность, та, приход которой он тщетно старался отдалить.

Пабло начал замечать, до чего он ненасытный наблюдатель, и понял, что, наблюдая мир, поглощает его. Созерцание питало его дух, и страсть к созерцанию становилась все сильнее. Пабло перестал признавать в людях себе подобных; одиночество его обострилось до нестерпимости. Он смотрел на остальных с завистью, он не понимал, как могут они, не замечая ничего, щедро отдавать все свои душевные силы низменным заботам, наслаждаться и страдать, в то время как в двух шагах от них Пабло, огромный и одинокий, вдыхая поверх их голов чистый и разреженный воздух, каждый божий день отнимает людское достояние и незаконно удерживает его.

Память Пабло стремительно мчалась к истокам. Он проживал свою жизнь в обратном порядке день за днем и минуту за минутой; вернулся к детству, к младенчеству, затем увидел, что было до его рождения, узнал, как жили родители, предки, прошелся по своему генеалогическому древу до самого корня, где вновь встретился с собственным духом в его могучем единстве.

Он чувствовал, что все ему по силам. Он мог вспомнить самую незначительную деталь из жизни каждого человека, выразить всю Вселенную одной фразой, увидеть собственными глазами самые отдаленные в пространстве и времени вещи, зажать в кулаке сразу все облака, деревья и камни.

Его дух в страхе отпрянул от себя самого. Неожиданная и небывалая робость проявилась во всех его поступках. Он предпочел остаться внешне невозмутимым, в то время как жадное пламя пожирало его изнутри. Ничто не должно было измениться в его привычном образе жизни. Пабло существовал на самом деле в двух ипостасях, но только одна из них была известна людям. Второй, главный Пабло, тот, который мог взвесить на весах все деяния человечества, тот, в чьей власти было казнить и миловать, оставался в тени, оставался не узнанным в своем неизменном сером костюме в клетку, в очках в пластмассовой оправе под черепаховый панцирь, надежно скрывавших пронизывающий взгляд его бездонных глаз.

Из всего богатейшего собрания воспоминаний о человеческих судьбах чаще всего на ум ему приходила одна короткая история, возможно, где-то прочитанная в детстве. Было в ней нечто смутно тревожащее дух. Она всплывала в памяти без всякой связи с другими воспоминаниями или событиями, и ее скупые фразы, казалось, были отпечатаны в мозгу у Пабло: в одном горном селении некий пришлый пастух сумел внушить крестьянам, будто он – живое воплощение Бога. Какое-то время он жил в почете. Но тут случилась засуха. Урожай пропал, овцы дохли. Тогда паства напала на своего бога и жестоко расправилась с ним.

Только однажды тайна Пабло чуть не была раскрыта. Всего один раз в глазах другого он, возможно, предстал во всем своем величии, не пытаясь скрыть его. Пусть это длилось всего лишь мгновение, но в тот миг Пабло сознательно пошел на чудовищный риск.

День выдался славный. Пабло прогуливался по одному из центральных проспектов города, утоляя свою страсть к вездесущему созерцанию. Вдруг какой-то прохожий застыл посреди тротуара, как будто узнал его. Пабло, ощутив, как с неба на него обрушился сноп света, замер и онемел от удивления. Сердце его отчаянно забилось, не столько от испуга, сколько от невыразимой нежности. Он собрался сделать шаг, собрался раскрыть незнакомцу милосердные объятия, готов был к тому, что его опознают, предадут, распнут.

Немая сцена, показавшаяся Пабло бесконечной, едва ли длилась несколько секунд. Незнакомец еще мгновение колебался, потом, смущенный, пробормотал извинения за то, что принял Пабло за другого, и пошел своей дорогой.

Пабло, потрясенный, долго не мог двинуться с места, чувствуя и облегчение и разочарование одновременно. Он понял, что по лицу его уже можно о чем-то догадаться, и усилил меры предосторожности. Теперь гулял он в основном в закатные часы и только в парках, где вечерами было безлюдно и сумрачно.

Пабло вынужден был строго контролировать каждый свой поступок и приложил все усилия, чтобы подавить каждое, пусть самое безобидное желание. Он запретил себе препятствовать свободному течению жизни и влиять даже на самые ничтожные события. Он практически лишил себя воли. Он старался не делать ничего, в чем проявлялась бы его истинная природа. Сознание всемогущества давило на него тяжким грузом.

Но ничего уже нельзя было изменить. Вселенная хлынула в его сердце, она возвращалась к Пабло, как если бы полноводная река направила все свои воды к истоку. Напрасно он пытался сопротивляться: сердце его расстелилось широкой долиной, и на него дождем полилась суть всех существующих на свете вещей.

Под грузом немыслимого изобилия, беспредельно богатый, Пабло стал страдать оттого, что мир беднеет, что мир опустошается, что в мире все меньше тепла, все меньше движения. Бесконечная жалость и печаль переполняли его и становились невыносимыми.

За все болела душа у Пабло: и за детей без будущего, которых все меньше становилось в парках и школах, и за ставших ненужными мужчин, и за беременных, с таким нетерпением ожидающих появления на свет малыша, которого им не суждено увидеть, и за влюбленных, которым предстоит расстаться навсегда, распрощаться, внезапно прервав пустую болтовню и так и не назначив свидания на завтра. Он боялся за птиц: они забывали о своих гнездах и устремлялись неведомо куда по едва удерживающему их на лету неподвижному воздуху. Листья на деревьях начали желтеть и опадать. Пабло содрогался от мысли, что весны для них уже не будет, ведь все, что умирало, становилась пищей его души. Он почувствовал, что не выживет под гнетом воспоминаний об умершем мире, и глаза его наполнились слезами.

Доброе сердце Пабло избавило его от долгих и мучительных колебаний. Нет, Судный день не наступит Пусть мир живет: Пабло вернет ему все, что отнял. Он попытался припомнить, не было ли в истории человечества другого такого Пабло, решившего броситься с вершины одиночества, с тем чтобы вновь пройти весь цикл жизни в виде крошечных недолговечных частиц.

Одним туманным утром, к тому времени, когда мир почти полностью обесцветился, а сердце Пабло искрилось, словно сундук, полный сокровищ, он решился на самопожертвование. Ветер разрушения несся над миром, как черный ангел с крыльями из пронизывающего холода и измороси, он, казалось, стирал черты реальности, готовя декорации последней сцены. Пабло чувствовал, что возможно всё: деревья и статуи растворятся в воздухе, рухнут дома, черные крылья унесут с собой последнее оставшееся тепло. Весь дрожа, не в силах более выносить картины рушащегося мира, Пабло заперся у себя комнате с намерением умереть. Самым примитивным способом, как жалкий самоубийца, он прервал течение своих дней, пока не стало поздно, и распахнул шлюзы своей души.

Человечество зарыло в землю результат очередного неудавшегося опыта и приступило к новым. Со вчерашнего дня Пабло опять с нами, в нас, в поисках себя самого.

Сегодня с утра солнце светит как-то особенно ярко.

ОБРАЩЕННЫЙ

Между мной и Богом установился договор с того момента, как я решился принять его условия. Я отказался от своих стремлений и оставил поприще апостолических деяний. Существованье ада не подлежит отмене, поэтому мои старания были бы бессмысленны и тщетны. Сам Бог об этом заявил решительно и ясно и не оставил мне наималейшей возможности что-либо возразить.

В числе иных условий я принял обязательство вернуться к моим приверженцам. Земным, естественно. Тем, что в аду, осталась неизбывность ожиданья. Ибо согласно договору их ждет не искупленье обетованное, а новый вид пытки – ожиданием. Такова воля Создателя.

Мне предстоит вернуться к самому началу. Бог отказался наставить мой дух, и мне придется самому сподобиться благочестивости, в коей я пребывал до моего ложного пути, а именно – еще до таинства священства.

Наш разговор происходил в некоем месте, где я пребываю после того, как был вызволен из ада. Это нечто вроде кельи, открытой в бесконечность, вместимостью точнехонько в мое земное тело.

Господь прибыл отнюдь не сразу. Срок ожидания мне показался вечностью, и невыносимое чувство отсрочки наполнило мою душу страданьем горшим, нежели былые пытки. Те муки перешли в воспоминанья, по-своему приятные, поскольку позволяли мне ощутить реальность моей тварной жизни. Там же я походил на облако, на сгусток жизни, убывающий по краю в безжизненность, так что мне не дано было понять, доколе я еще существовал, а где переходил в небытие.

Моим спасением была способность мыслить, которая со временем лишь крепла и усугублялась. А времени в моем уединенье мне хватило на то, чтобы изведать все пути, восстановить по камню все дворцы воображения, – но я заблудился в лабиринте самого себя и смог найти дорогу лишь тогда, когда раздался голос Бога. Мгновенно легионы мыслей разлетелись прочь и в голове моей образовалась пустая впадина внезапно схлынувшего океана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю