355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хорхе Луис Борхес » Коллекция (Сборник) » Текст книги (страница 24)
Коллекция (Сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:00

Текст книги "Коллекция (Сборник)"


Автор книги: Хорхе Луис Борхес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

Из книги «ДЕЛАТЕЛЬ»
Задача

Представим,  что  в  Толедо  находят  тетрадь   с  арабским  текстом  и палеографы признают его написанным рукою того самого Сида Ахмета Бен-Инхали, к  которому  Сервантес возвел своего «Дон  Кихота». Из  текста  следует, что герой (как известно,  странствующий по  дорогам Испании со щитом  и мечом  и любому  бросающий  вызов  по  любому  поводу),   закончив  одну   из   своих бесчисленных  схваток,  обнаруживает, что  убил  человека.  На этом фрагмент обрывается;  задача  состоит в  том,  чтобы  угадать или  предположить,  как поступит Дон Кихот.

По-моему,  есть  три  возможные  версии. Первая  –  негативная: ничего особенного не происходит, поскольку в мире галлюцинаций Дон Кихота смерть –такая же обычная вещь,  как волшебство, и убийство человека вряд ли потрясет того,  кто  сражается  (или  верит,  что  сражается) с чудищами и чародеями. Вторая – патетическая. Дон Кихот ни на миг  не  забывает, что  он лишь тень Алонсо Кихано, читателя фантастических историй; воочию увидев смерть, поняв, что сон толкнул его  на Каиново злодеяние, он  пробуждается  от развязавшего ему руки  сумасбродства, быть  может  – навсегда. Третья – вероятно, самая правдоподобная.  Убив  человека,  Дон  Кихот  не может допустить,  что  этот чудовищный поступок – результат наваждения; реальность следствия заставляет его  предположить, что причина столь же реальна, и он так и не вырывается из бредового круга.

Остается предположить еще  одно, правда,  недоступное  испанцам и  даже Западу в целом: для этого нужен более древний, изощренный и усталый мир. Дон Кихот – теперь уже не Дон Кихот, а царь в одном из индуистских перерождений –  перед  трупом  врага   постигает,  что  убийство  и  зачатие  –  деяния божественной   или  волшебной  природы  и  заведомо  превосходят  отпущенное человеку. Он понимает, что покойник так же  призрачен, как  оттягивающий его собственную руку  окровавленный меч,  как он  сам,  и его прошлая  жизнь,  и вездесущие боги, и сотворенная ими Вселенная.

(перевод Б. Дубина)

Рагнарёк

Образы наших снов (пишет Колридж [352]

[Закрыть]
) воспроизводят ощущения, а не вызывают их, как принято думать; мы не потому испытываем ужас, что нас душит сфинкс, – мы воображаем сфинкса, чтобы объяснить себе свой ужас. Если так, то в силах ли простой рассказ об увиденном передать смятение, лихорадку, тревогу, страх и восторг, из которых соткался сон этой ночи? И все же попробую рассказать; быть может, в моем случае основная проблема отпадет или хотя бы упростится, поскольку сон состоял из одной-единственной сцены.

Место действия – факультет философии и литературы, время – вечер. Все (как обычно во сне) выглядело чуть иным, как бы слегка увеличенным и потому – странным. Шли выборы руководства; я разговаривал с Педро Энрикесом Уреньей [353]

[Закрыть]
, в действительности давно умершим. Вдруг нас оглушило гулом демонстрации или празднества. Людской и звериный рев катился со стороны Бахо. Кто-то завопил: «Идут!» Следом пронеслось: «Боги! Боги!» Четверо или пятеро выбрались из давки и взошли на сцену Большого зала. Мы били в ладоши, не скрывая слез: Боги возвращались из векового изгнания. Поднятые над толпой, откинув головы и расправив плечи, они свысока принимали наше поклонение. Один держал ветку, что-то из бесхитростной флоры сновидений; другой в широком жесте выбросил вперед руку с когтями: лик Януса не без опаски поглядывал на кривой клюв Тота [354]

[Закрыть]
. Вероятно, подогретый овациями, кто-то из них – теперь уж не помню кто – вдруг разразился победным клекотом, невыносимо резким, не то свища, не то прополаскивая горло. С этой минуты все переменилось.

Началось с подозрения (видимо, преувеличенного), что Боги не умеют говорить. Столетия дикой и кочевой жизни истребили в них все человеческое; исламский полумесяц и римский крест не знали снисхождения к гонимым. Скошенные лбы, желтизна зубов, жидкие усы мулатов или китайцев и вывороченные губы животных говорили об оскудении олимпийской породы. Их одежда не вязалась со скромной и честной бедностью и наводила на мысль о мрачном шике игорных домов и борделей Бахо. Петлица кровоточила гвоздикой, под облегающим пиджаком угадывалась рукоять ножа. И тут мы поняли, что идет их последняя карта, что они хитры, слепы и жестоки, как матерые звери в облаве, и – дай мы волю страху или состраданию – они нас уничтожат.

И тогда мы выхватили по увесистому револьверу (откуда-то во сне взялись револьверы) и с наслаждением пристрелили Богов.

(перевод Б. Дубина)

Борхес и Я

События – удел его, Борхеса. Я бреду по Буэнос-Айресу и останавливаюсь – уже почти машинально – взглянуть на арку подъезда и решетку ворот; о Борхесе я узнаю из почты и вижу его фамилию в списке преподавателей или в биографическом словаре. Я люблю песочные часы, географические карты, издания XVIII века, этимологические штудии, вкус кофе и прозу Стивенсона; он разделяет мои пристрастия, но с таким самодовольством, что это уже походит на роль. Не стоит сгущать краски: мы не враги – я живу, остаюсь в живых, чтобы Борхес мог сочинять свою литературу и доказывать ею мое существование.

Охотно признаю, кое-какие страницы ему удались, но и эти страницы меня не спасут, ведь лучшим в них он не обязан ни себе, ни другим, а только языку и традиции. Так или иначе я обречен исчезнуть, и, быть может, лишь какая-то частица меня уцелеет в нем. Мало-помалу я отдаю I ему все, хоть и знаю его болезненную страсть к подтасовкам и преувеличениям. Спиноза утверждал, что сущее стремится пребыть собой: камень – вечно быть камнем, тигр – тигром. Мне суждено остаться Борхесом, а не мной (если я вообще есть), но я куда реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных переборах гитары. Однажды я попытался освободиться от него и сменил мифологию окраин на игры со временем и пространством. Теперь и эти игры принадлежат Борхесу, а мне нужно придумывать что-то новое. И потому моя жизнь – бегство, и все для меня – утрата, и все достается забвенью или ему, другому.

Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу

(перевод Б. Дубина)

Из книги «ИНОЙ И ПРЕЖНИЙ»
Голем
 
 Когда и впрямь (как знаем из «Кратила»)
 Прообраз вещи – наименованье,
 То роза спит уже в её названьи,
 Как в слове «Нил» струятся воды Нила.
 
 
 Но имя есть, чьим гласным и согласным
 Доверено быть тайнописью Бога,
 И мощь Его покоится глубоко
 В том начертанье – точном и ужасном.
 
 
 Адам и звезды знали в кущах рая
 То имя, что налетом ржави
 Грех (по учению Каббалы), из яви
 И памяти людей его стирая.
 
 
 Но мир живёт уловками людскими
 С их простодушьем. И народ Завета,
 Как знаем, даже заключенный в гетто,
 Отыскивал развеянное имя.
 
 
 И не о мучимых слепой гордыней
 Прокрасться тенью в смутные анналы —
 История вовек не забывала
 О Старой Праге и её раввине.
 
 
 Желая знать скрываемое Богом,
 Он занялся бессменным испытаньем
 Букв и, приглядываясь к сочетаньям,
 Сложил то Имя, бывшее Чертогом,
 
 
 Ключами и Вратами – всем на свете,
 Шепча его над куклой бессловестной,
 Что сотворил, дабы открыть из бездны
 Письмен, Просторов и Тысячелетий.
 
 
 А созданный глядел на окруженье,
 С трудом разъяв дремотные ресницы,
 И не поняв, что под рукой теснится,
 Неловко сделал первое движенье.
 
 
 Но (как и всякий) он попался в сети
 Слов, чтобы в них плутать всё безысходней:
 «Потом» и «Прежде», «Завтра» и «Сегодня»
 «Я», «Ты», «Налево», «Вправо», «Те» и «Эти»
 
 
 Создатель, повинуясь высшей власти,
 Творенью своему дал имя «Голем»,
 О чём правдиво повествует Шолем —
 Смотри параграф надлежащей части.)
 
 
 Учитель, наставляя истукана:
 «Вот это бечева, а это – ноги», —
 Пришёл к тому, что – поздно или рано —
 Отродье оказалось в синагоге.
 
 
 Ошибся ль мастер в написаньи Слова,
 Иль было так начертано от века,
 Но силою наказа неземного
 Остался нем питомец человека.
 
 
 Двойник не человека, а собаки,
 И не собаки, а безгласой вещи,
 Он обращал свой взгляд нечеловечий
 К учителю в священном полумраке.
 
 
 И так был груб и дик обличьем Голем,
 Что кот раввина юркнул в безопасный
 Укром. (О том коте не пишет Шолем,
 Но я его сквозь годы вижу ясно.
 
 
 К Отцу вздымая руки исступлённо,
 Отцовской веры набожною тенью
 Он клал в тупом, потешном восхищенье
 Нижайшие восточные поклоны.
 
 
 Творец с испугом и любовью разом
 Смотрел. И проносилось у раввина:
 «Как я сумел зачать такого сына,
 Беспомощности обрекая разум?
 
 
 Зачем к цепи, не знавшей о пределе,
 Прибавил символ? Для чего беспечность
 Дала мотку, чью нить расправит вечность,
 Неведомые поводы и цели?»
 
 
 В неверном свете храмины пустынной
 Глядел на сына он в тоске глубокой...
 О, если б нам проникнуть в чувства Бога,
 Смотревшего на своего раввина!
 

(перевод Б. Дубина)


На полях «Беовульфа»
 
  Порою сам дивлюсь, что за стеченье
 Причин подвигло к безнадежной цели —
 Вникать, когда пути уже стемнели,
 В суровые саксонские реченья.
 Изношенная память, тратя силы,
 Не держит поворяемое слово,
 Похожая на жизнь мою, что снова
 Ткет свой сюжет, привычный и постылый,
 А может (мнится мне), душа в секрете
 Хранит до срока свой удел бессмертный,
 Но твердо знает, что её безмерный
 И прочный круг объемлет все на свете?
 Вне строк и вне трудов стоит за гранью
 Неисчерпаемое мирозданье.
 

(перевод Б. Дубина)

Загадки
 
 Я, шепчущий сегодня эти строки,
 Вдруг стану мёртвым – воплощённой тайной,
 Одним в безлюдной и необычайной
 Вселенной, где не властны наши сроки.
 Так утверждают мистики. Не знаю,
 В Раю я окажусь или в геенне.
 Пророчить не решусь. В извечной смене —
 Второй Протей – история земная.
 Какой бродячий лабиринт, какая
 Зарница ожидает в заключенье,
 Когда приду к концу круговращенья,
 Бесценный опыт смерти извлекая?
 Хочу глотнуть забвенья ледяного
 И быть всегда, но не собою снова.
(перевод Б. Дубина)
 
Алхимик
 
 Юнец, нечетко видимый за чадом
 И мыслями и бнениями стертый,
 С зарей опять пронизывает взглядом
 Бессонные жаровни и реторты.
 
 
 Он знает втайне: золото живое,
 Скользя Протеем, ждет его в итоге,
 Нежданное, во прахе на дороге,
 В стреле и луке с гулкой тетивою.
 
 
 В уме, не постигающем секрета,
 Таимого за топью и звездою,
 Он видит сон, где предстает водою
 Все, как учил нас Фалес из Милета.
 
 
 И сон, где неизменный и безмерный
 Бог скрыт повсюду, как латинской прозой
 Геометрично изъяснил Спиноза
 В той книге недоступнее Аверна...
 
 
 Уже зарею небо просквозило,
 И тают звезды на восточном склоне;
 Алхимик размышляет о законе,
 Связующем металлы и светила.
 
 
 Но прежде чем заветное мгновенье
 Придет, триумф над смертью знаменуя
Алхимик-Бог вернет его земную,
Персть в прах и тлен, в небытие, в забвенье.
 

(перевод Б. Дубина)

Море
 
Ещё из снов (и страхов) не свивало
 Сознанье космогоний и преданий,
 И не мельчало время, дни чеканя,
 А море, как всегда, существовало.
 Кто в нем таится? Кто колышет недра,
 С землей в извечном и бесплодном споре?
 Кто в тысяче обличий – то же море
 Блистаний, бездн, случайности и ветра?
 Его встречаешь каждый раз впервые,
 Как все, что неподдельно и исконно:
 Тускнеющую кромку небосклона,
 Луну и головни вечеровые.
 Кто в нем таится? Кто – во мне? Узнáю,
 Когда окончится тщета земная.
 

(перевод Б. Дубина)

Из книги «ХВАЛА ТЬМЕ»
 •
Джеймс Джойс
 
Дни всех времен таятся в дне едином
со времени, когда его исток
означил Бог, воистину жесток,
срок положив началам и кончинам,
до дня того, когда круговорот
времен опять вернется к вечно сущим
началам и прошедшее с грядущим
в удел мой – настоящее – сольет.
Пока закат придет заре на смену,
пройдет история. В ночи слепой
пути завета вижу за собой,
прах Карфагена, славу и геенну.
Отвагой, Боже, не оставь меня,
дай мне подняться до вершины дня.
 

Кембридж, 1968

Хвала тьме
 
Старость (как ее именуют другие)
это, наверно, лучшее время жизни.
Зверь уже умер или почти что умер.
Человек и душа остались.
Я живу среди призраков – ярких или туманных,
но никак не во мраке.
Буэнос-Айрес,
прежде искромсанный на предместья
до самой бескрайней равнины,
снова стал Реколетой, Ретиро,
лабиринтом вокруг площади Онсе
и немногими старыми особняками,
которые все еще называем Югом.
Мир мне всегда казался слишком подробным.
Демокрит из Абдер ослепил себя,
чтобы предаться мысли;
время стало моим Демокритом.
Моя полутьма безболезненна и неспешна,
скользит по отлогому спуску
и похожа на вечность.
Лица друзей размыты,
женщины – те же, какими были когда-то,
а кафе, вероятно, совсем другие,
и на страницах книг – ни единой буквы.
Кого-то, должно быть, пугают такие вещи,
а для меня это нежность и возвращенье.
Из всех поколений дошедших доныне текстов
я в силах прочесть немного:
только то, что читаю на память,
читая и преображая.
С Юга и Запада, Севера и Востока
дороги сбегаются, препровождая меня
к моему сокровенному центру.
 

(перевод Б. Дубина)

Из книги «СООБЩЕНИЕ БРОУДИ»
Злодейка

Говорят (хотя слухам и трудно верить), что история эта была рассказана самим Эдуарде, младшим Нильсеном, во время бдения у гроба Кристиана, старшего брата, умершего естественной смертью в тысяча восемьсот девяносто каком-то году, в округе Морон. Но точно известно, что кто-то слышал ее от кого-то той долго не уходившей ночью, которую коротали за горьким мате, и передал Сантьяго Дабове, а он мне ее и поведал. Многие годы спустя я снова услышал ее в Турдере, там, где она приключилась. Вторая версия, несколько более подробная, в целом соответствовала рассказу Сантьяго – с некоторыми вариациями и отступлениями, что является делом обычным. Я же пишу эту историю теперь потому, что в ней как в зеркале видится, если не ошибаюсь, трагическая и ясная суть характера прежних жителей столичных окрестностей.

 Постараюсь точно все передать, хотя уже чувствую, что поддамся литературным соблазнам подчеркивать или расписывать ненужные частности.

 В Турдере их называли Нильсены. Приходский священник сказал мне, что его предшественник был удивлен, увидев в доме этих людей потрепанную Библию в черном переплете и с готическим шрифтом; на последних страницах он заметил помеченные от руки даты и имена. Это была единственная книга в доме.

 Беспорядочная хроника Нильсенов, сгинувшая, как сгинет все. Дом, уже не существующий, был глинобитный, с двумя патио: главным, вымощенным красной плиткой, и вторым – с земляным полом. Впрочем, мало кто там бывал. Нильсены охраняли свое одиночество. Спали в скупо обставленных комнатах на деревянных кроватях. Их отрадой были конь, сбруя, нож с коротким клинком, буйные гульбища по субботам и веселящее душу спиртное. Знаю, что были они высоки, с рыжими гривами. Дания или Ирландия, о которых они, пожалуй, не слыхивали, была в крови этих двух креолов. Округа боялась Рыжих: возможно, они убили кого-то. Однажды братья плечом к плечу дрались с полицией. Говорят, младший как-то столкнулся с Хуаном Иберрой и сумел постоять за себя, что, по мнению людей бывалых, многое значит. Были они и погонщиками, и шкуры дубили, и скот забивали, а порой и стада клеймили. Знали цену деньгам, только на крепкие напитки и в играх они не скупились. Об их сородичах никто не слыхивал, и никто не знал, откуда они сами явились. У них была упряжка быков и повозка.

 Обликом своим они отличались от коренных обитателей пригорода, некогда давших этому месту дерзкое имя Баламутный берег. Это и еще то, чего мы не ведаем, объясняет крепкую дружбу двух братьев. Повздорить с одним означало сделать обоих своими врагами.

 Нильсены были гуляки, но их любовные похождения пока ограничивались чужой подворотней или публичным домом. Поэтому было немало толков, когда Кристиан привел к себе в дом Хулиану Бургос. Он, конечно, обзавелся служанкой, но правда и то, что дарил ей красивые побрякушки и брал с собой на гулянья. На скромные гулянья соседей, где отбивать чужих девушек не было принято, а в танцах еще находили великую радость. У Хулианы были миндалевидные глаза и смуглая кожа; достаточно было взглянуть на нее, как она улыбалась в ответ. В бедном квартале, где труд и заботы иссушали женщин, она выглядела привлекательной.

 Эдуарде вначале всюду бывал вместе с ними. Потом вдруг отправился в Арресифес – не знаю зачем – и привез, подобрав по пути, какую-то девушку, но через несколько дней выгнал ее. Он стал более угрюм, пил один в альмасене, всех избегал. Он влюбился в женщину Кристиана. Квартал, узнавший об этом, наверное, раньше его самого, ждал со злорадством, чем кончится тайное соперничество братьев.

 Как-то, вернувшись поздно ночью из питейного заведения, Эдуардо увидел гнедую лошадь Кристиана, привязанную к столбу под навесом. Старший брат ждал его в патио, одетый по-праздничному. Женщина вышла и вернулась с мате в руках. Кристиан сказал Эдуардо:

 – Я еду один на пирушку к Фариасу. Хулиана останется. Если захочешь, пользуйся.

 Голос звучал властно и добро. Эдуардо застыл на месте, глядя в упор на брата, не зная, что делать. Кристиан встал, простился с Эдуардо, даже не взглянув на Хулиану – она была вещью, – сел на лошадь и удалился неспешным галопом.

 С той самой ночи они делили ее. Никто толком не знает, как протекала их жизнь в этом постыдном союзе, нарушавшем благопристойный быт пригорода. Все шло гладко недели три, но долго так не могло продолжаться. Братья не произносили имени Хулианы, даже окликая ее, но искали – и находили – поводы для размолвок. Если шел спор о продаже каких-то шкур, спор был совсем не о шкурах. Кристиан всегда повышал голос, а Эдуардо отмалчивался.

 Волей-неволей они ревновали друг друга. Жестокие нравы предместий не позволяли мужчине признаваться, даже себе самому, что женщина может в нем вызвать что-то иное, чем просто желание обладать ею, а они оба влюбились. И это известным образом их унижало.

 Как-то вечером на площади Ломас Эдуардо встретил Хуана Иберру, и тот поздравил его с красоткой, которую ему удалось отбить. Думаю, именно тогда Эдуардо его и отделал. Никто при нем не мог насмехаться над Кристианом.

 Женщина служила обоим с животной покорностью, но не могла скрыть того, что отдает предпочтение младшему, который не отверг своей доли, но и не первым завел этот порядок в доме.

 Однажды Хулиане велели поставить два стула в главном патио и не появляться там – братьям надо было поговорить. Она долго ждала конца разговора и прилегла отдохнуть на время сиесты, но ее скоро окликнули. И приказали сложить в мешок все ее вещи, даже стеклянные четки и крестик, оставленный матерью. Без всяких объяснений ее усадили в повозку и отправились в путь, безмолвный и тягостный. Дождь испортил до-Рогу, и только к пяти утра они добрались до Морона. Гам они продали ее хозяйке публичного дома. Сделку заключили на месте, Кристиан взял деньги и половину отдал младшему брату.

 В Турдере Нильсены, выбравшись наконец из трясинв любви (становившейся их погибелью), пожелали верУТЬСЯ к своей прежней жизни мужчин в окружении мужчин. И снова принялись за драки, попойки и ссоры, может быть, иной раз они и верили в свое спасение, но Редко бывали – каждый по своим делам – в неоправданных или вполне оправданных отлучках.

 Незадолго до Нового года младший сказал, что ему надо в Буэнос-Айрес. А Кристиан отправился в Морон, и под навесом достопамятного дома увидел солового коня Эдуардо. Вошел. Там сидел младший брат, ожидая очереди.

 Видимо, Кристиан сказал ему:

 – Если так будет впредь, мы загоним коней. Лучше пусть она будет у нас под рукой.

 Поговорив с хозяйкой, вытащил из-за пояса деньги, и братья забрали ее с собой. Хулиана поехала с Кристианом. Эдуардо пришпорил солового, чтобы на них не смотреть.

 Все вернулись к тому, о чем уже говорилось. Мерзкое решение проблемы не послужило выходом, оба унизились до взаимного обмана. Каин бродил совсем рядом, но привязанность братьев Нильсен друг к другу была велика – кто знает, какие трудности и опасности они одолели вместе!  – и отныне оба предпочитали вымещать свою злость на других. На чужих, на собаках, на Хулиане, внесшей разлад.

 Месяц март шел к концу, но жара не спадала. В воскресенье (по воскресеньям люди рано расходятся по домам) Эдуардо, вернувшись из альмасена, увидел, что Кристиан запрягает быков. Кристиан сказал ему:

 – Пойди-ка сюда. Надо отвезти несколько шкур для Пардо. Я уже нагрузил. Ехать легче в прохладное время.

 Торговый склад Пардо, мне кажется, был дальше к Югу. Они ехали по дороге Лас-Тропас, а потом взяли в сторону. К ночи степь все шире распластывалась перед ними.

 Они ехали мимо болота с осокой. Кристиан бросил тлевшую сигарету и спокойно сказал:

 – Теперь за работу, брат. Нам потом помогут стервятники. Я сегодня ее убил. Пусть останется здесь со своими вещами. Больше вреда от нее не будет.

 И они обнялись, чуть не плача. Теперь их связывала еще одна нить: женщина, с болью принесенная в жертву, и необходимость забыть ее.

 (перевод М. Былинкиной)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю