355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс (Ганс) Гюнтер » По обе стороны утопии. Контексты творчества А.Платонова » Текст книги (страница 9)
По обе стороны утопии. Контексты творчества А.Платонова
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:52

Текст книги "По обе стороны утопии. Контексты творчества А.Платонова"


Автор книги: Ханс (Ганс) Гюнтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

В творчестве Платонова, автора советской эпохи, существуют явные соответствия с историческим юродством. У Платонова «юродивая» точка зрения усиливается на основе внутреннего кризиса автора, вызванного развитием общества в 1920–1930-е годы. По мере того как советское государство – представляющее собой «обратную теократию» [321]321
  Бердяев Н.Истоки и смысл русского коммунизма. Париж, 1955. С. 116–117.


[Закрыть]
, т. е. своего рода ортодоксальную церковь – изменяет высоким идеалам социальной религии Платонова, безоговорочно «верующий» в социализм писатель попадает в трагическое, безвыходное положение. Об этом свидетельствует, например, его письмо Горькому в связи с кампанией против повести «Впрок» в 1931 году, в котором писатель признается: «Я хочу сказать Вам, что я не классовый враг и сколько бы я ни выстрадал в результате своих ошибок, вроде „Впрока“, я классовым врагом стать не могу и довести меня до этого состояния нельзя, потому что рабочий класс – это моя родина. <…> Это правда еще и потому, что быть отвергнутым своим классом и быть внутренне все же с ним – это гораздо более мучительно, чем сознать себя чуждым всему» [322]322
  Платонов А.Воспоминания современников. С. 279.


[Закрыть]
.

Нам кажется, что Платонов во многих произведениях и в литературной полемике занимает точку зрения «юродивого» как наиболее адекватную форму решения этой дилеммы. Еще в письме Горькому Платонов уверяет своего адресата, что выражает такие мысли «не ради самозащиты, не ради маскировки» [323]323
  Там же.


[Закрыть]
. В маскировке нередко подозревали юродивых, и отсутствие самозащиты – известный топос их поведенческого кода.

Рапповская критика конца 1920-х – начала 1930-х годов не раз упрекала Платонова в классово-враждебной позиции под маской юродства [324]324
  См.: Chlupáčková К., Zadražilová М.Variace na tému sovĕtských kritiků а ruských jurodivých // Texty a kontexty Ándreje Platonova Praha, 2005. P. 92–105.


[Закрыть]
. В статье А. Фадеева «Об одной кулацкой хронике» (1931) слова «юродство», «юродивый» и т. п. встречаются более десяти раз. Враги колхозного строительства, по словам Фадеева, принуждены прикинуться «безобидными чудачками, юродивыми, которые режут „правду-матку“»; они надевают «маску душевного бедняка», облекая свою враждебную критику «в стилистическую одежонку простячества и юродивости» [325]325
  Платонов А. Воспоминания современников. С. 273.


[Закрыть]
. Напрашиваются исторические параллели: так, например, со второй половины XVI века русская церковь уже не признает юродивых, называя их обманщиками. Ревнитель просвещения Петр I объявил юродивых «притворно беснующимися» [326]326
  Лихачев Д., Панченко А.Указ. соч. С. 181.


[Закрыть]
и принимал против них строгие меры. Поэтому естественно, что в свете «научного» учения марксизма-ленинизма «юродивая» позиция могла интерпретироваться лишь как хитрая маска врага.

В юродстве обвиняет Платонова и А. Гурвич в статье 1937 года, посвященной рассказу «Бессмертие». Герой рассказа, начальник железнодорожной станции Эммануил Левин, характеризуется им как скорбящий блаженный великомученик, схимник и аскет, который «ищет новую религию, новую опору для самоотречения, новую христианскую апологию нищенства» [327]327
  Платонов А.Воспоминания современников. С. 279.


[Закрыть]
. Как полагает критик, Левин утверждает своей судьбой « религиозное христианское представление о большевизме» [328]328
  Там же. С. 381. – Курсив автора. – Х. Г.


[Закрыть]
другого платоновского персонажа – Захара Павловича из «Происхождения мастера». Примечательно, что Платонов в своем ответе сознается в своих ошибках и пользуется правом «возражения без самозащиты» [329]329
  Там же. С. 414.


[Закрыть]
. Гурвич бросает еще один камень в беззащитного автора, давая ему понять, что «столкновение между критиком и писателем есть идеологическая борьба, а не школьный урок» [330]330
  Там же. С. 417.


[Закрыть]
. Несмотря на то, что эта полемика могла сыграть для Платонова роковую роль в напряженной ситуации 1937 года, надо отметить, что в самой аргументации Гурвича немало здравого: она обращает внимание на то, что «юродство» представляет суть, а не просто маску платоновских героев.

Расположение автора к юродивым из народа проявляется еще до идеологически насыщенных текстов второй половины 1920-х годов – например, в уже отмечавшемся выше раннем рассказе 1922 года герой Витютень соединяет в себе легко узнаваемые признаки блаженного. Он принадлежит к персонажам Платонова, сострадающим не только людям, но и «всякой трепещущей, дышащей твари» [331]331
  Платонов А.Собрание. Усомнившийся Макар. С. 325.


[Закрыть]
. Ходит он почти голый, одетый лишь в рогожу, с распущенными волосами, проповедует детям о вечном царстве нищих и забытых, и поэтому его считают «пророком всякой последней, гонимой, ненавидимой всеми и пожираемой твари – червей, мошек, рыбок, травы и тающих облаков» [332]332
  Там же.


[Закрыть]
. В его больших глазах горит «неутомимая безумная любовь ко всем последним и растоптанным» [333]333
  Там же.


[Закрыть]
. Витютню противопоставляется спокойный, довольный Тютень, который считает себя богом. «Уму» больших тем самым противостоит «разум» малых, принимающий внешние формы безумия. Юродивое «безумие» как ответ «малых» на «ум» господствующих – устойчивая семантическая ось многих платоновских текстов.

Очень показателен для позиции Платонова второй половины 1930-х годов рассказ «Юшка» (1937), в котором, по словам Н. Корниенко, «по-своему запечатлелся и диалог Платонова с советским критиком Гурвичем» [334]334
  См. комментарий к изд.: Платонов А.Взыскание погибших. М., 1995. С. 664.


[Закрыть]
, поскольку в нем отражается платоновский мотив «возражения без защиты». Герой рассказа, «блажный» и «юрод негодный» Юшка, работает помощником кузнеца, и только раз в год летом он может откровенно отдаться своей любви ко всем живым существам, странствуя по безлюдной природе. Дети смеются над ним и мучают его [335]335
  Это постоянный мотив в отношении детей к юродивым.


[Закрыть]
, но Юшка уверен, «что нужен им, только они не умеют любить человека и не знают, что делать для любви, и поэтому терзают его» [336]336
  Платонов А.Собрание. Счастливая Москва. С. 520.


[Закрыть]
. Кротость Юшки раздражает и взрослых, они так же обижают и бьют его, забывая в этом на время свое горе. Но оказывается, что после смерти Юшки людям стало еще хуже: «Теперь вся злоба и глумление оставались среди людей и тратились меж ними, потому что не было Юшки, безответно терпевшего всякое чужое зло, ожесточение, насмешку и недоброжелательство» [337]337
  Там же. С. 524.


[Закрыть]
.


Примитивизм Платонова

Детскость, невежество и юродивость – близкие сердцу Платонова явления, однако в анализе текстов их следует рассматривать в качестве элементов сознательной литературной конструкции. «На языковую „неграмотность“, – пишет Юрий Левин, – накладывается „неграмотность“ литературная, „незнание“ конвенций прозаического повествования» [338]338
  См.: Левин Ю.От синтаксиса к смыслу и далее («Котлован» А. Платонова). С. 128.


[Закрыть]
. Еще Шиллер в своем трактате «О наивной и сентиментальной поэзии» указал на то, что наивность в современной литературе инсценирована: «Наивное – это детскость там, где мы ее более не ожидаем, и не может быть приписано действительному детству» [339]339
  Шиллер Ф.О наивной и сентиментальной поэзии // Собрание сочинений Шиллера в переводах русских писателей / Перевод М. М. Достоевского. Под ред. С. А. Венгерова. СПб., 1902. Т. 4. С. 371.


[Закрыть]
. Платонов примыкает к литературе модерна, в своем отказе от всезнающего автора стремящейся к «неинтеллигентному» устному повествованию и соответствующей репрезентации реальности. Мир изображается «снизу», с точки зрения не авторитетной и не подлежащей повседневной рациональности логики.

«Знак примитива, – пишет Тынянов в 1921 году, – стоит над европейским искусством» [340]340
  Тынянов Ю.Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 131.


[Закрыть]
. У примитивизма советского периода есть своя специфика. Как замечает Воронский, «современный советский человек чаще всего вдохновляется или старается вдохновить себя готовыми формулами, лозунгами» [341]341
  Воронский А.Указ. соч. С. 432.


[Закрыть]
. Поэтому становится ясно, почему многие авторы прибегают в своем творчестве к детской, невежественной точке зрения. Однако примитив Платонова не похож ни на Добычина [342]342
  См.: Эйдинова В.А. Платонов и Л. Добычин: Стилевые схождения и отталкивания // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. М., 2003. Вып. 5. С. 211–219; С. Schramm (Minimalismus. Leonid Dobyčins Prosa im Kontext der totalitären Ästhetik. Frankfurt a. M.; Berlin 1999. S. 222–242) связывает глупость с критикой идеологии.


[Закрыть]
, остраняющего мир через призму непонимающего детского взгляда, ни на сказ полуинтеллигентных мещан Зощенко. Местами он перекликается с абсурдом и критикой рационализма у Хармса и других обэриутов [343]343
  См.: Grob Т.Daniil Charms’ unkindliche Kindlichkeit. Bern, 1994; Смирнов И. О глупости // Смирнов И. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М., 1994. С. 294–304.


[Закрыть]
, с примитивизмом Заболоцкого [344]344
  Об отношениях Платонова и Заболоцкого см.: Роднянская И. «Сердечная озадаченность» // Андрей Платонов. Мир творчества. С. 330–354; Лошманова К. «Детское видение» в поэтике Н. Заболоцкого и А. Платонова // Николай Заболоцкий. Проблемы творчества. М., 2005. С. 207–218.


[Закрыть]
или с биомонизмом Филонова, растительный и животный мир которого находится во взаимодействии с человеческим миром и урбанистической цивилизацией.

Но все эти параллели в конечном счете лишь подчеркивают уникальность Платонова. За его картиной мира стоит близкое автору целостное коллективное начало народной культуры. В случае Платонова мы можем говорить именно о реконструкции [345]345
  О термине «реконструкция» см.: Эткинд А. Хлыст. Секты, литература и революция. М., 1998. С. 68.


[Закрыть]
примитива, поскольку она четко отличается от разных видов стилизаций и идеализаций, свойственных «идущей в народ» интеллигенции Серебряного века или тем художникам неопримитивистского авангарда, для которых формы народного искусства скорее всего рассчитаны на эстетическую деканонизацию. Платонов воплощает мотивы народной культуры изнутри, причем совсем не «фольклористически».

На Западе идея примитива возникла как критика цивилизации и ее стремления к абстракции [346]346
  См.: Diamond S.In Search of the Primitive. A Critique of Civilization. New Brunswick; New Jersey, 1974.


[Закрыть]
. В России обстановка была иная, поскольку большинство населения находилось еще лишь на пороге современной цивилизации. Платонов изображает столкновение между старым и модерным мирами, стараясь отдать должное как социальной революции, так и «правде народной». В такой ситуации у Платонова рождается фигура мудрого «нищего духом», и за ней скрывается совсем непростой и неоднозначный смысл. Примитив проявляется у Платонова в разных формах – в детском дискурсе как остранение и корректив рационалистического мировоззрения взрослых, в культуре «невежества», вступающей в диалог и нередко конфликтующей с книжным «умом», и в юродстве, обозначающем маргинальную позицию истинно «верующего» по отношению к господствующей ортодоксальности.

Часть третья
ТЕЛЕСНОСТЬ

12. Голод и сытость в романе «Чевенгур»

В «Чевенгуре» голод предстает как константа русской истории. Он описывается на равных правах с такими явлениями, как «речные потоки, рост трав, смена времен года» (45) [347]347
  Цитаты в тексте отсылают к изд.: Платонов А.Собрание. Чевенгур. Котлован.


[Закрыть]
. Эти равномерные природные и космические силы доказывают, «что ничего не изменяется к лучшему – какими были деревни и люди, такими и останутся. Ради сохранения равносильности в природе беда для человека всегда повторяется. Был четыре года назад неурожай – мужики из деревни вышли в отход, а дети легли в ранние могилы, – но эта судьба не прошла навеки, а снова теперь возвратилась: ради точности хода всеобщей жизни» (45–46).

Вся литература на эту тему подтверждает константность и повторяемость голода в России [348]348
  Н. Н. Fisher (The Famine in Soviet Russia 1919–1923. New York, 1927. P. 474) пишет: «Слабость и отсталость русского сельского хозяйства сделали голод во время засухи неизбежным явлением». Richard G. Robbins Jr. (Famine in Russia 1891–1892. New York; London, 1975. P. 3) констатирует: «Голод редко постигает зажиточную нацию. Он наступает лишь в том случае, если сельское население вынуждено жить в условиях хронической нищеты и страданий». Е. Lehmann und Parvus (Das hungernde Russland. Stuttgart, 1900. S. 515) указывают на закономерность неурожаев в России: « ГолодающаяРоссия – константное явление, а голод, всеобщий и частичный, является его самым характерным выражением». – Курсив автора. – Х. Г.


[Закрыть]
. Не случайно именно русско-американский социолог Питирим Сорокин написал книгу «Голод как фактор», в которой исследовал «влияние голода на поведение людей, социальную организацию и общественную жизнь» [349]349
  Подзаголовок. Книга, рукопись которой датируется 1922 годом, появилась на русском языке в полном объеме только в 2003 году.


[Закрыть]
. Пользуясь методом умеренного бихевиоризма, автор рассматривает голод как исторически повторяющееся явление, влекущее за собой всегда одни и те же последствия. Среди частых неурожайных лет в России, перечисляемых в названном труде [350]350
  Там же. С. 386–403.


[Закрыть]
, особого внимания заслуживает голод 1891 года. О нем писал также и JI. Толстой – он сам бывал в неурожайных местностях, наблюдал, как едят «голодный хлеб» с лебедой, и помогал голодающим. Толстой считал голод моральной проблемой. Важнее, чем общие «хронические причины бедствия» [351]351
  Толстой Л.Собр. соч.: В 20 т. М., 1964. Т. 16. С. 427.


[Закрыть]
, для него оказывается эксплуатация крестьянства господствующим слоем общества: «Народ голоден оттого, что мы слишком сыты» [352]352
  Там же. С. 438.


[Закрыть]
. Осознавая свою вину перед народом, Толстой чувствует, что «должен изменить свою жизнь, как можно больше близиться с народом и служить ему» [353]353
  Там же. С. 442.


[Закрыть]
.

С противоположной стороны к этому вопросу подходит религиозный утопист Н. Федоров: по поводу засухи 1891 года он развивает идею о необходимости «метеорической» регуляции слепых сил природы средствами науки и техники. Согласно историческим наблюдениям, пишет Федоров, все большие битвы истории сопровождались ливнями, что могло быть вызвано одновременным огнем из огромного количества орудий. Таким образом, превращением «орудий истребления в орудия спасения от голода и язв» [354]354
  Федоров Н.Вопрос о братстве, или родстве <…> // Федоров Н. Собр. соч.: В 4 т. Т. 1.С. 76.


[Закрыть]
можно вызывать дожди, победить засуху и прийти к всеобщему братству. Более того, в соответствии с философией общего дела «истощение земли» должно быть преодолено активным включением Земли в космическую сферу.

В статье «Ремонт земли» (1920) А. Платонов, очевидно ссылаясь на Федорова, утверждает, что истощенную землю можно отремонтировать подобно машине – с помощью науки о земледелии: «Голод будет навсегда изгнан со света. Наукой уже найдены прекрасные способы восстановления сил земли и даже увеличения их. Знанием человек обращает пустыни в хлебородные благословенные нивы, а нашу русскую и без того хорошую почву крестьянин, вооруженный наукой, обратит в великий источник питания человека <…>» [355]355
  Платонов А.Сочинения. Т. 1. Кн. 2. С. 26.


[Закрыть]
.

О попытке воплощения революционного проекта ремонта земли в реальность рассказывает роман «Чевенгур». Исходная точка автора – голод. Дело не в историческом отчете о голоде в России 1919–1921 годов, а в феноменологии экзистенциального измерения голода. Большинство мотивов, связанных с этой темой у Платонова, лишено исторической специфичности. Они имеют статус антропологических и психологических констант и присутствуют практически во всех описаниях этого явления.

В «Чевенгуре» голод постоянно сопровождается смертью. В особенности страдают дети. Старуха «лечит» ребенка ядовитой грибной настойкой и говорит: «Пресставился, тихий: Лучше живого лежит, сейчас в раю ветры серебряные слушает…» (12) [356]356
  R. G. Robbins (Op. cit. P. 145, сноска 195) цитирует слова одной матери, убившей своих детей: «Они все равно умерли бы от голода; теперь они ангелы и будут молиться за меня».


[Закрыть]
. В романе намекается и на каннибализм: умирающий мальчик видит во сне, что мать «раздает отваливающимися кусками его слабое тело <…> голым бабам-нищенкам» (303) [357]357
  К теме каннибализма см. также рассказ Н. С. Лескова «Юдоль», где повествуется о том, как во время голодовки 1840 года одна женщина убила своего умирающего грудного ребенка, чтобы накормить остальных четырех детей.


[Закрыть]
. На основе голода возникает «безотцовщина» и массовое явление «сиротства» [358]358
  См.: Kelly С.Children’s World. Growing up in Russia, 1890–1991. P. 193–220.


[Закрыть]
, играющие важную роль во многих произведениях Платонова как в прямом, так и в переносном, обобщенном смысле. Предположительно, число осиротевших детей, бродивших по России после Гражданской войны, достигало семи миллионов. К многочисленной категории странствующих, покинувших свои деревни в поисках хлеба и работы принадлежат и «прочие», которые приглашаются в Чевенгур после ликвидации буржуазии.

Голод приводит к проституции как массовому феномену. В рассказе Н. Лескова «Юдоль» (1892), посвященном голоду 1840 года, мы читаем, что нищие женщины, продавая кошку, предлагали себя «в придачу к кошке» [359]359
  Лесков H.Указ. соч. С. 267.


[Закрыть]
. И в Чевенгуре женщины из «прочих» «меняли свое тело, свое место возраста и расцвета в пищу, и так как добыча пищи для них была всегда убыточной, то тело истратилось прежде смерти и задолго до нее; поэтому они были похожи на девочек и на старушек» (387).

Но одновременно «голод сильно влияет на сексуальное поведение людей, подавляя „лобовой атакой“ половые рефлексы и ослабляя „тихой сапой“ половой аппетит путем истощения организма» [360]360
  Сорокин П.Указ. соч. С. 179.


[Закрыть]
. Как показывает пример «прочих» в «Чевенгуре», изнуренные бедные теряют интерес и физическую способность к совершению полового акта, который они исполняют механически и апатично. У «прочих» убывает и интеллектуальная, и эмоциональная жизнь: «Ума и щедрости чувств у них не могло быть, потому что родители зачали их не избытком тела, а своею тоской и слабостью грустных сил» (283). Притупляется и эстетическое чувство: «В Чевенгуре не было искусства» (315). Когда Дванов видит книгу о Рафаэле, он не в состоянии вообразить его эпоху: «Дул же там ветер. И землю пахали мужики на жаре, и матери умирали у маленьких детей» (72).

Противоположность голода и сытости проецируется у Платонова на оппозицию телесного и духовного, которая занимает центральное место в мировоззрении автора. Поскольку понятия пустоты и наполнения относятся как к душевным, так и к физиологическим процессам, тема пищи, по словам Рудаковской, «становится своеобразным медиатором между физиологическим и духовным, телом и душой» [361]361
  Рудаковская Э. К семантике пищи в рассказах Платонова второй половины 1930–1940-х гг. // «Страна философов» Андрея Платонова: проблемы творчества. Вып. 5. С. 242.


[Закрыть]
. Именно слова «питать» и «пища», имея своим источником церковнославянский язык, подходят для того, чтобы выразить одновременно прямое конкретное и абстрактное фигуральное значение [362]362
  Рудаковская Э. Семантика пищи в повести А. Платонова «Котлован» // Балтийский филологический курьер. Издание Калининградского гос. университета № 3. Калининград, 2003. С. 65.


[Закрыть]
. На материале романа «Счастливая Москва» М. Дмитровская убедительно показывает, что рассуждения Платонова об отношении души и тела представляют травестийное изложение мысли Платона о сходстве между душой и животом – оба одинаково нуждаются в постоянном заполнении [363]363
  Дмитровская М.Философский контекст романа А. Платонова «Счастливая Москва» (Платон, Аристотель, О. Шпенглер) // Russian Literature. 1999. № 46–2. С. 140–142.


[Закрыть]
. Но в то время как греческий философ называет заполнение пустой души более существенным и благородным делом, Платонов считает избавление от одного лишь «душевного голода» недостаточным.

Приведем две цитаты из повести «Джан», которые освещают аналогию и взаимоотношение между питанием тела и души у Платонова. В первом случае подчеркивается воздействие материального фактора, т. е. еды, как на духовное, так и на телесное состояние человека: «Но тоска их может превратиться в радость, если каждый получит щипаный кусочек птичьего мяса. Это послужит не для сытости, а для соединения с общей жизнью и друг с другом, оно смажет своим салом скрипящие, сохнущие кости их скелета, оно даст им чувство действительности, и они вспомнят свое существование. Здесь еда служит сразу для питания души и для того, чтобы опустевшие смирные глаза снова заблестели и увидели рассеянный свет солнца на земле» [364]364
  Платонов А.Собрание. Счастливая Москва. С. 188–189.


[Закрыть]
.

Вторая цитата подчеркивает необходимость насыщения души для общности с другими людьми: «Люди питаются друг от друга не только хлебом, но и душой, чувствуя и воображая один другого; иначе, что им думать, где истратить нежную, доверчивую силу жизни, где узнать рассеяние своей грусти и утешиться, где незаметно умереть… Питаясь лишь воображением самого себя, всякий человек скоро поедает свою душу, истощается в худшей бедности и погибает в безумном унынии» [365]365
  Платонов А.Собрание. Счастливая Москва. С. 221.


[Закрыть]
.

Уже шла речь о том, что в «Чевенгуре» происходит удвоение оппозиции голод/сытость, так как голоду/сытостикак физиологическому явлению противопоставляется пара голод/сытостьдуши. На основе этого удвоения рождаются две дополнительные оппозиции – противоположность голода физиологического и голода душевного, а также сытости тела и сытости души. Эти четыре пары оппозиций маркируют семантические рамки, в которых происходит действие «Чевенгура».

В романе можно отметить три группы персонажей, отличающиеся разной степенью и качеством голодания. В первой трети романа преобладает то, что Сорокин называет «дефицитным голоданием» [366]366
  См.: Сорокин П.Указ. соч. С. 11–22.


[Закрыть]
, т. е. смертельный физиологический голод. В самом городе Чевенгур мы имеем дело с социальным «относительным голоданием», т. е. с полуголодным существованием жителей, кое-как компенсируемым сытостью души. Для третьей группы персонажей характерно аскетическое голодание, связанное с открытостью «голодной» души и с поисками ее насыщения. Сознательный отказ от телесной сытости в особенности характерен для Саши Дванова и его сподвижников. Он чувствует внутри своего тела «порожнее место», пустоту, «сквозь которую тревожным ветром проходит неописанный и нерассказанный мир» и «куда непрестанно, ежедневно входит, а потом выходит жизнь» (60). Эта «пустота внутри тела» означает готовность «к захвату будущей жизни» (61). Страдая от тесноты своего тела, Дванов хочет «деревья, воздух и дорогу забрать и вместить в себя» (81). Пустота в теле Дванова прямо связывается с коннотациями легкости, воздуха и ветра [367]367
  О представлении о пустоте души см.: Дмитровская М.Феномен пустоты: взгляд А. Платонова на особенности человеческого сознания // Художественное мышление в литературе XIX–XX веков. Калининград 1994. С. 80–89. Дальнейшие параллели к «пустоте» см.: Яблоков Е.На берегу неба. С. 82–84.


[Закрыть]
. Она означает ненасытный «душевный голод» некоторых персонажей, направленный на переход границ собственного Я, на представление открытости, на преодоление близкого за счет далекого [368]368
  По поводу мотивов близкого и далекого см.: Злыднева Н.Изображение и слово в риторике русской культуры XX века. М., 2008. С. 210–225.


[Закрыть]
и на братское сочувствие чужой жизни.

Мотив наполнения пустоты тела в «Чевенгуре» распространяется и на отношение Дванова к прошлому. Саша собирает различные мертвые вещи, выражая «сожаление их гибели и забвенности» и возвращая их на прежние места, «чтобы все было цело в Чевенгуре до лучшего дня искупления в коммунизме» (396). Мотив собирания забытых предметов прошлого углубляется и расширяется в повести «Котлован»: ее герой Вощев собирает в свой мешок «по деревне все нищие, отвергнутые предметы, всю мелочь безвестности и всякое беспамятство – для социалистического отмщения» (513). В образе этого мешка можно увидеть эквивалент пустого тела в «Чевенгуре». Инверсирование временного вектора, т. е. обращение к прошлому, объясняется тем, что в отличие от романа «Чевенгур», в котором все питаются надеждой на будущее, в «Котловане» будущее в лице девочки Насти умирает и взгляд обращается назад в прошлое.

У всех аскетов, «голодающих» по открытому миру и по объединению с другими людьми, – худые, изможденные тела, поскольку они отказывают себе в обильной пище. Очень характерно детальное описание съеденного долгой работой тела Гопнера: «Осталось то, что в могиле долго лежит: кость да волос; жизнь его, утрачивая всякие вожделения, подсушенная утюгом труда, сжалась в одно сосредоточенное сознание, которое засветило глаза Гопнера страстью голого ума» (178) [369]369
  Яркий пример изображения изнуренного голодом тела находим в рассказе «Родина электричества» (позднее вошедшем в «Технический роман»), в котором дается шокирующее по своему натурализму описание засохшего голого тела старухи.


[Закрыть]
. Тело Гопнера напоминает нетленное тело христианского аскета, и эта ассоциация не случайна. В романе не раз звучит мотив мученичества. Пустым сердцем, «чтобы туда все могло поместиться», должны обладать большевики, которые предстают как «великомученики своей идеи» (66). В Чевенгуре «бедствие жизни поровну и мелко разделено между обнявшимися мучениками» (247), а Чепурный хочет «обнять в Чевенгуре всех мучеников земли и положить конец движению несчастья в жизни» (263). Конечно, платоновские аскеты сильно отличаются от церковных, несмотря на некоторую общность аскетического поведения. Принципиальная разница в том, что у Платонова аскеза переносится из религиозной в социальную сферу. В то время как аскетическое голодание церковных подвижников обосновано стремлением к духовной богоугодной жизни, платоновские «мученики» отказываются от пищи ради «сытости души» в товарищеской среде голодающих. Вера в Бога у этих аскетов «в миру» заменяется верой в будущее избавление голодающих.

Для Дванова и его сподвижников характерно полное отсутствие интереса к пище, поскольку они питаются духовно. Гопнера тошнит от еды: «Сколько лет натощак жил – ничего не было, – смущался Гопнер. – А сегодня три лепешки подряд съел и отвык» (180). Он уверен, что пища с революцией не сживется: «Мысль любит легкость и горе… Сроду-то было когда, чтоб жирные люди свободными были?» (175). Копенкин также живет лишь надеждой на будущее: «На вкус хлеба Копенкин не обратил внимания, – он ел, не смакуя, спал, не боясь слов, и жил по ближнему направлению, не отдаваясь своему телу» (118). Он питается «не хлебом и не благосостоянием, а безотчетной надеждой» (167). То же самое относится к Дванову, который «чувствовал полную сытость своей души, он даже не хотел есть со вчерашнего утра и не помнил о еде» (352). В Чевенгуре Дванов «похудел не от голода, наоборот – ему редко хотелось есть, он похудел от счастья и заботы» (347). В отличие от Дванова или Гопнера, «аскетическая» фигура Достоевского предстает в ироническом ключе. Мечтая о самосовершенствовании людей, он не знает «вещей и сооружений» и думает о социализме лишь «как об обществе хороших людей» (122) [370]370
  В отличие от Е. Яблокова (Указ. соч. С. 105) и М. Геллера (Указ. соч. С. 209), мы считаем, что в ироническом образе Достоевского Платонов отмежевывается от идеалистического представления о земном рае, в котором учитывается лишь душевная, а не материальная пища.


[Закрыть]
. Он все время сидит в такой задумчивости, что не обращает внимание на приносимую ему «вкусную пищу – борщ и свинину» (124).

Не только сознательные аскеты, но и все чевенгурцы живут между голодной смертью и надеждой на будущую жизнь, питаясь тем временем веществом теплой товарищеской жизни. В дочевенгурский нэповский период люди еще относились к пище иначе. Они «ели мясо и ощущали непривычный напор сил» и «начали лучше питаться и чувствовали в себе душу» (172). В Чевенгуре отвыкают от сытного питания: «Основной суп заваривали с утра в железной кадушке неизвестного назначения, и всякий, кто проходил мимо костра, в котором грелась кадушка, совал туда разной близкорастущей травки – крапивы, укропу, лебеды и прочей съедобной зелени; туда же бросалось несколько кур и телячий зад, если вовремя попадался телок» (257). Ближе к концу Чевенгура качество еды все ухудшается: «Днем чевенгурцы бродили по степям, рвали растения, выкапывали корнеплоды и досыта питались сырыми продуктами природы» (300). Когда Сербинов приезжает в Чевенгур, ему дают «на первое травяные щи, а на второе толченую кашу из овощей» (381). Прочие едят «все, что растет на земле» (324), лишь некоторые «отощали от растительной чевенгурской пищи и пошли в другие места есть мясо» (324).

В отличие от «сытости души», сытость телесная считается у чевенгурцев подозрительным и даже отрицательным явлением [371]371
  Э. Рудаковская обращает внимание на то, что в военных рассказах автора физиологическая сытость является характерной чертой образа врага (К семантике пищи в рассказах Платонова второй половины 1930–1940-х гг. С. 245).


[Закрыть]
. Их отношение к еде напоминает взгляды Льва Толстого, вегетарианство которого следует рассматривать в контексте борьбы между плотью и духом [372]372
  См.: Leblanc R. D.Tolstoy’s Way of No Flesh: Abstinence, Vegetarianism, and Christian Physiology // Food in Russian History and Culture / Ed. by Musya Giants and Joyce Toomre. Indiana Univ. Press, Bloomington and Indianapolis, 1997. P. 81–102. На связь между мясом и половым влечением указывает и Nick Fiddes (Fleisch. Symbol der Macht. Frankfurt a. M., 1993. S. 175). Мясо в интерпретации автора является символом господства над природой (S. 15–19), тем самым отказ чевенгурцев от мяса и поедание случайно попадающихся трав может отражать их незащищенность в природе и «сиротство» в мире.


[Закрыть]
. Такой же оценке подлежит половое влечение: в нем видят лишнюю трату человеческой энергии и отвлечение от главных задач жизни. На фоне того факта, что среди чевенгурских большевиков нет половых отношений, телесная близость между Прокофием и Клавдюшей проявляется в отрицательном свете. При этом «сексуальный аппетит» нередко описывается в терминах инкорпорации еды. Об этом свидетельствуют слова Прошки: «Я вас люблю, Клавдюша, и хочу вас есть» (245). Сытое, пышное тело Клавдюши резко отличается от худых и изнемогших женщин, пришедших в Чевенгур. В виду этой параллельности еды и секса даже не удивляет их взаимозаменяемость: «Сербинов начал немного есть эти яства женского сладкого стола, касаясь ртом тех мест, где руки женщины держали пищу. Постепенно Сербинов поел все – и удовлетворился, а знакомая женщина говорила и смеялась, словно радуясь, что принесла в жертву пищу вместо себя» (359).

С темой голода и сытости в «Чевенгуре» связаны мотив глины и оппозиция сад/бурьян. Глина как неплодородное, мертвое вещество связывается с голодом и, в конечном счете, с голодной смертью. Этот мотив красной нитью проходит через весь роман. Так, нищенствующие странники «стали есть сырую траву, глину и кору и одичали» (12). Другие буквально носят смертельную материю на себе, куда бы они ни брели. Их одежда «была в глине, точно они жили в лощинных деревнях, а теперь двигались вдаль, не очистившись» (82). Безотцовщина сравнивается с семенем «безымянного бурьяна», который падает в «голую глину или в странствующий песок» (285). Встречается странный персонаж по прозвищу «бог», бросивший пахоту и непосредственно питающийся почвой: «Пищей его была глина, а надеждой – мечта» (88). От каши он отказывается, потому что наесться ею не сможет. По его ощущению, он растет «из одной глины своей души» (91), в отличие от людей, живущих от дружбы другого. Уже в начале романа намекается на провал чевенгурского эксперимента: «Революция – рыск: не выйдет – почву вывернем и глину оставим…» (68). Подобная мысль всплывает и к концу романа. В том случае, если люди не будут работать и кормиться лишь злаком, они «останутся на глине и на камне» (357). Апофеозом идеи глины являются башня-маяк, строящаяся в финале «Чевенгура», и глиняный памятник бюрократу и приобретателю Прокофию. Предложение сделать более прочный памятник «из камня, а не глины» (395) сводится к идее увековечения неплодородия и мертвенности.

То, что в Чевенгуре как заповеднике революции не надо заниматься производством пищи, уже предвещают стихи Пашинцева: «Так брось пахать и сеять, жать, / Пускай вся почва родит самосевом». Стихотворение кончается строкой: «Земля задаром даст нам пропитание» (147). Чевенгурцев в основном кормит греющее землю солнце. Их отношение к производству продуктов питания освещается противостоящими друг другу мотивами плодотворного сада и бурьяна. Занимаясь порчей мелкобуржуазного наследства, чевенгурцы передвигают дома и перетаскивают на руках увядшие сады, затаптывают «буржуазные» палисадники и цветы, предпочитая, чтобы на улицах росла отпущенная трава. Интеллигент Сербинов дает довольно убедительное аллегорическое объяснение такому странному отношению к «саду». Он считает, что после снесения «сада революции» отсутствие у соблазненных утопической мечтой людей желания работать и разрастающийся «злак бюрократизма» приводят к катастрофе, после которой придется опять заниматься восстановлением «сада». Этот порочный круг описывается Сербиновым следующим образом: «Люди, не любившие пахать землю под ржаной хлеб для своего хозяйства, с терпеливым страданием сажают сад истории для вечности и для своей неразлучности с будущим. <…> еле зацветшие растения от сомнения вырвали прочь и засеяли почву мелкими злаками бюрократизма; сад требует заботы и долгого ожидания плодов, а злак поспевает враз, и на его ращение не нужно ни труда, ни затраты души на терпение. И после снесенного сада революции его поляны были отданы под сплошной саморастущий злак, чтобы кормиться всем без мучения труда. <…> И так будет идти долго, пока злак не съест всю почву и люди не останутся на глине и на камне или пока отдохнувшие садовники не разведут снова прохладного сада на оскудевшей, иссушенной безлюдным ветром земле» (357).

На противоположном полюсе чевенгурского «хозяйства» находится мотив бурьяна, который, в отличие от сада, воплощает внекультурную, дикую стихию. Чевенгурцы чувствуют свою близость к товарищеским терпеливым травам, в которых они видят подобие «несчастных людей» (245). Для них бурьян воплощает дружбу живущих растений, поскольку в степи братски растет пшеница, лебеда и крапива «без вреда друг для друга, близко обнимая и храня одно другое» (276). «Равенство пшеницы и крапивы» символизирует «интернационал злаков», обеспечивающий всем беднякам «обильное питание без вмешательства труда и эксплуатации» (276). На тракте в город Чевенгур вырос «мирный бурьян, захвативший землю под Чевенгуром не от жадности, а от необходимости своей жизни» (329). Но и в самом городе убывает плодородная земля. Сербинову, приехавшему для контроля посевной площади, объясняют, что она выросла, потому что «даже город зарос травой» (378). Таким образом, проецированное на растительный мир чевенгурское «братство» подрывает базис питания в Чевенгуре и заменяет плодотворный «сад» внекультурной стихией бурьяна и диких трав.

Так как тема голода занимает в «Чевенгуре» выдающееся место, можно было бы предположить, что главной целью действующих лиц романа будет преодоление голодного состояния. Но, как ни странно, это не так. Предпочитая бедное товарищеское существование, чевенгурцы считают сытое тело скорее препятствием на пути к идеальному обществу и живут в каком-то неопределенном состоянии между голодом и сытостью. С одной стороны, Платонов с известной симпатией относится к стремлению чевенгурцев к «душевной сытости», но, с другой, он не закрывает глаза на недостаточность этой позиции. Это, конечно, не означает оправдание одной сытости живота. Подобные мысли выступают еще ярче в повести «Котлован», где бросается в глаза различие между изможденными строителями башни и сытым представителем новой буржуазии Пашкиным, который «научно хранил свое тело – не только для личной радости существованья, но и для ближних рабочих масс» [373]373
  Признаками навязчивой телесной сытости отличается и жена Пашкина с ее «красными зубами, жрущими мясо» и ее «невозможным телом» ( Платонов А. Собрание. Чевенгур. Котлован. С. 437). В повести «Мусорный ветер» худое тело антифашиста Лихтенберга контрастирует с сытой толпой или животным туловищем шофера, в лице и теле которого съеденные им животные оставили «свое выражение остервенения и глухой дикости» ( Платонов А. Собрание. Счастливая Москва. С. 276).


[Закрыть]
. Это говорит о том, что в более поздних произведениях Платонова вопрос пищи трактуется уже в ином ключе, чем в «Чевенгуре».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю