Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Ханна (Ганна) Кралль
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
ПРАВНУК
1
Она живет на Фарной, на первом этаже, вместе с отцом. Дом у них основательный, из неоштукатуренного красного кирпича. Через сто лет домом завладеет внучка Хая. Хая выйдет замуж за купца Мотла; он будет поставлять из России собольи шкурки, разбогатеет и купит еще несколько таких же солидных домов на Фарной. Шкурки будут пересыпать нафталином. Сто пятьдесят лет спустя ее внук, профессор медицины Натан Б., будет вспоминать, как от деда Мотла пахло смесью одеколона, нафталина и собольих шкурок.
А пока на дворе первая половина XIX века. Есть еще и улица Фарная, и двухэтажный особняк на углу. Она живет с отцом. Мать умерла пару лет назад. Мать родила ее поздно. Отец совсем уж потерял терпение и стал помышлять о разводе, но мать вымолила у него последний шанс. Поехала в Чернобыль. Получила благословение чернобыльского цадика Мордехая – и через год на свет появилась Хана Рахиль.
После смерти матери она подолгу сидела на кладбище. Как-то возвращалась в потемках, споткнулась о чье-то надгробье – и упала. Нашли ее только на следующее утро. Несколько недель она пролежала без сознания («И, наверное, с воспалением мозга», – скажет сто пятьдесят лет спустя профессор медицины, ее правнук).
На сей раз в Чернобыль поехал отец.
– Возвращайся домой, – сказал цадик. – Твоя Хана Рахиль здорова. Много радости и много горя она тебе принесет.
Отец нашел девочку в полном сознании, добром настроении и без температуры.
С каждым днем у нее прибавлялось сил.
А когда, наконец, она встала с кровати, оказалось, что знает наизусть все Пятикнижие.
2
Живет она уединенно. От сверстниц – одни насмешки. Избегает разговоров, изучает книги. Молится. На молитву, как мужчина, покрывается талесом. Начинает комментировать Писание – и все вокруг дивятся оригинальности ее суждений. Вокруг нее собираются люди. Она отвечает на вопросы, советует, изгоняет демонов. Кто-то из посетителей просит вернуть ему слух. Она сначала колеблется, потом робко прикасается к ушам больного – ручки у нее нежные, маленькие, с пухлыми, как у ребенка, пальцами, – и глухой вскрикивает: «Я слышу!» К ней начинают привозить больных. Привозят заблудших. Едут с Волыни, из Люблина, даже из Львова. Ее величают «Ludmere Moid», – «Людомирской девой». «Людмиром» евреи называли Владимир-Волынский.
В доме на Фарной становится тесно, и отец неподалеку от дома, на Скальской, строит для нее молельню. Там у нее своя комната, где она принимает последователей и размышляет. Она устает. Становится все бледнее и бледнее. Страдает от головных болей и все больше похожа на тех пылких существ, тех, охваченных жаждой разговоров с Богом и мольбами о знаках евреек, о которых через сто лет после Людомирской Девы узнает весь мир.
«Когда мы всем нутром чувствуем потребность в вести, которая что-то значит, когда взываем об ответе, но он нам не дается, в эти минуты мы прикасаемся к молчанию Бога», – напишет одна из них[1]1
Речь идет о Симоне Вейль (1909–1943).
[Закрыть], а другая будет просить принять ее жизнь в жертву умилостивления – чтобы Бог сокрушил сатану и не допустил новой войны. «Я хотела бы, – добавляет она нетерпеливо, – отдать себя еще сегодня, потому что часы уже бьют двенадцать…»[2]2
Речь идет о кармелитской монахине, еврейке по происхождению, Эдит Штайн, умершей в газовых камерах Освенцима в 1943 году.
[Закрыть] Наивная… Она будет верить, что только ее жертвы не хватает Богу. Тому, Которому ничего не стоит заполучить в жертву шесть миллионов. В том числе внучку Владимирской Девы Хаю и сыновей Хаи, их жен, детей и всех прочих жителей улицы Фарной.
3
Но, к счастью, на дворе все еще XIX век.
В молитвенном доме Людомирской Девы появляется цадик Мордехай из Чернобыля. Тот самый, который благословил ее мать и некогда вернул к жизни саму деву. Он – самый почитаемый из ныне живущих цадиков, покровитель тех самых тридцати шести разбросанных по всему миру праведников, на которых и держится мир. Это он в лесу, на глухой поляне, встречается с Мессией. Сыном Давидовым. Он должен будет сообщить Мессии о том, что настало время придти к людям.
Цадик из Чернобыля убеждает Людомирскую деву вернуться к нормальной жизни.
Он говорит о святости. Человек, который ищет святости, должен познать грех и соблазн.
– Не души в себе человеческих страстей, – говорит на прощание цадик. – Живи как женщина. Падай, смиренно поднимайся и помогай подняться другим.
Хана Рахиль выходит из уединения.
Благосклонно принимает первого из представленных ей ученых и набожных мужей.
Становится с ним под свадебный балдахин.
Ей обрезают русую косу и надевают парик. Маленькими, нежными ручками она прикасается к искусственным волосам. Не взглянув в зеркало, идет в супружескую спальню.
Она просыпается перед рассветом.
С недоумением и тревогой вдруг осознает, что не знает ничего. Ни иврита. Ни Торы.
И, забыв об обязанности смиренно подниматься после падений, со злостью кричит:
– Так вот что Ты выдумал? Так вот он, Твой знак?!
4
Сто лет спустя дом на улице Фарной станет собственностью Хаи, которая выйдет замуж за купца Мотла. О Людомирской Деве – со страхом, смешанным с обожанием, – она будет рассказывать своим детям и внукам.
В прежнем жилище Ханы Рахиль поселится нотариус. Первый этаж займет аптека. Смуглая, черноволосая жена аптекаря будет слыть самой красивой дамой во Владимире-Волынском. Второй красавицей прослывает жена директора гимназии.
Жена аптекаря будет моложе мужа на двадцать лет и влюбится в местного доктора, ничем не примечательного блондина. Доктор же бросит ее ради Цили, студентки юридического факультета, внучки Хаи и правнучки Ханы Рахиль.
Правнучка Циля не захочет возрастать в святости. Свободно, даже вызывающе свободно, с точки зрения владимиро-волынских блюстителей нравов, будет разъезжать она по всему городу с новым женихом, да еще в открытых дрожках. Летом, в субботу после обеда, они уезжают подальше, по дороге, что ведет к Устилугу. Доктор, невзирая на жару, поднимет верх дрожек. И она увидит будущего профессора медицины Натана Б. Он будет стоять сзади, на поперечине между колесами. Во-первых, потому что будущий профессор просто обожает так ездить. А во-вторых, ему хотелось бы знать, чем это занимается его племянница Циля на долгих прогулках.
К сожалению, племянница быстро прогонит его с любимого места.
Так будущий профессор и не узнает, чем занимаются эти двое в закрытых дрожках на проезжем тракте среди запахов сена, конского помета и прогретых солнцем сосен.
5
Последнее лето будет совсем обычным летом для жителей Фарной.
Отец Цили, Моисей Б., станет вице-бургомистром, и каждое утро будет добросовестно отправляться в свою контору. А заезжать за ним будет двуконный магистратский фаэтон с извозчиком-украинцем. Циля бросит доктора, выйдет замуж за университетского приятеля и привезет его в родной город. С гордостью покажет молитвенный дом на Сокальской. «Слышал о Ludmere Moid? Так это моя прабабка, Хана Рахиль. Здесь она молилась…». А над Лугой скажет: «Смотри, как медленно течет… Тут даже против течения легко плыть». Покажет ему и леса в Пятиднях, по дороге на Устилугу, покажет сосны и лещину: «Тут каждое лето мы собирали лесные орехи. Целые корзины приносили домой. На Новый год бабушка Хая клала их в пироги, а на Пурим толкла с маком и медом…»
Марек Б., зубной врач, брат бургомистра и отец будущего профессора медицины, будет принимать пациентов, а вечером засядет за преферанс в мужской компании. С комиссаром полиции, который погибнет в Катыни. С графом, которому чудом удастся избежать лагеря. С хозяином книжной лавки, украинцем, который при советской власти станет председателем горсовета.
Отыля, жена зубного врача, будет просматривать дамский журнал «Ева». По «семейным причинам» ее заинтересует беседа с современным цадиком – женщиной, живущей в Иерусалиме. Цадик Сура Шлоймца горит желанием просвещать еврейских женщин. Чтобы не оправдывались перед Богом, как праматерь Ева. «Не знала, дескать, что нельзя срывать яблоко», – пыталась она уверить Творца. Ей, видите ли, лично об этом не сообщили. «Так станем же учиться, – призывала в конце женщина-цадик, – чтобы нам не выдумывать наивных отговорок, когда мы предстанем пред Богом…» На рассвете Сура Шлоймца молится о приходе Мессии. Потом принимает страждущих. Дает им травы, которые в Святую Землю – прямо из Перемышля – присылает дедушка цадика Суры.
После чтения «Евы» Отыля Б. посвятит время занятиям с точильщиком Хаимом. Хаим будет наводить страх на все местечко. Но сын Отыли, будущий профессор медицины Натан Б. вытащит из реки тонущую сестру Хаима Двойру – и точильщик ножей станет его лучшим другом. Мадам Отыля его полюбит, начнет учить польскому и иностранным языкам. Станет говорить, что он способный мальчик и должен сдать выпускные экзамены. Но поскольку все это будет в последнее лето, до экзаменов дело так и не дойдет. А Отыля Б. так и не выпишет на будущий год дамский журнал «Ева».
Молодежь будет проводить лето над Лугой, на пляже. У Шлёмы, крепкого мужчины с седой бородой по грудь и голосом пророка, они возьмут лодки, переправятся на другой берег и пойдут лугами вверх по течению.
Бейби, правый нападающий «Аматоров», будет прыжками спускаться к воде («Аматоры» в то лето выиграют у команды «Вперед» из Яновой Долины и даже у «Стрельца» из Луцка).
Рая, дочь фармацевта и невеста Бейби, будет позировать перед «лейкой». «Готовы? – спросит уличный фотограф. – Два снимочка за пятьдесят грошей». – «Ах, будьте любезны», – улыбнется Рая, поправит костюм с вырезом и кокетливо прищурит зеленые глаза.
Брошенный Цилей одинокий доктор погрузится в чтение медицинского журнала.
Будущий профессор Натан Б. уляжется на одеяле со своей любимой Тавочкой, дочкой продавца цветов Айзика.
А помощник аптекаря Ёня запоет самый модный в то лето шлягер:
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась,
Что нет любви…
Вечером все они усядутся на скамейке перед будкой с мороженым. Купят по стакану воды с малиновым сиропом, которая дешевле мороженого, и будут беседовать о серьезных вещах.
О евреях: опять их где-то резали лезвиями.
О войне: все о ней говорят, а они считают, что войны не будет.
О мире: какой он – злой или добрый?
О коммунизме: это он защитит евреев от лезвий, войн и недоброго мира.
Путь молодых владимиро-волынских евреев к коммунизму начнется на улице Фарной. По соседству с домом Ханы Рахиль, перед деревянной будкой с мороженым и газировкой.
А на дворе будет стоять последнее лето перед войной, которую Бог не пожелает отвратить – несмотря на все пылкие просьбы о жертве умилостивления.
6
В сентябре Владимир-Волынский займет Красная Армия. И сразу на станции появятся товарные вагоны. С каждым днем их будет становиться все больше и больше. В конце концов, ими будут заставлены все подъездные пути.
Морозной декабрьской ночью уйдет на восток первый транспорт. Начнется депортация «врагов народа». Тогда закончится вера Натана Б. в коммунистические идеалы. Начнется страх перед ними.
7
Будущий профессор Натан Б. вернется во Владимир-Волынский после непродолжительной службы в Красной Армии. После смертного приговора за саботаж, замененного потом десятью годами. После лагеря на Колыме.
Прочитает на вокзале написанное кириллицей – «ВЛАДИМИР-ВОЛЫНСКИЙ». Пойдет на Фарную и остановится перед домом бабушки Хаи и деда Мотла.
Увидит на улице, перед домом, гору коробок с надписью «Наробраз». Теперь путь к дому шел через народное образование.
Он поднимется на этаж. Увидит, что комната бабушки и деда открыта и совершенно пуста. Ни мебели, ни домашней утвари, даже запахов никаких – ни одеколона, ни нафталина, ни собольих шкурок.
Комната, что справа, дяди Мотла, тоже пустая.
В гостиной и спальне родителей, Отыли и Марка, он увидит чужих людей за чужими конторками. Из кабинета отца будет доноситься громкий стук. Он приоткроет дверь. Увидит стоящего на стремянке молодого человека с молотком и картиной в руках. На картине – золотое пшеничное поле, а по полю идет Сталин и ведет двоих детей – девочку и мальчика. За Сталиным – тракторы, дальше – подъемные краны и новые дома. За домами светит солнце, и от него в разные стороны расходятся длинные, золотые лучи…
Молодой человек поправит на стене картину и обернется к Натану Б.:
– Вы кто?
– Я? – задумается Натан – Я никто… Я так просто…
Повернется, выйдет на улицу Фарную и пойдет куда глаза глядят.
8
Он будет идти в сторону Луги.
Не останавливаясь, пройдет мимо места, где причаливал свои лодки бородатый Шлёма.
Пойдет вверх по течению и присядет на пень напротив пляжа.
Пляжа не будет. Берег зарастет тростником и густым кустарником.
Он станет вглядываться в заросший берег и склоны, но так никого и не увидит. Ни Бейби, ни Раи. Ни Двойры, ни точильщика Хаима. Ни Ёни, ни фотографа с «лейкой», ни лекаря, ни аптекаря с женой-красавицей. Ни родителей, ни дядьки, вице-бургомистра. Ни племянницы Цили, ни своей семнадцатилетней сестры Рахильки, ни Тавочки, ни ребят, что сидели тогда перед будкой.
Он знает, где они. В Пятиднях, по дороге, что ведет к Устилугу.
Все там.
В одном, общем рву, в сосновом лесу, недалеко от лещины. Откуда каждую осень привозили они бабушке Хае полные корзины орехов.
Все.
И все же он будет сидеть и всматриваться в противоположный берег. В сумерках вернется на вокзал. В поезде он задремлет, и услышит голос, который с тех пор будет появляться в его снах до конца жизни:
– Не нужно туда ходить. Там больше нет никакой реки.
9
Он перестанет быть Натаном. Оставит Натана над Лугой, речкой, которой больше нет. С тех пор будет Янушем Б. Закончит медицинский. Станет исправлять промахи Господа Бога.
Создавая очередного человека, Бог время от времени задумывается, устает, начинает скучать или просто решает пойти пройтись. И тогда человек рождается недоделанным – без носа, уха, щеки или губ. Януш Б. должен будет это исправить. Хрящик он возьмет из ребер, между шестым и седьмым, там, где их больше всего, кожу – со лба и с живота. Смастерит из кожи и хрящиков недостающую часть – и пришьет ее пациенту. Он лечил младенцев, который рождались без нёба. Их нежные ткани были для него строительным материалом, из которого он сооружал что-то совсем новое. Созданные им носы, уши и нёба будут утверждать, что они – настоящие. Будут по-настоящему расти и радовать хозяев. Фотографии пациентов Януша Б. появятся в учебниках хирургии. Американская клиника предложит господину профессору возглавить кафедру. Американские студенты будут сосредоточенно следить за его руками – маленькими, нежными, с пухлыми, как у ребенка, пальцами.
10
Он поселится в маленьком, спокойном городке, где-то в центральных штатах. Состарится и начнет описывать свою жизнь: Колыма, медицина и Владимир-Волынский. Под крылышком оптимистичной и энергичной американской жены. В часе езды от реки Миссисипи.
– Apples are so sweet, – жена внесет фрукты в гостиную и радостной, белозубой улыбкой постарается выразить всю сладость яблок. – So sweet… А он почувствует сладость осенних яблок из их сада. Осенние яблоки съедали, антоновку и ранет укладывали в сундуки и пересыпали соломой. Через некоторое время сундук открывали и выбрасывали испорченные плоды. Всю зиму в доме стоял запах яблок.
(Эти запахи – дома бабушки и родительского дома – слились в неповторимую смесь из собольих шкурок, одеколона и подгнивших яблок. В гостиной профессорской виллы. В часе езды от реки Миссисипи).
Всю важность того, что не важно – запахов, лиц соседей с Фарной, праздничного платья бабушки Хаи, темно-синего, бархатного с гипюровым воротничком… – он оценит, слушая стихи своего приятеля и пациента, профессора английской литературы.
Приятель, сын евреев из Варшавы и Сосновца, никогда не спрашивал родителей о мире, из которого они пришли. О той старой, погибшей цивилизации. Жил совсем несчастливой любовью и писал о ней длинные, никому не нужные стихи.
Когда родители умерли, он начал писать стихи о незаданных вопросах. Спрашивал об улице, о доме напротив, о лицах соседей и бабушкином платье. «Мама… Не говори мне о важном, расскажи мне о малом…».[3]3
Daniel Weissbort, Inscription, New York, 1993.
[Закрыть]
Не успевший спросить приятель будет лежать в клинике профессора Б. с раком щеки. По вечерам они будут слушать еврейские песенки. Приятель расскажет об отце из Сосновца, который не пропустил ни одного дня на своей трикотажной фабрике в лондонском East End’e. Даже на смерть не взял отгула – умер во время отпуска. Прочитает стихи о его последних словах. Звучали они так: «Ой-вэй…», что в английском написании выглядит как oy vay. Профессор Б. задумается: «Вздыхают ли еще oy vay евреи в Сосновце?»
– Американские евреи стали американцами, – заключает излеченный от рака щеки приятель. – Я американцем не стал. Не стал и англичанином, хотя закончил Кембридж. Надеялся, что приеду в Сосновец – и почувствую себя польским евреем. Не почувствовал. Похоже, моей родиной стали стихи о незаданных вопросах.
Беседу о вещах маловажных прервет глухой удар о внешнюю стеклянную стену, отделяющую комнату от сада. О стену разобьется птица, большая, вызывающе красивая, с голубыми крыльями. Примет прозрачное стекло за воздух, резко ударится о него – и упадет с закрытыми глазами на землю.
– Потеряла сознание, – поставит диагноз профессор Б. – Нужно оставить ее в покое.
Посмеется над предположением о том, что птицу за ним прислали.
Он не будет верить ни во что – ни в знаки, ни в птичьих посланцев, ни в души.
«Душа – это наши мысли, наши дела, наша совесть и любовь, и она умирает вместе с нами», – напишет он в своей книжке.
Людомирская дева не обрадовалась бы, узнав, что ее правнук не верит в души.
Зато верит в Колыму и в Пятидни.
А также в гены, благодаря которым руки передаются по наследству и через сто пятьдесят лет.
Он первым заметит, как зашевелится голубое крыло, и птица за стеклянной стеной откроет глаза.
Без сожаления посмотрит, как она улетает.
– Это хищник, blue jay[4]4
Blue jay – голубая сойка.
[Закрыть]. Небось высмотрел белочку и нацелился. Ну ничего, еще где-нибудь поймает, на поздний ужин.
СПАСЕНИЕ
1
Давид, цадик из Лелёва, учил: «Пока человек или целый народ не дойдет до познания собственных ошибок, ему не достичь спасения. Мы можем быть спасены лишь настолько, насколько познали самих себя».
У него был сын, который тоже стал раввином в Лелёве. У лелёвского раввина были сын и внук – раввины в Щекочинах. У щекочинского ребе была дочка Ривка, внучка Хана, которую звали Андзей, и правнучка Лина.
Жарким июльским днем тысяча девятьсот сорок второго года внучка цадика в шестом поколении Хана, которую звали Андзей, и ее дочь, семилетняя Лина, ехали улицами варшавского гетто на Умшлагплац. Несколькими минутами раньше их вывели из дома на Твардой и погрузили на подводу, запряженную одной лошадью. На подводе сидели два еврейских полицая; один погонял коня, другой стерег людей – стариков, которые ни о чем не просили, не молились и не пытались бежать.
Подвода свернула на Теплую. Полицаи вполголоса разговаривали между собой. Советовались. Они могли сделать одно из двух – или окружить очередной дом и выгрести оттуда всех, или же перекрыть улицу и устроить мгновенную облаву. Облава быстрее, но в доме можно найти больше людей. Тот, кто погонял коня, был за дом, тот, кто стерег, – за облаву.
Совещание прервал сидевший на телеге мужчина.
– Отпустите их, – сказал он, имея в виду Лину и ее мать Андзю.
Полицейским не хотелось отвечать на бессмысленные просьбы, но к старику присоединилось еще несколько женщин.
– Отпустите, они молодые, пусть поживут.
– Вы что, не знаете, что у меня норма? – отозвался полицейский, который правил лошадью. – Я должен доставить на плац десять евреев. Вдвоем мы должны доставить двадцать евреев. Дадите нам кого-то вместо них? Тогда отпустим.
Старики больше не просили. Предложение полицейского было таким же нелепым, как и их просьба.
Подвода ехала очень медленно. О лошади, которая едва тащится, говорят, что она словно покойника везет, но в гетто не употребляли таких слов. Так что лошадь едва тащилась, хотя могла бы идти быстрее – пешеходов на улице было немного. Всё – так запомнили это Андзя и Лина – происходило в тишине и без спешки.
– Ну? – повернулся к ним полицейский. – Кто за вас пойдет на Умшлагплац? Есть такие?
Они приближались к месту, где Теплая кривым перекрестком соединяется с Гжибовской.[5]5
Текст пропущен в альманахе Егупец – sem14
[Закрыть] «офицерки», на них была мода в Варшаве во время войны. Прически не помню, кажется, валик. Волосы тогда накручивали на длинную спицу и с обеих сторон загибали вверх или вниз. Словом, это была элегантная дама, – неизменно подчеркивала мать Лины. – Даже те сапожки выглядели так, будто надела только чтобы пофорсить.
– Может, знала, что умрет, вот и нарядилась на смерть? – подсказала одна из слушательниц. – Люди очень заботятся о своем последнем наряде.
– Она не вела себя как сумасшедшая?
– Нет, держалась спокойно.
– Может, она кого-то потеряла, и ей уже было все равно?
– Нет, она не выглядела отчаявшейся.
– Судочки… – подсказывала Лина.
– Да, еще в руках она держала пустые судочки.
– А с чего вы взяли, что пустые?
– Она ими помахивала.
– Это могла быть Мириам, – сказала я, когда Лина и ее муж Владек рассказали мне об этой даме. Они не поняли.
– Мириам. Та, которую христиане назвали потом Марией.
Такая возможность им в голову не приходила. Скорей уж они могли допустить вмешательство цадиков.
Владек припомнил шутку военных времен, анекдот, который рассказывали в гетто. Немцы забрали всех евреев-христиан, и в костеле остался один единственный, последний еврей, Тот Самый, на кресте. Тогда Он сошел с креста и сказал Матери: «Mamе, kim…», что в переводе с идиш означает: «Мама, пошли…». И она пошла. На Умшлагплац. А что в костюме? Так не могла же она появиться в своем покрывале, как на костельных иконках, и с нимбом над головой. С пустыми судочками? В них была еда, но она спросила кого-то: «Вы ведь ничего не ели, правда?» Накормила – и пошла на Теплую, к подводе.
Репортерская работа приучила меня к тому, что истории логичные, без пропусков и загадок, до конца понятные, чаще всего неправдоподобны. А вещи, которые не объяснишь никак, случаются на самом деле. В конце концов, сама жизнь на земле – это чистая правда, хотя объяснить ее логически так и не удается.
3
Останки Давида из Лелёва 180 лет тому назад похоронили на местном кладбище. Кладбища давно уже нет, надгробье цадика недавно восстановили. Место указал Хаим Шрода, сын стекольщика Иосифа. Давид почивал в принадлежавшем общине кооперативном магазине, в «изделиях из металла». (После войны на еврейском кладбище устроили склад и два магазина – продуктовый и сельскохозяйственной техники). Раввин из Иерусалима попросил директора магазина перенести куда-нибудь «изделия из металла», – и хасиды начали копать. Через несколько часов показался фундамент. Нашли череп, берцовые кости и отдельные кости рук цадика. Отложили лопаты, зажгли свечи и прочитали кадиш. Раввин уложил останки и прикрыл их землей. Через несколько лет установили надгробье и отгородили его стеной от магазина. В годовщину смерти цадика со всего мира съехались к его могиле ученики и, как в давние времена, оставили записки с просьбами.
Хаим Шрода родился в Лелёве, что над рекой Бялкой. Он ходил на работу вместе с отцом. На плечах нес застекленные рамы, перевязав их веревками из плетеного льна, в одной руке – банку с замазкой, в другой – мешочек с инструментом. Стеклили окна в Сокольниках, в Боджейовицах, Ижендах, Накле, Шлензаках, Щекочинах и Тужине. Проходили каждый день по пятнадцать километров и брали один злотый за одну раму.
Евреи из Лелёва продавали свой товар на ярмарках. Во вторник – в Пилице, в среду – в Щекочинах, в четверг – в Жарках, а по пятницам отправлялись в окрестные деревни, чтобы успеть вернуться домой на шабес. В пятницу утром несли они в корзинах самый популярный товар – ленты для волос, сахар в бумажных пакетиках по сто граммов, потому что на целый килограмм у мужика все равно не хватит, крахмал и синьку, тоже в пакетиках, но поменьше. Возвращались засветло. Теперь в корзинках лежали яйца, творог и бутылки молока. Мылись, чистились – и шли в синагогу. После молитвы ели халу и рыбу. Из восьмисот лелёвских евреев войну пережили восемь, в Польше остался один – Хаим Шрода. Его отца, стекольщика Иосифа, расстреляли в Ченстохове. Его мать, Малку, урожденную Поташ, трех его братьев – Гирша, Давида, Аарона, и трех сестер – Алту, Сарру и Йохвед – вывезли в Треблинку. Хаим бежал из лагеря. Скрывался в шестнадцати домах – тех самых, в которых перед войной стеклил окна.
Над могилой прадеда Андзи и Лины – Давида из Лелёва – каждый год можно слышать все ту же беседу:
– Наш цадик учил: пока не познаешь себя и свои ошибки, не спасешься, – говорит нынешний глава лелёвских хасидов, раввин из Иерусалима. – Но помни, никогда не поздно вернуться к Богу, да будет благословенно Его Имя.
– Здесь не было спасения, ребе. Здесь не было места ни для какого Бога, – неизменно отвечает ему стекольщик из Лелёва, сын Иосифа, Хаим Шрода.