355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханна (Ганна) Кралль » Рассказы » Текст книги (страница 1)
Рассказы
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:00

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Ханна (Ганна) Кралль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Ханна Кралль
Рассказы

ДИБУК

1

Адам С., высокий, статный, голубоглазый, преподает историю архитектуры в американском техническом колледже. Бывал в Польше. Интересовали его деревянные синагоги, которые сгорели во время войны.

Я спросила Адама, почему родившийся после войны, преуспевающий американец метр восемьдесят росту интересуется тем, чего не существует.

Он ответил письмом. Писал на компьютере. Наверное, у него было мало времени, поэтому он не обрезал, а оборвал зубчики по краям листа. Его отец, писал Адам, был польским евреем, потерявшим в гетто жену и сына. После войны выехал во Францию, там женился. Новая жена была француженкой. Адам родился в Париже, в доме говорили по-французски. «Так при чем тут Польша? – писал он на бумажной компьютерной ленте. – А все из-за дибука. Единокровный брат, сын моего отца от первого брака. Мой тезка. Говорят, он пропал в гетто. Сидит во мне уже давно, все детство, все школьные годы…»

Слово «дибук» – на иврите «dibbuk» – означает «связь». В еврейской традиции так называется душа умершего, которая переселилась в живого человека.

Адам С. довольно рано понял, что он не один. Иногда на него накатывали приступы необъяснимой злости, чужой злости, в другой раз он заходился внезапным и тоже чужим смехом. Он научился узнавать эти состояния, довольно неплохо владел собой и не срывался в присутствии посторонних.

Время от времени сожитель сей что-то говорил. Что – Адам не знал, поскольку дибук говорил по-польски. Он начал учить язык: хотел понять, что говорит ему младший брат. Выучил – и приехал в Польшу. Тогда-то и заинтересовала его архитектура деревянных синагог, которые на протяжении трех веков нигде, кроме Польши, не существовали. Они были расписаны райскими садами и диковинными животными, высились стены Иерусалима, текли вавилонские реки… Их купола, снаружи незаметные, потому что прикрывались обычной крышей, внутри создавали ощущение бесконечного, уходящего ввысь пространства.

Тех стен и райских кущей давно уже нет. Адам С. видел их на старых, несовершенных фотографиях – и писал о них блестящие статьи. Со временем он защитил докторскую и перебрался в другой, более престижный колледж. Женился. Купил дом. Жил, как и все нормальные, образованные американцы, вот только была это двойная жизнь. Его собственная и его младшего брата, который звался Абрамом и шести лет от роду «как-то потерялся» в гетто.

2

В апреле 1993 года Адам С. приехал в Польшу. Он не был здесь несколько лет. Сразу же по приезде поехал в Полянец, оттуда – в Пиньчув, в Заблудов, в Груец и в Нове Място. Зачем – неизвестно. Может, надеялся, что в этот раз увидит в груецкой синагоге те самые вавилонские реки и вербы, на которых «повесили мы арфы наши…». А может, надеялся в Заблудове найти грифонов, медведей, павлинов, китов и крылатых драконов…

Как и предполагалось, нашел только траву и несколько понурых деревьев. Он вернулся в Варшаву. Как раз начинались торжества по случаю пятидесятилетия восстания в гетто. В перерыве между заседаниями мы пошли на обед.

Я поздравила Адама с рождением сына, посмотрела фотографии и спросила.

– А… он?

Не знала, как назвать – брат? Абрам? Дибук?

Но Адам понял сразу.

– Никуда он не делся. Сидит во мне крепко, хоть я и рад был бы с ним распрощаться. Всюду суется, сам не знает, чего хочет. Ему со мной плохо, да и мне – я чувствую – все хуже и хуже.

– Узнал я, – продолжал Адам С., – что в Бостоне живет буддийский монах. Американский еврей, который принял буддизм и стал монахом. Знакомый сказал: «Этот человек мог бы тебе помочь…».

Поехал к монаху. Он уложил меня на кушетку и стал массировать плечи. Сначала я ничего не чувствовал, лежу себе и лежу, а через полчаса вдруг разрыдался. Никогда еще не плакал во взрослой жизни. Я слушал этот плач – и знал, что это не мой голос. Это был голос ребенка. Ребенок во мне плакал. Он плакал все сильнее – и я зашелся криком. Это кричал ребенок. Он кричал. Я знаю, он чего-то боялся, потому что это был крик ужаса. Он был сильно испуган, чем-то разозлен, метался, размахивал моими кулаками. На минуту стихал – и заходился снова. Он был вне себя от усталости и страха… Сэмюэль, монах то есть, пытался ему что-то сказать, но он не переставал плакать. Так продолжалось несколько часов, я думал, что умру, у меня совсем не осталось сил. Как вдруг почувствовал: что-то во мне происходит. Крик утих, у меня на животе замаячила какая-то тень. Я знал: все это мне только кажется, но монах тоже что-то такое заметил, потому что обратился к ней: «Уходи, – попросил. – Иди к свету». Не знаю, что это могло значить, потому что все происходило в обычный, ясный день. – «Ну иди».

Тень начала медленно передвигаться. А Сэмюэль все повторял и повторял несколько слов, одни и те же:

– К свету иди… Иди, иди… Не бойся, там тебе будет лучше…

А он уходил… Вернее, не уходил, уплывал, все дальше и дальше, и я понял: еще чуть-чуть, и он уйдет навсегда. Мне стало грустно. «Хочешь от меня уйти? – спросил я. – Оставайся. Ты ведь брат мне. Не уходи». Он как будто только того и ждал. Обернулся, одним быстрым движением вскочил на меня – и больше я его не видел.

Адам С. замолчал.

Мы сидели в азиатском ресторане на Театральной площади. За окном стоял холодный ранний вечер. Все дни торжеств было на редкость промозгло и зябко. Мшистая серость окутывала машины; не оглядываясь по сторонам, куда-то спешили люди. Мы смотрели на них и думали об одном и том же: кого теперь волнуют годовщины гетто, деревянные синагоги и плачущие дибуки?

– В Америке тоже никого не волнуют, – вставила я, хотя сам Адам знал об этом намного лучше.

На столе лежали фотографии жены и сына Адама С. Веселый, подвижный мальчик в объятиях серьезной женщины с карими глазами, едва заметными за толстыми стеклами очков. «Мойша… – сказал Адам. – Как мой отец. Но отец был самым обычным, настоящим Мойшей, а мальчика все зовут Майклом».

– Ты рассказал отцу о Бостоне и монахе?

– По телефону. Он живет в Айове. Я позвонил ему, когда вернулся, думал, он не поверит или хотя бы удивится, но он ничуть не удивился. Спокойно выслушал, а потом сказал: «Я знаю, что это за плач. Когда его выбросили из укрытия, он стоял на улице и громко плакал. Это был его плач, выброшенного на улицу моего ребенка».

Впервые в жизни мы говорили с отцом о брате. У отца больное сердце, и я не хотел его беспокоить. Знал, что брат погиб, как и все. О чем еще говорить? Теперь же узнал, что он где-то прятался вместе со своей матерью – первой женой моего отца. С ними было еще несколько евреев. Где прятались – в гетто или на арийской стороне – не знаю. Иногда представлял себе какую-то кухню и кучу людей на полу… Старались не дышать… А он расплакался… Пробовали его успокоить… Чем можно успокоить плачущего ребенка? Конфеткой? Игрушкой?.. Ни игрушек, ни конфет у них не было. А он плакал все громче… Сбившиеся на полу люди думали об одном и том же… Кто-то шепнул: «Из-за одного мальчишки все тут погибнем…» А может это была не кухня… Может, подвал или бункер… Отца там не было, только она, мать Абрама. Осталась со всеми… Выжила. Уехала в Израиль. Может живет еще, не спрашивал, не знаю…

Отец умер.

Жена пошла в больницу рожать. Я пошел вместе с ней и лег на соседнюю кровать. Когда акушерка сказала жене: «Тужься, сейчас родишь», мне показалось, во мне тоже что-то происходит. Что-то задвигалось, как будто закачалось… Догадался: он. Вознамерился поселиться в моем ребенке. Я сорвался с кровати.

– Ну, нет, – сказал я громко. – Ни за что. Никакого гетто. Никакого Холокоста. В моем ребенке ты жить не будешь.

Я не кричал, но говорил решительно. Говорил по-польски, так что ни акушерка, ни жена не понимали. Зато он понял. Я успокоился, снова лег. Почувствовал страшную усталость – и задремал. Разбудил меня плач, громкий, но в нем не было страха. Кричал здоровый, нормальный родившийся на свет ребенок. Мой ребенок. Мой.

3

Буддийский монах сидел на кровати, вытянув перед собой ноги. Обе ноги – в гипсовых белых колодах, из которых торчали только длинные, нервные пальцы. В руках он держал флейту в метр длиной. Время от времени подносил ее к губам, торчащие из гипсовых колод пальцы начинали подрагивать и покачиваться в такт, и комнату наполняли высокие, сумрачные звуки.

У монаха были две кедровые флейты. Ту, что покороче, из белого кедра, подарили ему индейцы из Северной Дакоты. Та, что подлиннее, из красного кедра, была родом с гор Аризоны. У каждого сорта дерева – свой запах. «Сама попробуй» – он протягивает мне флейту. Она пропитана пьянящим ароматом, полным тайн, которые никого не пугают.

Вся обстановка монаха состояла из кровати, инвалидной коляски, пары костылей, электроплитки, чашки на столике и нескольких книг. Подумалось: когда-то я уже была в такой комнате, в Германии, в средневековом замке. У барона и офицера вермахта Акселя фон де Буше. Он увидел, как в Польше убивают евреев, – и решил убить Гитлера. Тот же знакомый запах постели, кофе и лекарства.

– Когда-то я уже была в такой комнате, но на кровати сидел немецкий барон без ноги…

Монах оживился. И он дружил с немцем. Но не с бароном – с коммунистом, бежавшим от Гитлера в Штаты. Немец преподавал в Вашингтоне буддийскую философию. Выступал против войны во Вьетнаме, в 68-м возглавил взбунтовавшуюся молодежь. В конце концов, его выдворили из Америки за радикальные взгляды.

Именно ему, немецкому коммунисту Эдварду Конзе, еврейский мальчик с Бронкса обязан своим увлечением буддизмом.

Это было в 60-е годы. Сэм и его университетские приятели носили волосы до плеч и сандалии на босу ногу, с отвращением смотрели на американское благополучие, особенно в собственных домах, глотали ЛСД – и ждали революции. Революция должна была стать всемирной – во имя справедливости и против богатых. Позднее их назвали поколением New Age – Новой Эры или Aquarian Age – Эры Водолея, которая наступит в новом тысячелетии.

Люди начитанные, они понимали: революция довольно скоро перестает быть «чистой». Пыл сменяется политикой, и революция пожирает собственных детей.

У них было три возможности.

Поехать в бедную страну, например, куда-нибудь в Южную Америку, и поднять народ на борьбу.

Грабить американские банки, а деньги раздавать нищим.

Самоустраниться, чтобы в тишине и покое совершенствовать ум и характер.

Выбрали путь совершенства.

А когда революция вконец испаскудится, когда начнется драка за власть и деньги, они, честные, облагороженные, стойкие к соблазнам, выйдут из уединения – и спасут идеалы.

Но они понятия не имели, где искать совершенство, и Сэмюэль попросил совета у Эдварда Конзы.

– Ты еврей, – ответил Конза. – Ищи в вашей традиции.

Сэм пошел к раввину.

– С чего начать? – спросил он.

– С Талмуда, – ответил раввин.

– А сколько надо учиться?

Раввин задумался.

– Лет пять, не больше.

– А что потом?

– Каббала.

– Долго?

– Еще пять лет.

– А потом?

– Придешь ко мне. Тогда и поговорим.

Такое предложение никак не устраивало человека, который собирался спасать революцию. Тем более американца, привыкшего все получать концентрированным и быстрорастворимым, как кофе instant.

Тогда Сэмюэль Кернер с друзьями отправился в Сан-Франциско. Сняли развалюху в Китайском квартале. Спали в спальниках, мылись холодной водой, ели раз в день, после полудня, всегда одно и то же – рис и капусту. Под руководством китайца из Манчжурии Ду Луня медитировали и говорили о буддизме.

Ду Лунь не требовал от них десяти лет занятий. Без долгих приготовлений они садились и погружались в медитацию.

В группе Сэмюэля было тридцать евреев. Их отцы и матери родились в Америке, но братья и сестры их дедов, и дети тех братьев и сестер погибли в газовых камерах Европы.

«Зачем Бог попустил Треблинку?» – спрашивали они Ду Луня.

Ду Лунь не знал – и просил медитировать еще сосредоточенней, еще глубже.

Медитировали по десять, двенадцать часов. И все чаще их занимала не мировая революция, а Бог, попустивший уничтожить евреев.

Год спустя Сэмюэль поехал на Тайвань, потом – в Южную Корею, оттуда – на остров Макао. Стал буддистским монахом. Переоделся в полотняное облачение и поселился в маленьком домике в горах Монтаны. Читал, думал, слушал, как падает снег. Когда сердце и мысли спокойны, человек слышит хлопья снега. Слышит ли он ответ, которого не знал Ду Лунь, маньчжурский китаец? Или когда сердце и мысли спокойны, человек не задает вопросов?

Сэмюэль Кернер закончил рассказ. Задумался. Вдруг наклонился и потянулся под кровать. Вытащил оттуда компьютер, поставил его на гипсовые колени и стал что-то искать. Всматривался в экран. Думала, он ищет ответы, те самые важные ответы, но это был всего лишь еврейский календарь на 5754 год.

И вдруг он воскликнул:

– Ханука! Я чувствовал, что сегодня первый день.

Он попросил меня снять с полки ханукальный светильник, зажег первую справа свечу и произнес благословение.

4

Американские раввины забеспокоились, когда образованные, хорошие еврейские дети стали покидать родительские дома ради китайских халуп и буддийских гуру. «Если мы оттолкнем эту молодежь, значит, потеряем самых ранимых, самых глубоких и одухотворенных людей нашего времени», – писал в те годы Залман Шахтер, американский богослов родом из Жовкевки. Он решил обратиться к молодым бунтарям. Ему не терпелось сообщить им, что все, чего они ищут в буддизме, можно найти в еврейской традиции. Свою первую лекцию он начал так: «Более 200 лет тому назад на Подолье Баал Шем Тов, Господин Доброго Имени, создал движение, которое назвали хасидизмом. К Богу ведет много путей, – учил Баал Шем Тов, – ибо Богу угодно, чтобы Ему служили по-разному. Так не надо мешать людям по-своему служить Богу».

На следующих встречах раввин Шахтер рассказывал о хасидских учителях – о ребе Нахмане из Брацлава, ребе Зусе из Аннополя, ребе Менделе из Коцка… Он издал несколько книг. Обрел тысячи последователей. Для поколения Эры Водолея он стал современным еврейским гуру.

Путь к Богу, которым он вел взбунтовавшихся евреев из Филадельфии и Сан-Франциско, шел через Лежайск, Коцк и Избицу Любельску.

5

Сэмюэль Кернер расстался с уединенной жизнью в горах и вернулся в мир, чтобы помогать тем, кто страдает.

Он поселился в Бостоне, в Bay Village – квартале наркоманов, гомосексуалистов, студентов и непризнанных художников.

Страждущих он лечил китайскими методами – прикосновением, травами и акупунктурой.

Лечение прикосновением состоит в том, чтобы извлечь память. Она сокрыта в человеческом теле, в мышечных тканях. Ее находят, прикасаясь к голове, позвоночнику и ступням. Если событие, некогда приговоренное к забвению, вытащить наружу, оно перестает мучить.

Невротичных американцев Сэмюэль избавлял от кошмаров детства. Терзаемый головными болями немец во время Второй мировой был капитаном подводной лодки. Лодка со всем экипажем затонула, капитану удалось спастись. Сэмюэль колебался, должен ли он лечить этого немца. В конце концов, решил, что должен, потому что немец потерял свою команду, а значит, тоже был человеком, который страдает.

В один из дней к Сэмюэлю К. пришел Адам С. и рассказал, что в нем живет брат, погибший в гетто. Спросил можно ли тут чем-то помочь.

Монах оторопел. Адам С. родился уже после смерти брата, память о войне жить в нем не могла. Искать в мышечных тканях было бессмысленно, и все же он уложил пациента на кушетку. Начал массировать позвоночник. Ничего не происходило. Повторил, что способен пробудить только некогда запрятанную память – но не договорил. Адам С. вдруг расплакался и раскричался. Только что они говорили по-английски, а сейчас Адам выкрикивал что-то на незнакомом языке, полном шипящих звуков.

Сэмюэль слушал, потрясенный. Все громче и отчетливей Адам С. звал кого-то детским, жалобным голосом. Потом злился. Потом испугался. Сомнений не было: в комнате появился кто-то третий. Он то утихал, то заходился криком, словно бьющийся, одичалый зверек.

Сэмюэль припомнил: на Тайване что-то говорили о людях, умерших внезапной или насильственной смертью. Они не знают, что умерли. Их душам не удалось оторваться от «земного мира». Китайский буддизм – религия простолюдинов, чьи верования полны духов. Тем, кто не может уйти, китайцы пытаются помочь. Указывают им дорогу.

Сэмюэль Кернер указал дорогу брату Адама С.

Сказал ему: «Иди к свету».

Он не понимал, почему так говорит, но чувствовал: сказать надо именно так.

Тот, кто был с ними, кто был только воздухом и страхом, вдруг пошел за словами.

И тогда Адам С. что-то сказал ему на своем шелестящем языке.

Тот остановился. Повернулся и поспешил в сторону Адама.

В комнате стало тихо.

– Что ты ему сказал? – спросил Сэмюэль.

– Я сказал ему: не уходи, – уже по-английски и своим голосом ответил Адам С.

– Значит, ты хочешь, чтобы он остался?

– Но ведь это мой брат… – прошептал Адам.

6

Восемь месяцев спустя машина размозжила Сэмюэлю обе ноги. Врачи сказали, что ходить он будет, но только через два года. Каждый день он ездил на интенсивные занятия и процедуры, а когда возвращался, я садилась на край кровати и мучила расспросами.

– Ты что-нибудь во всем этом понимаешь?

– Нет. И не пытаюсь. Китайцы говорят: уважай духов, но держись от них подальше. Я не вызывал брата Адама С. Я только вернул ему голос, сделал так, чтобы его услышали.

– Это как-то связано с Богом?

– Не знаю. С Богом иудаизма все запутанно и трудно. Буддистский Бог как-то попроще, не такой серьезный, и я о нем не беспокоюсь. Пусть он обо мне беспокоится. Мое дело – заботиться о страдающих людях, а не о страждущем Боге.

Сэмюэль начинал хрипеть, и разговор прерывался. В первый раз я подумала, это от простуды, но он объяснил, что у него опухоль. Половину ему уже вырезали, оказалась доброкачественной. Осталось вырезать вторую половину, в которой врачи не так уверены.

В изнеможении он тянулся к флейте. Я что-то говорила, он на флейте отвечал. Кедровый инструмент индейцев не знал жизнерадостных звуков, поэтому в комнатке становилось все грустней и все первозданней. В конце Сэмюэль заказывал для меня такси – одиноким женщинам не пристало ходить темными улицами Bay Village – и я возвращалась домой.

Поздно вечером звонил с Западного Побережья Адам С.

Рассказывал, как прошел день. Закончил реферат, принимал экзамены, сын в порядке, все в порядке, вот только опять проснулся в три часа ночи и до утра не спал.

Мужчины в его семье умирали молодыми, и все – от сердца. Это плохо. Это значит, что осталось ему от силы лет десять. А что потом?

– Ты не должен был его возвращать, – сказала я. Понимала, о ком он спрашивал: «Что потом?» – Шел бы себе к свету, где бы он ни был. А ты забыл бы…

– Я знаю, – согласился Адам С. – Но когда он вот так пошел…

Когда он уходил, я почувствовал…

Не знаю, как это по-польски…

Такую rachmones почувствовал…

Такую жалость…

Ой-ёй-ёй, какая rachmones, какая огромная, когда он уходил из этого мира…

7

Он просыпается в три – и не спит до утра. – Не спишь? – спрашивает жена и садится на кровати. – Знаю, знаю, – перебивает ее Адам С. – Я должен пойти…

– Он хочет тебе помочь, – начинает плакать жена.

– Во время последнего визита он попросил меня нарисовать стену гетто и арийскую сторону. Дал лист бумаги, ручку и говорит: «Нарисуй, я не понимаю, о чем ты».

– Ну а как он может понять? – удивляется жена Адама С., которая, как и их психиатр, родилась в Бруклине. – Объясни ему. В этом нет ничего плохого. Когда поймет, попробует тебе помочь.

– Постарайся уснуть, – отвечает Адам С., надевает спортивный костюм и выходит из дому.

Он бежит между темными, сонными садиками своих коллег.

В шесть утра открывают университетский спортивный клуб. Он идет в зал и упражняется на тренажерах.

Тренирует сердце.

Поседевший, он все больше похож на отца. И все меньше на того, заточенного в нем, не тронутого смертью, шестилетнего – навеки.

КРЕСЛО

1

О плачущем дибуке я рассказала знакомому – солдату и поэту, живущему в Иерусалиме.

Каждый уцелевший еврей чуть нетерпеливо слушает чужие рассказы.

Каждый уцелевший еврей сам знает историю в сто раз интересней.

– Ну, все? – спрашивает он. – Так я расскажу тебе кое-что получше…

– Ну, все? – спросил меня воин-поэт, когда я рассказала ему о дибуке. – Так я расскажу тебе…

«Кое-что получше» оказалось историей о дедушке Мейере и бабушке Мине. Жили они в Седжишове. Это было богатое, почтенное семейство, дед Мейер занимал даже какое-то время пост бургомистра. Позднее занялся торговлей, построил лесопилку, скупал лес и производил шпалы. Затем перебрался на Подолье и представлял там пивоварни «Okocim». Незадолго до войны вернулся в родные места.

У бабушки Мины болели ноги. Почему – толком никто не знал, хотя дед показывал ее всем лучшим львовским врачам. Бабушка сначала прихрамывала, потом – все медленней и медленней – ходила с палкой, и наконец вообще перестала ходить. Тогда дед поехал во Львов и купил кресло. С высокой спинкой, с удобной подставкой для ног, обитое зеленым бархатом в полоску чуть посветлее. Бабушка Мина уселась в кресло, поставила на подставку ноги и глубоко вздохнула: «Теперь уж до самой смерти не встану». С этой минуты бабушка управляла домом с кресла.

Она восседала на нем в своей комнате, но прекрасно знала, что рыбе не помешал бы перец, а красному борщу – сахар, что внуки должны сесть за уроки, а служанка – принести из аптеки лекарство от кашля.

Лекарство пил дедушка Мейер. Его тщательно обследовали, сказали, что легкие, щитовидка и гортань здесь ни при чем, но он не переставал кашлять.

Жизнь шла своим чередом: дела – дети – служанка – дом, вот только дедушка все кашлял и кашлял, а бабушка сидела в кресле.

Когда началась война, дед сразу понял, что нас ожидает. Пригласил к себе соседа-поляка (он приятельствовал с нашей семьей) и закрылся с ним в кабинете. Вскоре приятель-поляк начал строить бункер. Работы – с соблюдением всех предосторожностей – шли целый год. Укрытие оказалось просторным, так что в нем вполне поместилась вся необходимая домашняя утварь, запас еды, даже бабушкин ковер – и, конечно, зеленое кресло.

Как раз вышло распоряжение о гетто, дед и бабушка перебрались в укрытие. Позвали и другие еврейские семьи, так что в бункере поселилось несколько десятков человек.

И жизнь потекла почти своим чередом.

Приятель-поляк приносил продукты, бабушка сидела в кресле, а дед кашлял.

Однако обитателей бункера дедов кашель начал беспокоить.

– Мейер, – говорили они, – услышат люди. Или ты не можешь сдержаться? Разве сейчас время для твоего кашля?

Дед знал, что не время, приятель-поляк приносил все новые и новые лекарства, бабушка крутила гогель-могель, но кашель не прекращался.

И в какой-то день обитатели бункера разозлились.

И задушили деда.

И случилось тогда небывалое.

Бабушка совладала с ногами.

Она встала с кресла.

Закрыла деду глаза.

Вышла из бункера.

Постучала к приятелю-поляку: «Беги, пан, – сказала ему, – сейчас тут будут немцы».

Она остановила на дороге подводу и велела ехать в жандармерию.

Немцы расстреляли всех евреев. Бабушку тоже расстреляли, но последней. Объяснили, что в награду. Благодаря чему она и увидела, как умирают убийцы деда.

Мой знакомый поэт и воин пережил войну в Кракове. Историю дедушки Мейера и бабушки Мины уже после войны рассказал ему знакомый поляк, тот самый, который приятельствовал со стариками.

2

– Сенджишов, – вздохнул раввин из Нью-Йорка, Хаскель Бессер. – Совсем недавно я вспоминал о Сенджишове. Мы ехали в санях через Шамони, возница укутал нам ноги бараньим кожухом. Я вдохнул запах шкуры и сказал: «Этот запах я откуда-то помню». В гостинице мы сели у открытого окна и смотрели на Альпы. Пошел снег. «Теперь знаю, откуда…» – сказал я жене.

Мы ехали в санях в Криницу, падал снег, возница бросил нам в ноги бараний кожух. Возле меня сидела внушительных размеров дама и без умолку говорила. Рассказывала о семье, о соседях, о похоронах, о чьей-то свадьбе, и все были из Сенджишова. Фамилия ее была Зильберман. Имени не помню… Хлопья снега оседали на ресницах, дул ветер, я подтягивал к себе бараний кожух и чувствовал резкий запах клочьев шерсти, обтянутых колючим протертым сукном. Зильберман удивилась, что мне холодно, и спросила, как меня зовут. «Хаскель? Совсем как моего брата». И начала рассказывать о его школьных успехах. Зиму я обычно проводил в Пивничной, но в тот год моя сестра вышла в Кринице замуж, а я хотел быть с ней. В Шамони я не переставал думать о Пивничной, о Кринице и о Седжишове, в котором никогда в жизни не был.

3

Будь все это в рассказе Зингера, внушительных размеров дама в санях знала бы немало захватывающих историй о людях из Сенджишова. И уж наверняка знала бы о деде Мейере и бабушке Мине – их судьбы стали местной легендой, которую со страхом передавали из уст в уста. Но и снег падал, и сани ехали, и Зильберман рассказывала намного раньше, еще до того как. Еще стояло в гостиной зеленое кресло, еще спокойно кашлял дед – и не было никакой истории.

Будь все это у Зингера, о деде Мейере и бабушке Мине могла бы поведать тетя Ентл, та самая в чепчике, украшенном бусинками и ленточками – желтой, красной, зеленой и белой. Она обожала чудесные и холодящие кровь истории – о принце, который жег черные свечи и жил с женщиной-дьяволицей, о рыжей Даше, влюбленной в хама, который выхлестал ее плеткой… Это были самые ужасные переживания, которые довелось испытать тете Ентл. О бабушке Мине, которая – в награду – умерла последней, Зингер не писал. Он боялся Катастрофы. Боялись ее даже его нечистые духи, демоны, дибуки, ведьмы и черти. Они не осмелились бы сойти в застланный ковром ад, где на почетном месте стоит зеленое, обитое бархатом кресло.

4

– Сенджишов, – вздохнул раввин из Нью-Йорка, Хаскель Бессер. – Совсем недавно я вспоминал о Сенджишове. Мы ехали в санях через Шамони, возница укутал нам ноги бараньим кожухом. Я вдохнул запах шкуры и сказал: «Этот запах я откуда-то помню». В гостинице мы сели у открытого окна и смотрели на Альпы. Пошел снег. «Теперь знаю, откуда…» – сказал я жене.

Мы ехали в санях в Криницу, падал снег, возница бросил нам в ноги бараний кожух. Возле меня сидела внушительных размеров дама и без умолку говорила. Рассказывала о семье, о соседях, о похоронах, о чьей-то свадьбе, и все были из Сенджишова. Фамилия ее была Зильберман. Имени не помню… Хлопья снега оседали на ресницах, дул ветер, я подтягивал к себе бараний кожух и чувствовал резкий запах клочьев шерсти, обтянутых колючим протертым сукном. Зильберман удивилась, что мне холодно, и спросила, как меня зовут. «Хаскель? Совсем как моего брата». И начала рассказывать о его школьных успехах. Зиму я обычно проводил в Пивничной, но в тот год моя сестра вышла в Кринице замуж, а я хотел быть с ней. В Шамони я не переставал думать о Пивничной, о Кринице и о Седжишове, в котором никогда в жизни не был.

5

Будь все это в рассказе Зингера, внушительных размеров дама в санях знала бы немало захватывающих историй о людях из Сенджишова. И уж наверняка знала бы о деде Мейере и бабушке Мине – их судьбы стали местной легендой, которую со страхом передавали из уст в уста. Но и снег падал, и сани ехали, и Зильберман рассказывала намного раньше, еще до того как. Еще стояло в гостиной зеленое кресло, еще спокойно кашлял дед – и не было никакой истории.

Будь все это у Зингера, о деде Мейере и бабушке Мине могла бы поведать тетя Ентл, та самая в чепчике, украшенном бусинками и ленточками – желтой, красной, зеленой и белой. Она обожала чудесные и холодящие кровь истории – о принце, который жег черные свечи и жил с женщиной-дьяволицей, о рыжей Даше, влюбленной в хама, который выхлестал ее плеткой… Это были самые ужасные переживания, которые довелось испытать тете Ентл. О бабушке Мине, которая – в награду – умерла последней, Зингер не писал. Он боялся Катастрофы. Боялись ее даже его нечистые духи, демоны, дибуки, ведьмы и черти. Они не осмелились бы сойти в застланный ковром ад, где на почетном месте стоит зеленое, обитое бархатом кресло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю