Текст книги "Преследователь"
Автор книги: Гюнтер Вейзенборн
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
На следующий день мы узнали, что все сошло благополучно. Несколько месяцев спустя нам стало известно, что профессора с женой отправили в пересыльный лагерь. Затем их вывезли в концлагерь в Терезиенштадте, где он вскоре умер. Последняя его работа пережила в сейфе войну и была опубликована. Его шестидесятисемилетняя жена была отправлена в Освенцим и погибла в газовой камере.
Когда на следующий день после операции с портфелем я увиделся с Евой, мы посмотрели друг другу а глаза. Переживания последних дней сблизили нас больше, чем это сделала бы ночь в ивовых зарослях на берегу реки. Теперь мы знали, что мы оба приняли решение, и приняли бесповоротно. И это поняли все наши друзья из «Серебряной шестерки», и Пауль тоже. Он менялся в лице, когда видел нас с Евой вместе на репетициях или концертах. Он стягивал губы в красное колечко и не отрывал глаз от клавишей рояля.
Но как-то ночью, когда последний посетитель ушел из ресторана и мы уже укладывали инструменты, у Евы с Паулем вышел крупный разговор. В конце концов Ева швырнула ноты на стол. Затем повернулась и сказала тихо, но очень решительно:
– Оставь меня в покое, Пауль. Оставь меня наконец в покое. Пойми, это же совершенно бессмысленно! Не мучай меня!
Он стоял за ее спиной.
– Я же тебя не мучаю… – сказал он.
– Нет мучаешь! Ты отлично знаешь, что Даниэль мой друг, я же тебе сказала…
Она взглянула на него. Он посмотрел ей в глаза безумным взглядом.
– Что, что ты мне сказала, Ева?.. Что?
Тут она вышла из себя и крикнула ему в лицо:
– Иди к черту и оставь меня в покое! Раз и навсегда! Вот что я тебе сказала!
Воцарилась мертвая тишина. Такой мы Еву еще никогда не видели. Я испугался ее яростной вспышки, я никак этого не ожидал от Евы. Пауль растерянно смотрел на нее. На минуту он застыл, словно превратился в серое каменное изваяние.
– Ева, ведь ты же говорила, что мы останемся друзьями!
– Говорила, а сейчас… сейчас уходи.
Пауль обнял ее за плечи и старался успокоить.
– Ева, послушай…
Но она резким движением сбросила его руки и крикнула:
– Уходи!
Тогда он повернулся на каблуках и вышел. Дверь громко хлопнула. Мы молча убирали инструменты. Я заметил, что Вальтер не встает с места и молча уставился на свою трубу.
Некоторое время было совсем тихо. Мы все пятеро немного растерялись. Перед нами был пустой и темный зал. На эстраде горела одна-единственная лампочка без абажура, которую бережливая хозяйка включала сразу же после ухода последнего посетителя. При скудном свете этой лампочки на наших лицах лежали темные тени.
– Придется прекратить, – вдруг негромко сказал Вальтер.
Свет упал на золотистые волосы Пелле, приковылявшего к нам. На его юношеском лице выразилось удивление.
– Что ты имеешь в виду?
Вальтер посмотрел на нас. Его худое лицо было строго.
– Я имею в виду, что листовкам коней.
Он сказал это очень тихо. Тут не выдержал Мюке, самый молодой из нас. Он вспылил.
– Легче, легче, Вальтер! Что ты говоришь? Чтобы нам на попятный?
А Пелле хлопнул кулаком по столу.
– И не подумаю! – крикнул он.
Ева предосторожности ради заглянула за кулисы и спросила:
– Почему? Что случилось, Вальтер?
Вальтер спокойно стоял на краю эстрады. Его худое лицо, лицо молодого атлета, было непроницаемо.
– Мы скажем Паулю, что больше не хотим рисковать своей шкурой. И все.
Ева покачала головой:
– Но почему, Вальтер? Потому что я с ним повздорила? О боже, боже!..
– Сейчас скажу почему. Наступит день, возможно, он уже не за горами, и Пауль станет нам врагом. Кроме всего прочего, он ненавидит тебя, Даниэль, а может быть, и Еву, и нас всех. Личные чувства ставят под угрозу нашу работу. Я ему больше не доверяю.
Пелле растирал больную ногу.
– Что верно, то верно, братцы. Я тоже ему давно не доверяю, – проворчал он.
Мюке медленно обошел помещение, чтобы проверить, нет ли где нежелательного слушателя, и вернулся на эстраду. Он стоял перед пюпитром, на чехле которою серебряными буквами было выткано: «Серебряная шестерка». Он огорченно покачал головой.
– Сгинул бы он. что ли! – сказал он.
– Нет, это опасно, лучше, чтобы он остался, – как всегда негромко возразил Вальтер, – так он по крайней мере у нас на глазах. – Он еще понизил голос, так что мы с трудом разбирали его слова. – Не забудьте, дли предателя мы клад. Вы знаете, гестапо требует дел.
Тут Ева все поняла.
– Он может нас предать? – прошептала она, побледнев.
– Слушай, ты действительно хочешь навсегда прекратить работу? – спросил Мюке.
– Нет, конечно. Но пускай он думает, что это так. Мы заявим ему, что с листовками покончено раз и навсегда. Но на самом деле это будет только временно. А потом начнем снова, уже изменив условия. Но он не должен знать, что мы возобновили работу. Малейшая случайность – и он поймет, что он фактически отстранен, а это может толкнуть его на донос.
Ева покачала головой.
– Это очень опасно.
Но Вальтер возразил:
– Я уже не первый день думаю об этом. Прекратить работу мы не можем просто потому, что она нужна. Нужна! Понимаете, нужна!
Его слова сняли тяжесть с наших плеч. И в конце концов мы решили сделать так, как предложил Вальтер.
На следующий день Ева поговорила с Паулем, чтобы его успокоить. Они стояли вдвоем позади эстрады. Она сказала, что всему виной ее переутомление, нервы, ночная тревога. Но Пауль в этот день был озабочен другим. Он на удивление равнодушно протянул Еве руку, а потом показал нам настуканную на машинке повестку, которую он получил утром: ему предлагалось явиться в гестапо.
– Опять меня из-за отца теребят, – сказал Пауль, пожимая плечами. Он был, как всегда, в своем коричневом костюме, и лицо у него было озабоченное и отекшее.
Я видел, с каким облегчением вздохнул Вальтер, и понял почему. Если Пауль показывает нам такие повестки, значит, плохих намерений у него нет. Кроме того, повестка облегчала выполнение придуманного Вальтером плана.
– Завтра, конечно, отправляйся туда, Пауль, а затем сразу же приходи к нам. Мы будем ждать. И до тех пор, пока гестапо от тебя не отстанет, мы свою работу прекратим, понял?
Пауль кивнул. По нему было видно, что это его успокоило. Вальтер сказал еще, что вчерашняя размолвка очень огорчительна. Но группа сопротивления это же люди, а люди молодые отличаются силой и цельностью Личных чувств и не умеют быть сдержанны. И в группе сопротивления жизнь тоже идет своим порядком, жизнь с ее любовью и враждой и всем, что свойственно молодости. Человек не может сразу стать бесполым ангелом от того, что начал вести нелегальную работу. Возможно, мы еще не созрели для нелегальной работы. Во всяком случае, мы решили пока что прекратить эту работу, и еще вопрос, надо ли возобновлять ее при данных обстоятельствах.
Пауль был согласен, и вечером мы играли так, будто ничего не случилось. Только время от времени я ловил холодные, больше того, враждебные взгляды, которые Пауль, сидя за роялем, бросал на Еву и на меня.
Уже на другой день я почувствовал, как натянуты у нас нервы. Напряжение и недоверие стали невыносимы. Мы долго напрасно ждали Пауля. Его вызвали на четырнадцать часов, и он обещал сразу же прийти в наш ресторан, где его будет ждать один из нас, тот, кто сможет освободиться; но он не пришел. Только около семи вечера, когда мы все были в сборе и очень волновались, он тихонько открыл дверь артистической. Мы опустили инструменты и впились в него глазами.
Он медленно обвел взглядом наши лица и швырнул пальто на стол.
– Добрый вечер, Пауль. – Вальтер бережно положил свою трубу на стол. Он не смотрел на Пауля, но сказал очень спокойно: – Почему ты пришел так поздно?
– Заходил еще в разные места…
Вальтер обернулся и взглянул Паулю в лицо.
– Ты же обещал прийти сразу. Неужели ты не знал, что мы волнуемся?
– Знал.
– Ну так в чем же там дело?
– Ах, так, ничего особенного.
– Что значит ничего особенного? Зачем-то они тебя вызывали?
– Так, кое-какие сведения о моем отце… Я ведь это вам наперед сказал. Только и всего.
Тут Ева громко окликнула его.
– Пауль!
– Почему вы все так на меня смотрите?
Ева, стоявшая у рояля, выкрикнула:
– Пауль, ты лжешь!
– Ева, как ты можешь? – Пауль сразу повернулся к ней.
Вальтер сидел на краю стола. Он сохранял полное спокойствие.
– Зачем-то они тебя вызывали, Пауль! Скажи правду!
Но Пауль был вне себя от ярости. Он стянул губы в кораллово-красное колечко.
– Я же вам сказал! И вообще, что это за допрос?
Никогда не забыть мне громкого удивленного возгласа Евы:
– Пауль, да у тебя совсем другой голос… совсем другой голос… Что случилось?
5
три часа ДВАДЦАТЬ минут
С того самого вечера мы внимательно за ним следили. Зародившееся подозрение усугубило нашу бдительность. Но Пауль был, как всегда, пунктуален и ничем не вызывал недоверия. Джазовых номеров мы не играли – «негритянская» музыка была запрещена, но мы варьировали дозволенную танцевальную музыку. В нашем оркестре почти все были любителями, не профессионалами, однако у нас в квартале он пользовался успехом, хотя, может быть, и не всегда был на высоте. Зимой и летом, когда играл наш оркестр, в ресторане и в саду при нем всегда было полно народу. Пауль был эстрадный пианист с мягким бархатным туше. И когда Вальтер играл на серебристой трубе свои сольные партии, такие выразительные, что можно было подумать, будто он с нами разговаривает, тогда стремительно вступал Пауль с короткими бравурными вариациями. и только в финале к ним присоединялись остальные. Случались такие вечера, когда у нас еще был общий язык – у нас с Паулем. Мы слишком долго верили, что он забыл о нашей подпольной деятельности. Мы ошибались. Потом, к своему ужасу, мы это поняли. Дело в том, что прошел месяц-другой, и мы снова взялись за распространение листовок. Мы изменили место, время и метод работы. Мы были осторожнее, чем раньше, и никто не мог бы заметить ничего подозрительного, даже Пауль.
Мы снова взвалили на себя это опасное дело, взвалили на себя серый предрассветный страх, когда лежишь без сна и ждешь, погрузившись в липкую муть страха, в которой, кажется, притаились и следят за тобой тысячи глаз.
Мы годами несли эту тяжесть, несли на себе. А чего мы достигли? Сейчас в машине сидит человек и сквозь ветровое стекло всматривается в дождливую ночь, выслеживая другого человека, которого он хочет убить. Это не моя воля, это наказ. Все равно как клятва, от беспощадного выполнения которой нельзя уклониться.
Все, что я выстрадал тогда, – те казни и пытки – сплавилось в моем сердце в твердый комок. Теперь я стал холодным и беспощадным. И сейчас каждый мой нерв ждет эту единственную минуту, когда весь груз ненависти, подобно тротилу, взорвется адским серно-желтым пламенем. Верьте мне, с той поры внутри у меня все вымерзло.
Возможно, что я болен, разъеден ненавистью. Одно верно – здесь поставлена на карту жизнь, для того чтобы уничтожить другую жизнь.
Повсюду я слышал обтекаемые фразы, оправдывающие задним числом убийства. Я читал их в газетах и слышал в разговорах. Это сделало меня одиночкой, особенно болезненно воспринимающим слова: «Tout comprendre, c’est tout pardonner» [2]2
«Все понять – все простить» (франц.).
[Закрыть].
Ладно, я одиночка, и я пошел непроторенной, своей, мной самим избранной дорогой, которая привела меня сюда.
Уже три часа двадцать минут…
Ева тоже на совести того, кому осталось уже недолго жить. Чаще всего ей поручалось подбрасывать по вечерам листовки в домах. Обычно я сопровождал ее и страховал от неожиданных опасностей. Она всегда начинала с верхнего этажа какого-нибудь дома и клала листовки на подоконник или ступеньку. Почти всегда она справлялась быстро и скоро опять уже была на улице. На следующей улице она опять входила в дом и за вечер распространяла до трехсот листовок, которые нес я. Я держался поодаль и поближе к сточной трубе, чтобы в случае опасности быстро сунуть туда оставшиеся листовки и поспешить ей на помощь. Никогда не забыть мне одну летнюю ночь, когда мы распространяли листовки. Мы ехали из отдаленного района домой на старом громыхающем трамвае. Когда мы вышли и затемненный трамвай с синими лампочками, дребезжа, скрылся в темноте, Ева вдруг рассмеялась. Она забыла снять нитяные перчатки, в которых обычно работала. Она сняла перчатки, подняла вверх горячие рукп и подвигала пальцами, как будто показывала китайские тени.
– Так, на сегодня все, – сказала она и глубоко вздохнула.
– Ты замечательно работаешь, – сказал я.
Чувство облегчения преобразило ее. Только что она быстро и четко работала, и притом со свойственным ей хладнокровием, а теперь по улице рядом со мной шла смешливая девушка. Мы были одни. Луна во второй четверти ярко освещала дома на другой стороне улицы, темные окна которых чуть поблескивали отраженным светом.
Ева шепнула:
– Слушай, моя мать ни за что не поверила бы, если бы ей сказали, что ее дочь, прошедшая курс сестер милосердия, по ночам пробирается в чужие дома и в каждом доме оставляет воззвание. Ведь хоть один человек да прочтет нашу листовку.
– Лучше бы ты опять работала в больнице, вместо того чтобы по ночам…
– Да ведь этого же нельзя, Даниэль. Разве ты забыл, что я с брачком? Еще счастье, что я пою у вас.
– Ты очень мужественна, Ева, принимая во внимание твое положение. То, что ты делаешь, одному человеку не под силу.
– Но ведь я не одна, Даниэль. Ты со мной.
Страх соединяет людей, связывает судьбы. Ева и я никогда не были так близки друг к другу, как в те дни. Я уже не раз провожал ее домой. Но этой ночью, когда я хотел свернуть в ту улицу, где жила Ева, она покачала головой.
– Я не хочу домой.
Я удивился. Я не понял. Но она с улыбкой взяла меня под руку и пошла по направлению к моему дому. Я осторожно открыл входную дверь и мы крадучись стали подыматься по лестнице. Синие лампочки давали только намек на свет. Надо было идти осторожно, чтобы не споткнуться на ведра с водой или песком, которые стояли перед дверью каждой квартиры.
Наверху, на пятом этаже, Ева остановилась. Я едва уловил ее шепот:
– Послушай, ничего же не видно.
Я тоже шепотом ответил?
– Тише, тише… У хозяйки слух, как у кошки…
– Но здесь так темно…
– Мне говорили, что ночью обычно бывает темно.
Мы тихонько засмеялись, стараясь сдержаться. Затем я отворил дверь в мою меблированную комнату и вздохнул с облегчением.
– Так… теперь мы дома…
Мы вздрогнули, когда заскрипела половица, и вошли в комнату. Луна слабо освещала мою мансарду. Ева остановилась на пороге.
– У тебя нет света? – спросила она хрипловатым голосом.
– Нет. После налета нет тока.
Я зажег свечу, и мы очутились в желтом кружочке света. Я взглянул в ее лицо. Ее светло-серые блестящие глаза с продолговатым разрезом смотрели неподвижно. И сама она стояла неподвижно.
– Что ты стоишь, как статуя? Садись! У меня здесь не шикарно – мансарда… Надо надеяться, что тревоги сегодня не будет! С затемнением у меня просто. Вместо одного стекла и так уже картон. А как тебе цветы на столе нравятся? Маки и васильки. При свече красиво, правда? А здесь видишь что? Красное вино, трофейное…
Я достал из шкафа бутылку «Шато неф дю пап» и откупорил.
– Почему ты ничего не говоришь? Ты боишься?
– Да… немножко.
– У меня даже два стакана есть, один для тебя… За твое здоровье!
Я подошел к ней и подал ей стакан. Мы выпили и посмотрели друг другу в глаза. Свеча бросала колеблющиеся блики на ее бледное лицо.
– За твое здоровье! Какое от него приятное тепло!
– Когда человек вливает в себя вино, ощущение совсем такое, как если бы зимой затопили печку.
Она молчала.
– Ну и ерунду же я несу – вино с углем сравнил.
– Теплее от вина, несомненно, становится, – сказала она. Ей хотелось помочь мне.
– А тебе холодно?
– Немножко.
– Поди сюда.
Она прошла к окну, прислонилась к раме, стояла и смотрела на меня. Я подошел к ней, но не слишком близко. Я усмехнулся:
– Теперь печка разгорелась, огонь так и пышет из твоих глаз. Мне его видно.
Мы говорили очень тихо.
– Да, я хотела тебе сказать, что гектограф завтра надо…
– Тсс… Разве ты забыла, что в личной жизни мы этой темы не касаемся? А ведь здесь мы для личной жизни. Правда?
Она засмеялась совсем тихонько. Затем подошла ко мне, положила руку мне на плечо и шепнула:
– Как странно: страх, затемнение и любовь – все вместе…
– С тех пор как мир стоит, любят при всех условиях – и за кустами жасмина, и в подвалах, и в развалинах, и на чердаках. Нет такого уголка на земле, где бы не любили. Где есть люди, двое всегда найдут друг друга, несмотря на страх и страдания…
Она задула свечу…
Под утро она сказала:
– Ты ничего не заметил? Страх понял, что у нас его карта бита. Я уверена, что теперь он крадется вниз по лестнице. Может быть, завтра он возвратится. Но сегодня ночью мы лежим, позабыв о страхе, на пятом этаже, в поднебесье.
Она тихонько рассмеялась и приподнялась.
– На улице светло. Ночь светлая, и в комнате тоже светло.
– Какая это комната, это просто старый чердак.
– Интересно, любили ли уже здесь другие люди?
– Конечно. Те, кто живет под крышей, любят беспечнее, чем обитатели бельэтажа.
Я вынул картон и открыл окно. В мансарду проник лунный свет. В углу поблескивала печурка. Ева лежала рядом со мной. У нее была очень светлая кожа. Она согнула в колене одну ногу и говорила так тихо, что я скорее догадывался, чем слышал, что она говорит. Внизу под окном шелестел листьями старый каштан. Никаких других звуков. Большой город – наш родной город – будто вымер, будто на всем свете только и были, что мы двое.
– Есть у тебя еще вино?
Я встал и налил вина. Оно казалось черным. Она пила, приподнявшись ка локте, в небрежной классической позе. Она отдала стакан и посмотрела на меня.
Издали чуть слышно донеслось волчье подвывание, затем завыло ближе, под конец отозвалась и сирена на ближайшем углу. Неравномерно нарастающее и опадающее пение сирен неслось над крышами города, как многоголосый волчий вой, возвещающий массовую смерть. Миллионы людей проснулись и вскочили как встрепанные.
Мы некоторое время лежали неподвижно. Потом она встала, и мы подошли к открытому окну. Я положил руку на ее теплое обнаженное плечо, мы стояли и смотрели в темноту. Она спокойно сказала:
– В бомбоубежище мы не пойдем.
– Почему?
– Тогда твои соседи узнают, что у тебя гостья.
– В наши дни это уже никого не трогает.
Мы услышали, как застрочили швейные машины смерти – маленькие скорострельные пушки. Вслед за ними забухали длинноствольные орудия. Высоко в небо взметнулся луч прожектора и остановился, словно выстрел, повисший в темноте. А вслед за ним заскользили другие, зашарили длинными несгибающимися пальцами, обыскивая небосвод, они цеплялись за облака, с недоверием ощупывали их, а затем сходились в один пучок, словно совещаясь, как быть. Потом опять начинали бродить по небу белыми световыми пауками. А другие поодиночке возбужденно бегали во всех направлениях, натыкались на новые, на какое-то мгновение сближались, шушукались и снова разбегались в разные стороны. И все больше и больше металось их по небу, лихорадочно обгоняя друг друга. Вот уже их десятки, сотни…
Ночь озарялась взлетающими лучами прожектора. Я видел их отсветы на Евином лице, обращенном вверх.
Через несколько минут зенитная артиллерия бухала уже со всех сторон, стекла в окнах дребезжали не переставая. А потом наступило самое страшное мгновение: мы услышали многоголосое гудение летящей высоко в небе эскадрильи бомбардировщиков, неудержимо приближавшихся, приближавшихся к нам. Мы были мишенью, да, каждый из нас. Они летели, как полчища одетой в броню саранчи, отовсюду надвигались на наш город мрачными волнами, черной грозовой тучей, несущей смерть. Десятки рождественских елок, как зажженные факелы, освещающие все вокруг, висели над темн кварталами, которым предстояло умереть этой ночью. Все небо было иллюминовано красиво парящими в воздухе небесными телами, светильниками, назначение которых – массовое убийство.
Семь бледных пальцев, выпущенных прожекторами, захватили в свои когти самолет, который делал петли и пикировал, пытаясь уйти от кровожадного света. В конце концов самолет был подбит и упал, описав широкую дымную дугу.
В другой стороне города рядами запылали первые пожары. По крышам, то усиливаясь, то утихая, барабанил железный град осколков. Будто толпа гномов в железных башмаках топотала по крышам, торопясь скрыться вдали, пока ее не настигнет новая.
Падающие бомбы можно было различить по звуку: высоко в воздухе начинался тонкий свист, затем свист все нарастал, приближался и наконец, громко взревев, завершался взрывом. Часто бомбы с многоголосым свистом падали на город смертоносными коврами, и тогда в бомбоубежищах, под полыхавшими на поверхности пожарами, погибали люди – засыпанные, раздавленные, превращенные в кашу, сожженные. Одна бомба попала в многоэтажную гостиницу недалеко от нас. Сильная взрывная волна отбросила нас от окна, повалила на пол. Сколько-то времени было тихо. Потом мы услышали слабые крики: «Помогите, помогите!..» И только потом взвилось вверх пламя.
– Им никак нельзя помочь?
– Нет.
– Несчастные люди.
– В любую минуту то же может случиться и о нами.
– И никто не придет нам на помощь?
– Нет; только после отбоя.
Кто мог прийти на помощь во время налета? Осколки железным дождем сыпались на крыши и улицы. Повсюду пылали пожары, земля дрожала от непрерывных взрывов. Сотни трассирующих пуль бороздили тьму, покрывая ее сверкающей сетью. Весь небосвод был заткан сверкающей смертью. Дождем низвергались на землю станиолевые полоски, кружились, вовлеченные в адский хоровод: снегопад серебряных бумажек мешал работе радиолокаторов противовоздушной обороны. Все новые эскадрильи бомбардировщиков летели высоко над облаками, мы не могли обмануться – нам было слишком хорошо знакомо их пенье. А затем, как всегда после налетов, поднялся ветер, сильный, горячий ветер, порожденный стенами огня.
Гроза, взявшая очень точный прицел, оставила после себя сад гигантских пожаров, в котором расцветало множество огненно-красных цветов. Эти цветы росли с ужасающей быстротой и развевались на ветру. Поразительно, какой это был огромный сад, но надо сказать, что и потрудились над ним немало. Сеяли, не покладая рук, воздушные мины, бомбы и зажигалки.
Мы смотрели на горящий город. На какое-то время, когда опасность воздушной волны была уж очень велика, мы отошли подальше от окна. Теперь мы опять были у окна.
Плечом я ощущал, как дрожит Ева.
– Я принесу тебе пальто, – сказал я.
Когда, отойдя от шкафа, я повернулся к окну, я увидел в озарении пожаров, в оглушительном громе взрывов ее – хрупкое, нагое дитя человеческое у окна на чердаке пятиэтажного дома. Ее тело светилось в темноте, лицо было обращено ко мне.
– Тебе страшно?
– Нет, мне просто грустно.
– Почему?
– Неужели ты не чувствуешь? Сотни людей умирают сейчас около нас, и умирают мучительной смертью.
В небе стояли рядом несколько лучей прожектора, словно бледные цветы – красивые и зловещие – на прямых, как у лилий, стеблях. Вдруг они исчезли, сгинули, будто призраки, и из клубов дыма, застилающих присмиревшие в страхе улицы, вырвалось вздувшееся темно-красное пламя.
Мы молча оделись. Зенитки замолкли. Гул бомбардировщиков затих вдали. В разбомбленном городе наступила тишина, но по звону множества пожарных машин, которые теперь мчались во всех направлениях, мы могли понять, какой это был сильный налет. Прошло бесконечно много времени, раньше чем над крышами раздался протяжный звук отбоя.
Но на рассвете снова была воздушная тревога и снова бомбардировщики сбрасывали бомбы, и теперь горели другие кварталы. В общем эта ночь прошла приблизительно так же, как большинство тогдашних ночей у нас в городе.
Я пошел проводить Еву домой. Она жила недалеко, но нам пришлось сделать большой крюк, потому что дома горели по обе стороны улицы и мы с трудом преодолевали бушевавшее пламя и воздушную тягу, вызванную огромным пожаром. Из боковой улицы с криком выбежала женщина в обгорелых, развевающихся на ветру лохмотьях. Она шаталась и беспрерывно кричала: «Эрна… Эрна… Эрна…» Подойдя ближе, мы увидели, что под лохмотьями она голая.
Смешно было смотреть, как две пожарные машины боролись с гигантским пожаром. Струи воды казались ничтожно жалкими. Но я понимал, что, проявляя такую решимость при полном своем бессилии, пожарные подают пример самоотверженного мужества и человеческой стойкости. Они устали до полусмерти, но ездили от пожара к пожару ночь за ночью. На тех улицах, где не горело, работали спасательные команды. Лопатами, ломами, руками пытались они откопать людей, засыпанных в сотнях бомбоубежищ. Людей, извлеченных из-под развалин, клали на носилки и погружали в кареты скорой помощи, которые громко сигналили и отъезжали.
В эти ночи, когда на улицах полыхали стены огня, когда взлетали на воздух аптеки и молочные и надо было спасать засыпанных и искалеченных, с особой силой проявлялись человечность и мужество. Нас с Евой остановили и позвали на помощь. Мы работали до утра с отрядом, очищавшим улицы от обломков и щебня. Раз мы услышали, как в соседней команде, откапывавшей засыпанное бомбоубежище, кто-то крикнул:
– Чулок!
Люди поспешили отбросить еще несколько кирпичей.
– Детский чулочек!
Со всех сторон лихорадочно примялись за работу.
– Здесь засыпало ребенка!
Наконец ребенка извлекли из-под обломков. Но там, где прежде было лицо, теперь была мертвая маска из раскрошенного цемента, на котором блестело красное, словно отлакированное, пятно. Одной руки не хватало. Ребенка положили к мертвым. Мужчины продолжали лихорадочно работать.
– Здесь кто-то стучит! – закричала какая-то женщина.
– Мы тут! – крикнул один из работающих и спрыгнул в котловину. – Мы тут!
Стук снизу из-под обломков не прекращался. Спасатели работали лопатами и отбрасывали руками камни, а мы очищали улицу. Нас сменили утром, около девяти часов, и мы пошли домой.
На следующий день уже в полдень был первый налет.
Вечером «Серебряная шестерка» играла, как ни в чем не бывало. Мы играли на террасе, так как сад был переполнен людьми, жаждущими отдохнуть, – они сидели в полной темноте и пили пиво. Мы видели огоньки сигарет, слышали гул разговоров. Кельнерши бегали по усыпанным гравием дорожкам при слабом свете тщательно затемненных лампочек.
Мы играли медленные вальсы, танго, попурри и все такое. Ева пела под наш аккомпанемент свою песенку:
Под крышку часов положи мой портрет,
Фотографию милой своей.
Я буду с тобой
Под военной грозой
В сырости черных траншей.
Ее сочинил Мюке, наш доморощенный поэт, Вальтер положил на музыку, и все мы играли незатейливый аккомпанемент.
Ева стояла на затемненной террасе. В скудном свете синих лампочек мы едва разбирали ноты. Но и сегодня еще я вижу чуть белеющий в темноте профиль Евы. Она пела негромко, она пела совсем безыскусно, пела так, как ей пелось, но разговоры в саду замолкли. Слышался только шелест старых лип на ветру да голос Евы. А ведь там в саду сидели усталые люди, человек сто. Сигареты мерцали в темноте, и я знал, что многие часто посматривают на небо. При ясном звездном небе бомбежки бывали редко. Для налетов нужна была слабая облачность. Это знал каждый. Ева пела негромко, и после каждого куплета вставал Вальтер, подымал вверх свою серебристую трубу и играл соло, хватавшее всех за сердце. Он искусно пользовался сурдинкой и его соло звучало, как vox humana [3]3
Человеческий голос (лат.).
[Закрыть]. Вальтер поразительно владел своим инструментом. Его сольные партии славились. Может быть, то, что Вальтер так хорошо играл, объяснялось переживаемым моментом, общей нашей бедой и страхом тоже. Казалось, что его труба говорит то, чего он никогда не позволял себе высказать. После своих сольных партий Вальтер как-то весь раскрывался. Он оттаивал и смеялся по любому поводу. На подмостках он всегда стоял выпрямившись и высоко подняв трубу. Она отсвечивала серебром, и из нее вылетали мелодии, очаровывающие людей в саду.
Евины песни почти всегда имели большой успех. По Окончании мы вставали и кланялись публике.
Во время антракта Пауль пошел в сад к знакомым. Мы, все остальные, сидели в артистической и курили махорку, вдруг Ева сказала:
– У нас есть еще одно дело.
Но Пелле твердо сказал, обратившись непосредственно к ней:
– Только без Пауля! Это раз навсегда решено.
– Но я не о листовках, Пелле.
– Тогда о чем?
– О беженцах. Вы же знаете, все о тех двенадцати евреях.
Вальтер бросил взгляд на Мюке, тот встал, приоткрыл дверь и осторожно выглянул. Потом опять закрыл дверь и кивнул головой. Вальтер отложил в сторону трубу и спросил:
– Что за дело, Ева?
– Вы знаете, что операция с карточками в тот раз сошла удачно. Вы знаете, как благодарны нам эти люди. Для них это был вопрос жизни и смерти.
– Для нас тоже, – буркнул Пелле.
– Брось шутить, Пелле! – Ева посмотрела на него долгим взглядом. Потом сказала: – Я говорила вам про того человека, который покончил с собой. Его не похоронили: никто не должен был знать, что эта семья прятала у себя скрывающегося еврея. Он уже не первую неделю лежит на чердаке в наскоро сколоченном ящике.
– Ну так пусть эта семья и уберет его.
– Эта семья – женщина, муж которой попал в котел на Волхове, и две девочки, еще маленькие. С каждым днем увеличивается опасность, что тело будет обнаружено или случайно, или при налете. Женщина уже дошла до точки. Чтобы сами евреи перенесли тело и думать нечего. Это ясно.
Мы молчали.
– Трудное дело, – заметил я.
– Ты прав, – сказала Ева. – Я и не говорю, что мы Можем за это взяться.
Мюке встал, подошел к двери, а потом к окну.
Пелле посмотрел на Вальтера:
– Что будем делать?
Вальтер задумчиво курил. Его худое лицо с коротко остриженными волосами производило особенно аскетическое впечатление. Он погасил сигарету и встал.
– Подумаем. После работы задержимся еще немного. Если Пауль тоже останется, придем завтра вечером на часок раньше.
Мы все встали и вышли из артистической. Второе отделение прошло с обычным успехом. Небо было ясное, звездное, и налета не ожидалось. По окончании концерта мы еще постояли, поговорили о всяких новостях. Мы медлили расходиться, пока Пауль не попрощался. Он сказал, что посидит еще немного в саду со знакомыми, и ушел.
Не успел он уйти, как мы все сели поближе друг к другу, а Мюке стал на страже у двери.
– Дело это препоганое, – сказал Вальтер, – но, если мы хотим помочь, другого выхода нет: мы должны его похоронить.
Мы согласились, но, правду сказать, не очень уверенно. Это была необычная, неприятная и опасная задача. Надо было действовать очень осторожно.
– Придется взяться за это дело всем пятерым. Пауль не должен ничего знать. Ева передаст, что мы берем это дело на себя. До завтрашнего дня мы обдумаем, как нам быть. Каждый изложит свои соображения. Завтра придем сюда на час раньше. Согласны?