Текст книги "Друзья"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
ГЛАВА XXIII
Борька позвонил в пятницу среди дня:
– Андрюха? Живой, здоровый и гениальный? Чего делаете сегодня?
Обычно в мастерскую Борька не звонил. И вообще без крайней нужды сюда не звонили.
Телефон был один, говорить приходилось от стола Полины Николаевны, она же очень беспокоилась, что именно сейчас, сию минуту Александру Леонидовичу потребуется позвонить. И потому, перестав печатать, сидела, держа руки наготове. Энергично ждала.
Теперь и заботиться было не о ком и печатать нечего; одна она сидела там, откуда ушла жизнь. И рада бывала, если заходили к ней поговорить. Среди всех служебных перемещений и назначений, которые совершались в мире, где и премьер-министров свергали и королей, одно-единственное тревожило и занимало ее целиком: кого теперь назначат руководителем их архитектурной мастерской. С этим вся ее дальнейшая жизнь была связана. Да и всех в мастерской это теперь волновало.
Различные были соображения, различные слухи циркулировали, называли Анохина. И когда сейчас позвонил Борис, у Андрея мысленно все сразу с этим связалось: что-то он узнал. И в глазах Полины Николаевны, смотревших на него, был немой вопрос.
– Ты что звонишь? Зайти хочешь?
– Нет, тут другое. Ты вот что прежде скажи: дети здоровы?
Если бы мысль не вращалась вокруг все того же, Андрей понял бы сразу простой смысл, который в Борькином вопросе содержался: тот хотел узнать, свободна ли вечером Аня, и потому начал с главного для нее – здоровы ли дети?
– Здоровы, здоровы. Давай выкладывай, что имеешь. Сообщай.
– Нет сообщить, пан. Пригласить. Конечно, я немолода, нехороша уже собой, и все же, все же… Вот если бы вы с Аннушкой смогли прибыть ко мне сегодня…
Андрей стал быстро вспоминать: день рождения? день свадьбы? Вот на что у него не было памяти! Впрочем, с днями свадьбы тут и запутаться не мудрено. А родился Борька осенью. Кажется, осенью. Аня это знает точно. На всякий случай спросил:
– Форма одежды?
– Чего-о?
– Скажи честно: тезоименитство?
– Я же в мастерскую зову! И вообще, когда зовут, приличный человек лапу к уху – и выполняет!
Испуг не испуг, а что-то в душе оборвалось:
– Борька, закончил?
– Не задавай суеверному человеку такие вопросы. Придете?
– Само собой.
До конца работы дожил в нетерпении: что же там Борька такое сотворил? По голосу, по всему его шутовскому тону чувствовалось: волнуется.
А у самого нескладно все шло в последнее время. Надо бы хуже, да уж, кажется, некуда. Отправил проект на конкурс, срок конкурса продлили. Известий, естественно, никаких, а слухов много.
Широкий жест Смолеева так широким жестом и остался. Ничего, кроме досады, из этого не вышло. Ему с тех пор не звонят, он пробовал звонить – не преуспел. «Когда есть цель, должно быть и терпение…» Эх, если б только в терпении дело!
К тому моменту, когда он вернулся домой, Аня была уже одета. И детям все распоряжения даны, и ужин оставлен. Его только ждала.
– Смотрите, как мать наша разнарядилась сегодня!
Аня стояла в передней у зеркала. Подняв обе руки к голове, закалывала шпилькой волосы. Спросила спокойно:
– Как же это я особенно разнарядилась?
Вообще-то, правда, все это Аня надевала не раз. Белый шерстяной свитер (он ей особенно идет), черная юбка джерси, белые короткие сапожки. Но так все сидит на ней, такая она сегодня в этом во всем! И глаза блестят по-особенному. Или он свою жену раньше не разглядел? Что-то ревнивое шевельнулось в душе. Оттого, наверно, и пошутил глупо:
– Враги человеку домашние его.
Аня взяла пушок из пудреницы, подула и сквозь облачко пудры в зеркало внимательно посмотрела на него.
– Вот правильно: ты – человек, мы – «домашние его». И детям есть что послушать.
А Машенька сзади поправляла на матери свитер: это ее мама, самая красивая. И Митя рядом стоял гордый, только что в ладоши не хлопал: он любит, когда родители оденутся и вместе идут куда-нибудь, любит оставаться старшим с сестрой. Они двое – это тоже она. Их глазенки на нее светят, всю ее освещают.
– Вы как на праздник,– сказал Митя.
– На праздник, сыночек. На самый настоящий праздник. Вот с таким хмурым отцом.
Но мне он все равно настроения не испортит.
И не глядя Аня сунула руки в рукава пальто, которое Андрей держал.
Мастерская Борькина была в старом – лет двести, если не больше,– осевшем деревянном доме. Когда-то и улицу эту, и переулки, и дворы заселял ремесленный люд и мелкое купечество. Они и поставили все эти дома, теперь уже покосившиеся.
А строили их из брошенных барж. С верховьев пригоняли баржи с товаром, тянуть бечевой пустые против течения было дорого, и нередко бросали их здесь, баржи, плоты. Из них-то и построились дома, пережившие своих хозяев. Под окнами во дворах – палисадники, земля, удобренная многими поколениями, черная, жирная, вся проросла сиренью: старые кусты отмирают, новые ростки сами прут из земли.
Когда сносили один такой дом, из-под фундамента зачерпнул экскаватор корчажку, и вместе с черепками, с глиной посыпались в кузов самосвала золотые и серебряные монеты. С тех пор стали искать тут клады. Едва из развалюх переселят жильцов в новый дом, а уже взломаны крашеные деревянные полы, расковыряны печи: ищут, что купцом зарыто.
Вот в таком доме, который ждал сноса, в углу двора помещалась Борькина мастерская. Может, и был когда-то порожек у входа – вроде бы все же ощущается камень под ногой, – но врос давно, дверь наружная едва не чертит по земле.
Внутри все перекошено, пол покатый к одной стене, из зеркала печи половина кафеля повывалилась: старинный, крупный кафель, весь в мелких трещинах. Но окна высокие, свету днем много.
Они и дверь еще не раскрыли, а Борька уже стоял в сенях. Был он не в обычных своих парусиновых брюках, рабочей куртке с засученными рукавами, а во всем параде: костюм, рубашка, галстук повязан.
– У тебя народ? – негромко спросила Аня, глянув вглубь, где дверь в мастерскую была закрыта.
– Никого!
Это он их двоих ждал в костюме и в галстуке. Борька снял с Ани пальто, повел их прежде в крошечную боковую комнатушку, где был у него топчан и низкий стол. На столе – тарелки с нарезанным сыром, холодным мясом, тарелка с красными крупными венгерскими яблоками. Раскрытая коробка конфет: вишня в шоколаде, Анины любимые.
И бутылка коньяка в центре. Все это он к их приходу и нарезал тут и расставлял.
– Так… Значит, так… – говорил Борька и был как-то суетлив. – Сначала мы все же по рюмочке возьмем. Примем такой грех на душу.
Аня свободно села на топчан, покрытый шерстяным одеялом. Она одна сидела, пусть за ней одной ухаживают. Борька откупоривал бутылку. Был он абсолютно трезв и выбрит.
Аня снизу смотрела на него.
– Зачем сейчас, Боря?
– Дай ты нам. Аннушка, хоть перед тобой гусарами побыть. Чтоб с весельем и отвагой!
Она видела, он страшится того момента, когда поведет их в мастерскую, трусливо оттягивает его. Непривычно было видеть Борьку таким.
Аня не вставая забрала у него бутылку.
– Гусар… Повесь сначала мое пальто с весельем и отвагой. Или положи куда-нибудь.
Тут только и заметил Борис, что пальто все так же у него на руке; с ним в обнимку он открывал коньяк.
Аня и сама что-то начинала волноваться, на него глядя. И когда он опять взялся за бутылку, рассердилась:
– Перестань. Ведь не будем сейчас.
– Да? Ну ладно! – сразу согласился Борька.– Тогда я вот что: я все же несколько слов скажу. Ну, в общем, это не то чтобы закончено совсем. Нет! Но… сам не пойму. Чувствую только – начинаю портить. В общем, поглядите. Поглядите в самых общих чертах…
И пошел вперед, быстро раскрыл дверь в мастерскую. Но сам не глянул туда. В тот момент, когда они входили, засуетился, вернулся, начал искать сигареты на столе.
Закурил. Сел.
Все было в нем напряжено. И чем дольше длилась там тишина, тем труднее становилось ждать. Затяжка за затяжкой он докуривал сигарету и морщился, как будто на больной зуб себе давил.
Не усидев долго, пошел туда. Тихо ступал на половицы, которые не скрипнут под ногой.
Они не слышали, как он встал в дверях. А он быстро, испуганно схватил выражения их лиц. У Ани в глазах были слезы. И в тот момент, когда он увидел их, ему обожгло глаза, и толстые губы его задрожали.
Здесь стоял великий человек, великий и счастливый. За миг такого счастья все простится. И все готов он претерпеть вновь и вновь, сколько бы ни пришлось ему идти тем же путем.
То, что они видели, каждому из них говорило свое. На камне сидела военная девушка. В шинели, жесткие рукава длинны и подвернуты, пилотка, снятая с головы, повисла в руке. И такая долгая, не дня одного, не одного месяца, усталость лежала на ней, что она и втянулась и привыкла. Но сквозь нее, сквозь все, что впереди ждало, вглядывалась она без улыбки в даль, а в самой глубине ее глаз жила нечаянная радость: дайте отоспаться – и вновь оживет.
Ни поля этого не было – осеннего или весеннего? – ни того, что видит она впереди, а все видно, все здесь. Сапоги ее почти что по щиколотки ушли в грязь – столько ими пройдено по этой войне, где одним мужчинам оказалось не справиться. И больно было на нее смотреть. И гордо. И что все мужские подвиги перед ней, заморенной такой и святой.
А на Андрея из глаз ее, от усталости суровых, Аня смотрела. Так увидеть, так понять мог только тот, кто любил. И любил в Ане то же, что и он сам: правдивую ее душу. Она-то и светилась из глаз. Вот ведь через все прошла, а ни грязь, ничто к ней не пристало. Чище мы чистого!
И Аня смотрела на серую, из камня высеченную военную девушку в шинели. И прощалась. Она прощалась с тем, что так долго, как воздух, окружало ее.
Какие-то подавленные сидели они потом. А Борька, ошпаренный радостью, разливал коньяк, проливал мимо рюмок.
– Ребята, вы ж мои самые дорогие! Аннушка, родная моя! – Он схватил ее руку, поцеловал, прижал к своему лицу.– Андрюха! Давайте!
И ждал их слов, жаждал и стыдился.
– Да, черт возьми, в конце-то концов давайте упьемся!
И, вытащив другую бутылку из-под стола, срывал с нее металлическую пробку-«бескозырку».
Выпили по рюмке. Мужчины вдвоем еще по рюмке выпили. Но не пилось что-то.
Пустыми глазами глядя перед собой, Андрей ронял только:
– Да-а, Боря… Черт тебя знает… Да-а…
Чувствовал он себя придавленным, оттого и в глаза трудно было взглянуть.
Была, наверное, уже вторая половина ночи, когда Аня проснулась, услышав, как кто-то ходит. Андрея рядом не было.
– Ты что? Куда ты?
Он обернулся от двери:
– Спи. Курить пошел.
Ей очень хотелось спать, и она заснула. Но вдруг проснулась совсем. Его не было.
Не было и не было. Уже тревожась и сердясь, Аня надела халат.
Он сидел на кухне на низенькой табуретке. Горела одна прикрученная конфорка, синие зубчики газового пламени.
– Ты что, с ума сошел? Зачем ты газ жжешь среди ночи?
Он коротко взглянул на нее. Непривычно как-то, робко. Встал, прикурил от конфорки, сбоку потянувшись сигаретой. От синего газового пламени лицо его наклоненное было бледным, с резкими тенями скул и надбровий.
– Я знаю, я тебе испортил жизнь,– говорил Андрей.– Я не имел права.
Аня молчала. Шевелились над плитой целлофановые пакеты, взлетали над газом и все не могли отлететь.
– Ты могла бы быть счастлива. Хотя бы… с Борькой. Да…– говорил он жестко и все жестче и при этом робко взглянул на нее.– Я – никто. И права не имел.
А она все молчала и смотрела на него, еще чего-то требовала. Даже когда молодой говорил он ей, что любит, что не обещает ей легкой жизни, но любить будет верно, даже тогда она так не смотрела на него и не ждала.
– Вот помни! – Аня страшными глазами глядела на него.– Когда я буду старая, некрасивая и ты захочешь мне сказать… Помни, что ты мне сейчас говорил! – И она прижала к себе его голову.– Дурак ты мой, дурак! Нет, какой ты все-таки дурак! Дети ведь скоро взрослыми станут, а он все такой же.
Он говорил недовольно:
– Обожжешься… Сигарета ведь… Ну что ты? Ну, обожди…
Странно бы показалось, если б кто увидел их сейчас: в четвертом часу ночи стоят, обнявшись, посреди кухни, как будто им кроме нигде места нет. Но уже все окна в доме были погашены.
ГЛАВА XXIV
Неужели это были лучшие дни его жизни? Тогда они стояли в Болгарии. Война кончилась.
Нет, даже не самый День Победы вспоминался ему. Это в Москве творилось великое торжество, и весь народ вышел на улицы, и люди пели, и плакали, и салютовали. И, себе не веря, что это они свершили, искали того, кому обязаны победой. Это в поверженном Берлине, откуда вышла с маршами война и где в гроб загнали ее, палили вверх со ступеней рейхстага. А у них буднично получилось на их наблюдательном пункте далеко за Веной, в Австрии. Даже вина в первый момент не оказалось.
Уже после погнали коней, и старшина привез откуда-то бочку вина, и тоже устроили у себя салют: стреляли вверх из автоматов, стоя на холме. И сфотографировались все вместе: 9 мая 1945 года, последний наблюдательный пункт. А все вроде чего-то не хватало: слишком ли долго ждали этот день, поверить ли еще не могли? Казалось, что-то еще должно быть необыкновенное. А должно было время пройти, надо было привыкнуть к самой этой мысли: свершилось! Понять, что мир настал.
И вот вспоминалось ему, как стояли они в Болгарии. Удивительнейшее было чувство, никогда больше он этого не испытал: ничего, совершенно ничего не нужно. Что дальше будет? А пусть что будет. Знал: что бы ни ждало впереди, это уже не повторится. И на всю жизнь берег.
Многие суетиться начинали, списывались с кем-то, одолевали соображения о будущем устройстве, а ему сейчас было хорошо. Главное сделано: победили. Война кончилась.
Все по сравнению с этим ничто.
А уже присылали молодых из России: тех, кто после них будет служить. Начинались мирные учения. Ночью подымали по тревоге, днем дивизион уходил в горы играть в войну. Занимали огневые позиции, рыли наблюдательные пункты. Он приказывал разведчикам выставить стереотрубу и наблюдать неусыпно: не показалось ли где-либо, не движется ли на них начальство? А остальным – спать.
Приносили разведчики виноград, вчетвером растянув плащ-палатку за углы. Чему он мог учить своих стариков, прошедших войну? Так же, как он сам, ждали они демобилизации. Пусть отсыпаются за все, что на войне недоспали, что впереди доспать не придется. А молодые… Молодых ему было жаль: в войну росли. Пусть хоть пока поживут, скоро служба подтянет им лямку.
Ах, какие это были дни! Никогда уже больше этого не было. И не скажешь себе теперь: главное сделано, чего же ты? По рассуждении, по трезвой логике вроде бы можно. А не скажешь. Ненадолго хватает человеку прошлого, не получается жить у себя взаймы. «Пришел – будь добр!..» – говорил их старшина. Видно, и на все случаи жизни так: пришел – будь добр.
Теперь он подолгу возился с детьми. В субботу и воскресенье никуда не выходил из дому. Как-то за два вечера, сидя с Митей на полу, построил на фанерке из спичек целый дворец. Спичек не хватало, Митя бегал к ребятам во двор, приносил по коробке, по полкоробки, влюбленно заглядывал отцу в глаза. Аня вернулась из школы после родительского собрания, в доме нечем зажечь газ. Послала к ним Машеньку одну спичку взять, Митя, бледный, кинулся на сестру с кулаками.
И только с Аней после той ночи Андрей был сдержан, избегал смотреть ей в глаза, а иногда, ей казалось, он как-то враждебно смотрит. Не прощал ей момента своего малодушия. Она знала, нет для него сейчас человека отвратительней, чем он сам.
Но по мужской логике, он на нее смотрел враждебно. И не ссора, а тишина в доме такая, что и дети притихали поневоле.
Иногда он и света не зажигал в комнате. Курит в темноте или ходит из угла в угол, насвистывает арию Каварадосси. Спросишь – отвечает односложно. Только один раз, когда она, его жалея, стала говорить, что все придет в свой срок, он сказал нехотя: «Для истории все в свой срок. Но у нее сроки другие».
Давно еще, когда Машеньки на свете не было, а Митя был совсем крошечный и жили они особенно трудно, пошла она получать деньги за частный урок: тогда она еще давала уроки. Был вечер, темно, Андрей пошел ее провожать и ждал на улице; они вообще любили ходить вместе, и все им хорошо было вдвоем. Получила Аня двести рублей старыми деньгами: за десять уроков собралось. Двести – это все же звучит, не то что двадцать. Но так у них ничего не было, столько им надо было купить, что Аня сказала с легкостью: «Давай купим тебе бутылочку водки и пойдем домой ужинать. Мама картошки наварит».
Они тут же зашли в магазин, купили еще селедки, грибов, тогда совершенно просто можно было зайти и купить, например, маринованные грибы. И так все хорошо было в тот вечер, особенно; он не раз потом вспоминал ей.
И вот Аня приготовила к воскресенью опять все как тогда. Знала, что дважды в жизни одно и то же не бывает, а все-таки старалась, ездила за баночной селедкой через весь город: кто-то из учителей сказал, что видел там. Дети, спавшие по-воскресному поздно, обмирали от восторга, а Андрей даже не видел, что ел, и она сидела красная от обиды.
После завтрака он неожиданно предложил съездить в деревню договориться с хозяйкой на лето: дело к тому подвигалось, скоро детей вывозить. Аня ехать не могла, у нее только что два класса писали сочинение, и горы непроверенных тетрадей лежали на окне. Да он, кажется, и хотел ехать один.
От станции Андрей шел пешком. Мимо переезда, где тогда сидела стрелочница на вымытом крылечке и пила из кружки молоко, глядя на закат. Теперь автоматический шлагбаум сам ходил вверх-вниз, подымался и опускался. У первых домов встретил на улице Клаву-почтальона. И так что-то обрадовался ей, чуть не погладил рукой по голове.
– Ну что, Клава, как живешь?
– Живу – старюсь.
А брови подчернены, сама принаряжена. Жизнь берет свое.
– Сын растет?
– Бегает.
Куда-то Клава торопилась. В новых туфельках, чуть припыленных, спешила, догоняла свою судьбу, и была вся как этот день воскресный.
Встретил он и Лешу. Посидели, покурили на берегу под старой ветлой, у которой вся сердцевина выжжена: мальчишки костер разводили в ней.
Внизу вровень с водой лежала на грунте затопленная лодка, только нос и корма немного выступали из воды. Хорошо было сидеть вот так и смотреть на реку.
Спокойно. Изредка ветром наносило с полей рокот трактора, еще чутче становилась тишина.
Вернулся он домой под вечер. Аня встретила его известием:
– Тебе звонили от Николаева, от директора химкомбината.
Обрадованная за него, она ждала, что и он обрадуется.
– Просили сразу же, как только приедешь, позвонить.
Но известие он принял до безразличия спокойно. Нет, не будет он звонить, да еще в воскресенье вечером. Что за срочность такая? Столько дней было, никто не спешил. Разыщут, если нужен. Достаточно он суетился последнее время. Весь этот год прошел в суете. И все не по делу. Даже мысли в голове одни суетливые: кто посмотрел? как посмотрел? где, что, кем сказано? Он не места себе ищет под солнцем: опоздал – займут. Он работник, а работники сегодня в цене. И все нужней, нужней становятся.
В жизни человек должен делать одно дело – своё. Главное. А в вечном стремлении совместить несовместимое чем-то одним платить приходится. И для начала всякий раз платят совестью и талантом. А потом уже и дать нечего. Вот так на этом пути обретений и потерь. Каждый думает, что он перехитрит жизнь, а перехитрить удается себя самого.
Конечно, все это и до него было известно и понятно людям. И сто и тысячу лет назад. Но мы-то живем свою жизнь впервые и всего один раз. В молодые годы о многом думается с легкостью: это до меня было. Старше становишься, начинаешь понимать: это было со мной, потому что их жизни – часть нашей жизни. И чужой опыт тогда только твоим становится, когда свой есть, когда побьешься об жизнь боками и она тебя чуть-чуть уму-разуму научит. И не все дело в том, чтобы понять.
Надо еще решиться, твердость в себе найти. Вот это главное.
Ему позвонили утром в мастерскую:
– Товарищ Медведев? Вы самый и есть?
Голос какой-то запаленный, словно человек не по телефону говорит, а бегом бежит.
– Сейчас с вами говорить будут…
Андрей сел на стул. Достал сигареты. Между ним и Полиной Николаевной – стол, пишущая машинка, телефон, от которого растягивается к трубке провод-спираль.
Дверь в кабинет, пустовавший теперь, как раз перед его глазами.
– Давайте закурим, Полина Николаевна.
Она что-то почувствовала, заволновалась, массивная брошь задвигалась на ее груди.
Привстав, Андрей протягивал газовый огонек зажигалки, а в трубке уже другой был голос. Молодой, умягчающий слух, с бархатистыми нотками:
– Андрей Михайлович? Это вас химики беспокоят. От товарища Николаева.
«Беспокоят…» Ох, беспокойте нас, беспокойте! И удивлялся себе одновременно: что так спокойно ему? Словно не про него речь.
– Сейчас с вами будет говорить лично Константин Прокофьевич.
Как будто даль открылась там: слышны стали голоса и шум какой-то. Но все же рано включили кабинет: как раз Николаев спрашивал грубовато: «Как его имя-отчество?»
За это время Андрей и сам прикурил и затянулся хорошо так пару разочков. «Андрей Михайлович»,– подсказали там.
– Андрей Михайлович? – раздалось в трубке.– Здравствуйте. Вы могли бы сейчас приехать к нам?
«К нам». Не «ко мне». И отчество подождал. Это где-то без отчества обходятся, а в России оно не просто далось, потому и многое значит. Вот если по отчеству, разговор приобретает смысл.
– Смогу,– сказал Андрей.
А все что-то в нем упиралось. Потому, наверное, что это последние минуты, пока он еще свободен, пока ему нечего терять.
– Машина за вами выходит.
Время опять начало разгоняться. А пока что они сидели с Полиной Николаевной и курили. Как перед дальней дорогой.
– Кажется, жизнь запускает меня на новый виток,– сказал Андрей.
И показалось ему, что Полина Николаевна вдруг быстро зашептала что-то про себя.
Он засмеялся, сжал ее руку:
– Милая Полина Николаевна!
Честное слово, он был тронут.
Его ввели в директорский кабинет в тот момент, когда совещание там кончилось.
Люди складывали бумаги, сворачивали чертежи на длинном столе и выходили.
Остались кроме Николаева двое. Он их представил: парторг Скурихин Андрей Павлантьевич, заместитель директора Милованов Георгий Лукич.
– Мы с вами тезки.– Скурихин улыбался ласково и ласково руку пожимал.
Конечно, для такого разговора надо бы знать поточней, что ему предшествовало, по каким линиям шло, почему спешка началась. Информация – мать интуиции. Но нет так нет. Все же сорок один год он прожил на свете.
От той мимолетной встречи в перерыве совещания, когда Смолеев, сказав несколько полушуточных, как бы необязательных слов, познакомил его с Николаевым, который глядел хмуро, от той встречи к сегодняшнему разговору, несомненно, прочерчивалась линия. Скурихин мог улыбаться. И если получше поглядеть, то выходит, что они со Скурихиным не только тезки по именам – они еще и по делу крестники. «Однодельцы», как скажет юрист.
Тем временем сели, и разговор начался. Николаев говорил, не напрягая голоса: установочно, властно. И чем масштабней он развивал мысль о том, какой дом отдыха, вернее, комплекс намерены строить, тем все более похоронным становилось лицо Милованова. Он за каждым директорским словом рубли считал. Неожиданно завозил короткими руками по столу, как будто сгребал что-то или искал.
– Вы бы нам хоть нарисовали что-либо для видимости. Хоть на бумаге поглядеть, подо что деньги бросать. Деньги-то ведь какие!
– Ну, ты уж сразу-то не пугай, Георгий Лукич,– взял Андрея под свою защиту Скурихин.– Тут все же творческий процесс. Это мы к твоему характеру привыкли, а человек творческого труда – это, знаешь, совсем другой механизм…
Директор снял очки, дужкой почесывал широкую переносицу.
– Сразу не испугаешь, потом не испугается, Лукич дело знает.– И улыбнулся враз всем лицом.
– Лукич, Лукич… Последний человек на комбинате Лукич!
При небольшом росте и женственной мягкости форм лицо у Милованова было желчным.
А может, напускал на себя, роль такая.
Но Скурихин и тут шуткой смягчил:
– Так ты нам, Георгий Лукич, всю свадьбу испортишь. Фигурально выражаясь, невесте только еще предложение делают…
– То-то, что оженят, меня не спросивши! – И Милованов по мягкой шее похлопал себя звучно. И даже покраснел.
Роль. И должность. Чтобы директор мог делать широкие жесты и выглядеть красиво, должен быть у него и такой хамоватый зам. Не беда, если переберет через край, в случае чего можно его и одернуть. Но дело придется иметь с Миловановым, это уж точно. Впрочем, до дела далеко еще. А пока что его Николаев интересовал. Вот кто его интересовал сейчас.
Из всех проблем архитектуры есть одна, менее всего от архитектора зависящая, сложнейшая из сложных: заказчик. Рядом с великими творениями ему надо ставить памятник: не он создал, но он оказался способным понять и потому создано при нем.
И на том кладбище, где столько человеческого гения зарыто безвестно, ему же надо отлить памятник до небес. Андрей курил под мягкое жужжание вентилятора, при каждом повороте повевавшего на него ветерком. Слушал.
Что директор химкомбината мужик властный, в городе знали все. Но сейчас Андрей видел, что он еще и самолюбив. По глазам его это прочел. Это хорошо. А если стройка эта станет любимым детищем, тут многие возможности открываются для архитектора. Только не напугать заранее. Пусть поставят одну ногу, а вторую ставить придется. И улыбнулся, на себя взглянув: они еще и одной не поставили, а он уже двумя там стоит.
А в общем, все происходило, как в век реактивной авиации: полтора часа до аэродрома, полтора часа с аэродрома и двадцать минут в полете. Весь этот предварительный разговор длился двадцать три минуты, как показали электрические часы над дверью против директорских глаз. Много ли нужно, чтоб сделать человека счастливым? Двадцать три минуты разговора. Впрочем, для этого достаточно и трех минут.
Прощаясь, как бы теперь только вспомнив, Андрей руками развел:
– Я совершенно забыл предупредить, может, вы не совсем в курсе дела… Есть еще организационная сторона вопроса. Я ведь, в сущности, не частное лицо. У мастерской есть право…
Но они были в курсе дела, как он себе это и представлял. Не такие вопросы им решать приходилось.
Прощаясь с Миловановым, Андрей пообещал:
– Непременно все нарисую на бумаге.
– Да уж нарисуйте, нарисуйте что-нибудь такое капитально.– И Милованов щеками затряс, не суля мира наперед.
А Скурихин, тепло пожимая руку, сказал – как о выполненном задании доложил:
– У Игоря Федоровича будете, привет передавайте. Простой он человек. И человечный, вот что главное.
Не разубеждать же, что не каждый день он ходит пить чай к Игорю Федоровичу. Один раз случилось. А если все же такое впечатление создалось, значит, Смолеев счел нужным создать его. Вот и примем это как аванс.