![](/files/books/160/oblozhka-knigi-druzya-176134.jpg)
Текст книги "Друзья"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Обед был дан с размахом. Бородин, на полголовы выше любого из делегации и много крупней, произнес тост, и японцы понравились ему окончательно. А тут еще перед их приездом рассказали ему подходящий анекдот про то, как японского архитектора водили по новостройке, он везде улыбался, кивал, все ему нравилось, но только он почему-то повторял: «Оцень пецально, оцень пецально…» Наверное, все русские слова у него перемешались. И вот теперь, глядя, как они едят и хорошо пьют русскую водку, Бородин думал про себя: «Вот тебе и оцень пецально…»
В число лиц, занятых с делегацией, был включен и Анохин, «в число официальных лиц», как он это мысленно для себя сформулировал Бородин даже оказал ему определенное доверие, перед самым приездом делегации сказав: «Подготовьте мои возможные соображения». Анохин чувствовал себя поощренным, старался, выдержкой и непроницаемостью превосходя японцев.
Перед отлетом на аэродроме, растолковав через переводчика, что оно означает по-русски,
«посошок на дорогу», Бородин повел делегацию на второй этаж, где крахмальными скатертями был накрыт стол. Анохин и еще несколько человек остались ждать внизу.
В пальто, в шляпах, они курили, любезно разговаривали друг с другом, как будто представляли разные делегации: тон официальности сохранялся и в отсутствие японцев.
Конечно, было нечто обидное в том, что его не позвали наверх. Но Виктор умел не замечать, он умел ждать терпеливо. Он знал: придет время, когда он будет сидеть там, наверху, в зале. На одну незримую ступеньку он все же поднялся сегодня.
Сунув руки в карманы пальто, весь как бы расширившийся, он стоял спиной к стеклянной стене, к свету. Ноги расставлены крепко, голова склонена, на лице, неясно видном против света, думающее, сосредоточенное, творческое выражение. Из-под полей шляпы поблескивают очки.
Наверху зашумели, показалась японская делегация. У всех блестели очки, блестели лица. Рядом с Бородиным они были как дети. Прилично одетые дети, в костюмах, в галстуках, в очках, все улыбающиеся. И те, кто спускался с ними по лестнице, тоже улыбались. Но еще радостней улыбались ожидавшие внизу. «Все мы для них на одно лицо, как они для нас,– мысленно утешил себя Виктор, поскольку было все же что-то неловкое в его положении.– Помнят они, что ли, кто с ними был, кто здесь оставался?..»
Соблюдая определенный порядок, вышли на летное поле. Японцы поднялись по трапу.
Маленькие издали, они махали оттуда и по одному скрывались в темноте распахнутой двери самолета, по бокам которой стояли стюардессы. И провожающие, подняв шляпы над головами, прощально замахали.
Последние улыбки. Последние минуты. Чувство облегчения. А в мыслях у каждого уже свои дела.
Идеально было бы прийти минут за пятнадцать до начала, но, как нарочно, на улице Александра Леонидовича задержал Иванчишин.
Занятый своими мыслями, Немировский прошел мимо, потом по зрительному впечатлению обернулся. И пожалел, что обернулся. С палкой, в бобровом воротнике, остановясь посреди сквера, на него смотрел человек, в злых глазах стеклом блестела старческая слеза.
Не в том еще возрасте был Александр Леонидович, чтобы мысль отставала от ног. А способность мгновенно отличать людей определенного уровня, с ходу сказать несколько приятных слов, даже и не вспомнив хорошенько, кто это,– такая способность была развита в нем. Но он не узнал Иванчишина потому, что того нельзя было узнать. Все повисло на нем. Ратиновая шуба с бобровым, от прежних времен, широким потершимся воротником была ему велика, словно с боярского плеча.
На ярком весеннем солнце она казалась пыльной, тяжелой, особенно зимней рядом с франтоватым, до колен джерси Немировского, какие только начинали входить в моду, редкостью были в их городе, но Александр Леонидович имел смелость надеть такое пальто.
Длинными полами шуба тянула книзу, и Александр Леонидович со свойственной ему живостью воображения физически ощутил, как шуба гнетет худой позвоночник Иванчишина, его худые лопатки.
– Да, да, да… Не узнают…– Не слушая приятных уверений, Иванчишин непримиримо тряс головой, и желтая кожа под подбородком тряслась.– А узнавали…– Тут он погрозил кому-то худым и даже на вид холодным пальцем. И вдруг, избоченясь, юродствуя, расставя руки с палкой, пропищал: – Уже не узнают!
«Ведь он моих лет…» – со страхом думал Александр Леонидович, так ясно, близко в другом человеке увидавший смерть и инстинктивно отстраняясь.
Иванчишин был местный драматург, «певец рабочей темы», как писали о нем, когда успех неожиданно настиг его. Робкий поначалу до самоуничижения, он принес в театр нечто полуграмотное. Усилиями главного режиссера и двух привлеченных для этого опытных инсценировщиков, которые в дальнейшем остались в тени, действие из железнодорожных мастерских перенесли на крупный металлургический завод, героя переделали в героиню, и пьеса с шумом пошла. Устраивались премьеры, коллективные просмотры, Иванчишин выходил кланяться публике, весь потный пятился со сцены и снова выходил, протянутыми руками молитвенно адресуя успех величественному режиссеру. Но потом купил себе шапку, палку, влез в шубу и уже маститым драматургом поучал, встречался со зрителями, делился творческим опытом с молодежью.
Жена его, полжизни проведшая в байковом халате у плиты, позабавила местных дам на премьере своим специально сшитым платьем, которое словно из реквизита было взято. На вежливые вопросы о творческих планах ее мужа сообщала всем простодушно:
«Он теперь готовит новый подарок к празднику».
«Новому подарку» не суждено было увидеть сцены, а нашумевший спектакль закончился изнурительной финансовой тяжбой драматурга с главным режиссером.
Александр Леонидович и раньше знал, как опасно попасть на глаза Иванчишину. Того хуже оказаться с ним рядом в президиуме. Начинались сразу же раздраженные жалобы на врагов, которые засели повсюду и не пускают. И не было жалобам конца, и надо было все это выслушивать, а в голубых глазах Иванчишина мерцал временами такой пещерный мрак, какой не электричество даже – лучина не осветила еще ни разу.
– Пишу, пишу! – пришепетывая, отчего получалось «пищу», но громко, на весь сквер, чтоб люди слышали, говорил Иванчишин с угрозой, и Александр Леонидович страдал от этого неприлично громкого голоса, оттого, что их видят вместе. Но все же шел рядом со стучащей в землю палкой, и лицо его держало солидное выражение человека, занятого деловой беседой, тем самым как бы делая стыдное не стыдным,– Тружусь!
Вот новую пиесу завершаю в первой редакции. Полифоническая народная драма! (Все это громко!) Поторопились списать Иванчишина со счетов…
Он театрально приподнял потертую, выбитую молью бобровую круглую шапку с бархатным верхом, и крашеные, седые от корней волосы поднялись и мертво легли на отпотевшей голове.
Боже мой, ведь этому человеку жить ничего не осталось, а он все клокочет, сводит счеты, кому-то грозит. Неужели и мы все так?
Александр Леонидович чуть было ботинком не ступил в малую лужицу на дорожке, уже и ногу занес, но вовремя поберегся, успел обойти в последний момент, не намочив тонких кожаных подошв.
Наконец ему удалось отвязаться от Иванчишина. Отойдя, он расправился, вдохнул всей грудью весенний воздух. Мудрей ли делает нас чужое несчастье, или оно дает иное измерение собственным бедам, но в эту минуту он с особенным удовольствием чувствовал, как эластично расширяются и вновь сходятся межреберные мышцы и мышцы его груди. Он ощущал пружинистую силу своих ног, несших его. И даже то, что он, кажется, опаздывал, было ничто в сравнении с главным, дарованным ему.
Два лифта, как две чаши весов, попеременно подымались и опускались. И вновь за металлической сеткой несли вверх тесно стоящих друг к другу людей.
Машущие наружные двери не успевали закрываться. B какой-то момент они так и остались распахнутыми, и от лифта было видно, как из подъехавшей машины вылез Смолеев. Стремительно пересек тротуар, мимо тех, кто уступал ему дорогу, мимо выстроившихся у лифтов очередей направился к лестнице, показывая мужчинам пример.
И, устыдившись под его веселым взглядом, устремились за ним гурьбой. Толпясь, бодрясь, отчего-то испытывая радость, множество людей громко подымалось по лестнице, множество подошв топтало ковровую дорожку, белый, как нескончаемое полотенце, холщовый половик, расстеленный без единой морщины.
А внизу с выражением человека, которого не взяли с собой, стоял инвалид на двух расставленных протезах, палкой упираясь в пол. К нему одному мимо бодро идущих людей опускался лифт как бы его персональный, блистая внутри зеркалом и полированным деревом. Устремившийся было за всеми, утянутый общим ветром, Андрей увидел его, и стыдно вдруг стало.
Когда на повороте лестницы со строгостью, но и с улыбкой, зовущей к общему веселью, Смолеев оглянулся, внизу у открытого лифта стояли двое. Одного он узнал.
Это был Медведев. Он смотрел на идущих вверх людей, будто за всех за них стыдился. И вот это Смолеев увидел, это впечатление осталось четко.
Смолеев не задумывался над причиной того радостного оживления, которое вызывал он в людях. И его неприятно поразило, как смотрел Медведев, стоявший внизу.
Оба лифта были наверху, вестибюль пуст, и Александр Леонидович решил не ждать.
Он шел по знакомой лестнице, сдерживая себя, чтоб не торопиться. Один марш, другой. И вот из зеркала на площадке, как из-за холма, начал подыматься навстречу ему он сам: голова, плечи и наконец весь он, во весь рост, ступивший кожаным ботинком на холщовую дорожку. Сойдясь, они поправили друг перед другом галстук, повернулись спинами и разошлись по маршам лестницы: один от зеркала, другой в глубину его.
За то небольшое время, пока сходились, Александр Леонидович придирчиво рассмотрел себя. Нет, ему не дашь его годы. И есть то, что он всегда хотел в себе видеть: достоинство при общей обремененности заботами, солидность и некоторая независимость. Даже в том, как сидел на нем пиджак.
Подымаясь по последнему маршу, он успевал о ступеньки, о холщовый половичок незаметно почистить на ходу носки ботинок, на которых в зеркале заметил несколько брызг засохшей грязи. Оглянулся. Нет, никто не видел. Ботинки вновь засверкали, будто он не пешком сюда шел, а приехал в машине, с коврика на коврик соступил, даже не запылив подошв.
Наверху в фойе все двери в зал были закрыты. Лаком блестел паркет, ряд окон слева, ряд закрытых дверей справа. И далеко видно вдаль. По тишине и голосу, едва внятно раздававшемуся за дверьми, Александр Леонидович безошибочно определил: доклад начался. Нехорошо. Очень нехорошо.
Несколько опоздавших, запыхавшись, нагнали ого:
– И вы тоже? Ну, значит, мы не одни…
И устремились в приоткрывшуюся дверь. Он хотел было проникнуть с ними вместе, но они запротестовали уважительно:
– Ваши двери там… Туда, туда…
Александр Леонидович еще колебался, какое-то сомнение пошевелилось в душе, но женщина, стоявшая у входа изнутри, тоже улыбкой направила его дальше, одновременно строго покачав головой на опоздавших. И прежде чем он решил что-либо определенно, ноги сами уже несли его, достойно шагали, пересекая завесы солнечного света, косо упиравшегося в блестящий паркет, в котором и он отражался, как в мутном стекле.
А от тех двустворчатых белых дверей, которые вели за сцену и в президиум, вставала пожилая дама в форменной одежде, издали завидя и узнав его. Сто лет Александр Леонидович знал ее, и сто лет она его знала. Она почтительно называла его по имени-отчеству, он же всякий раз спохватывался, что опять забыл, как ее зовут, и отделывался неразборчивым бормотанием, где отчетливо звучало только заключительное «…вна».
Улыбаясь, она привычно открыла перед ним двери.
И за сценой, где громко звучал голос докладчика и ощущалась тишина зала, а в полутьме кулис блестели масленые тросы, свешивались веревки и полотнища, кто-то сделал движение остановить, но, узнав (Александр Леонидович дал время узнать себя), почтительно отступил.
Чуть колыхалась тяжелая кулиса. Глянув из-за нее, Александр Леонидович высмотрел местечко с краю в заднем ряду. Собрался, решился и, мягко ступая, пошел на виду у всех, на ярком свету, с тем деловитым выражением опоздавшего, который хотя и не присутствовал физически, но все время функционировал и вот теперь включается непосредственно.
Ослепленный в первый момент, он все же заметил главное: сидевший в центре стола у микрофона Бородин недовольно глянул в его сторону, что-то сказал, оттуда начали оборачиваться на Немировского, некоторые с веселым любопытством.
Александр Леонидович кивал, сохраняя деловитое выражение, и даже сделал отстраняющий жест рукой; ему показалось, что его приглашают пересесть из заднего ряда к столу. Поблизости от себя он тоже слышал шепоток: его опоздание развлекло всех.
Постепенно световая завеса перед глазами рассеялась, дыхание улеглось; всего-то несколько шагов сделал по сцене, а сердце заколотилось, как будто стартовал на дистанции. Александр Леонидович видел зал, узнавал многие лица. Его появление и здесь вызвало интерес. В первых рядах перешептывались, кто-то даже показывал на него снизу. Что ж, его знали в городе, это он мог сказать. Он был сейчас в своей среде, на своем месте, часть единого целого.
Все шло как всегда. Положа руки на крылья трибуны, докладчик то приближал себя к тексту – и тогда голос его в микрофоне усиливался, то отдалялся – и голос затихал. А две стенографистки за маленьким столиком записывали то, что, отпечатанное, выверенное и заранее обсужденное, лежало перед ним. По временам появлялся из-за кулис человек с бумагами, бесшумно подходил к столу президиума и, пошептавшись, исчезал. Это старинным пешим способом действовала связь на том небольшом промежутке, где современные средства связи отсутствовали.
Знакомое думающее выражение видел Александр Леонидович на многих лицах. Под это выражение, солидно кивая, удобно переговариваться негромко о делах и даже решать вопросы.
Сложа могучие руки на груди, сидел во втором ряду президиума директор химкомбината Николаев. (Между прочим, все-таки подтверждается слух, что он станет одновременно и замминистра!) Сидит, стеклянным грозным взглядом упершись в дальнюю стену, а мысли еще дальше. У этого человека орденов столько же, сколько выговоров. В свое время, когда отводилась территория для поселка химкомбината, Александр Леонидович смог убедиться, что перед напором Николаева не устоит никто и ничто.
От стола через спинку стула перегнулся к нему Смолеев, говорит что-то. И Николаев оживился. Они всегда в президиуме переговариваются друг с другом.
Рядом с Александром Леонидовичам – Кузовлева, директор трикотажной фабрики.
Мужского склада блондинка с накладной косой на голове, она всегда сидит торжественно-прямая, всегда записывает в блокноте. Что она там записывает?
Привыкнув с шуткой выходить из затруднительных положений и многое в шутку обращать, Александр Леонидович создал себе своего рода защитный механизм. С тонкими смешными подробностями, с иронией, прищурясь, рассказывал он об официальной стороне своей жизни и уже действия других людей заранее видел и оценивал в ироническом плане. Постоянным персонажем его рассказов была эта, пардон, ответственная дама с сооружением на голове, Кузовлева, которую он прозвал «летописец наших дум и дел». Тем почтительней бывал он с ней при встречах. И сейчас, наклонясь, хотел спросить с большой серьезностью, на сколько времени рассчитан доклад. Но тут вспыхнули юпитеры, застрекотала кино камера. И пока объектив направлен был в его сторону, думающее выражение сохранялось на его лице. Потом он вновь стал видеть вокруг себя.
Те, кого за столом президиума камера искала особо, как от мухи надоедливой отворачивались от нее, предоставляя оператору самому ловить момент. Другие и шею вытянут, и меж чужих плеч высунутся, и лицо сделают, а объектив все мимо да мимо.
Удовольствием Александра Леонидовича и завгорздравотделом Ленюшкина – они обычно рядом садились,– особым удовольствием двух людей, ценящих юмор, было наблюдать присутствующих. Неизменно радовал Сеченов, завгороно. Однофамилец великого физиолога был известен в городе еще и тем, что однажды, разволновавшись, запутался в многочисленных «анти» и с трибуны назвал чье-то выступление антипозорным.
Обычно в моменты киносъемок и фотографирования Сеченов совершенно терял себя.
Весь извертится, чтобы хоть краешком попасть в объектив, но такое уж его везение, что вечно он оказывался за чьей-либо спиной или за корзиной с цветами. Александр Леонидович представлял, как это происходит дальше: «Вон видите на фотографии корзина белых хризантем? Так за ней – я…»
Ленюшкин сидел за Кузовлевой, покусывал дужку очков, щурился, собрав морщины у глаз, Александр Леонидович ждал, когда погаснут юпитеры, чтобы спросить Ленюшкина будто невзначай (фраза сама уже обмаслилась в уме): «Вы не заметили, случайно, удалось все же бедняге Сеченову избегнуть объектива?»
Юпитеры погасли. Желтые, будто померкшие, горели люстры. Они разгорались постепенно, видней становился зал внизу, и странное волнение чувствовал сейчас Александр Леодидович. Встреча ли с Иванчишиным подействовала или та неуверенность, которую он испытал, когда, опоздавший, шел по гулкому фойе, а потом его чуть не остановили за кулисами, но пропустили, узнав. Всегда охраняемый положением, именем, он вдруг почувствовал беспомощность и страх: сейчас подойдут и скажут, что ему сюда нельзя. И надо будет выйти с позором. (Этот миг неуверенности он стоял с начальственно-нетерпеливым выражением, сверху вниз глядя не на подходивших к нему, а на пространство пола, которое их разделяло. И они это пространство не переступили.) Тем радостней, отдохновенней ощущал он себя сейчас в своей среде. Он был на своем месте и чувствовал это. В конце концов, он всей своей жизнью заслужил право. Он, может быть, и не построил и не создал многое из того, что хотел и мог, потому только, что добровольно принес себя в жертву. В молодости еще он признал над собой власть «надо». «Надо» – и он отрывался от дел. И, если хотите, это было тоже самоотречение.
Откуда вообще пришло это поветрие, и люди достойные начали чего-то стесняться!
Откуда эта неуверенность взялась в последнее время?
Он чувствовал, как привычные понятия обретают в его глазах привычную цену и смысл. И волновался.
Чуть наклонясь, он спросил Кузовлеву:
– Простите, Алла Кирилловна, сколько времени попросил докладчик?
Он решил в перерыве подойти, напомнить о себе в удобной форме. Быть может, следует послать записку и все-таки попытаться выступить в прениях.
Но Кузовлева, почему-то отстранясь от него, смотрела так, будто не понимала языка, на котором он говорит. И тут же высунулся Ленюшкин:
– Час пятнадцать.
Добрые глаза его жалко помаргивали, лицо пристыженное. Все это было странно.
Больше чем странно. И уж совсем непонятно, почему так нетерпеливо оглянулся на него Бородин.
Александр Леонидович не мог знать, что Бородин и не видит его сейчас, оглядываясь вокруг себя. Возбуждение, в котором Бородин находился во время приема и проводов делегации, прошло. Теперь все выпитое и с аппетитом съеденное за обедом подпирало, дышать было тяжело. Казалось, и доклад длинен непомерно и душно как-то в зале. Он морщил лоб – на воспаленной коже проступала лимонно-желтая полоса над морщинами,– смотрел на часы, оглядывался беспокойно.
Но словно вызванные его взглядом, явились из-за кулис четверо. Их не было видно из зала. Там, у кирпичной стены, куда со сцены откатили рояль, стояли они – пожилая дама в форменной одежде, имя-отчество которой Александр Леонидович всегда забывал, женщина помоложе, незнакомый мужчина с решительным лицом и помощник Бородина Чмаринов. Что-то случилось: пожилая дама оправдывалась, Чмаринов недовольно выговаривал ей. Александр Леонидович наблюдал с интересом.
Встретясь взглядом, он поздоровался с Чмариновым: не явно, слегка наклонил голову. Тот как будто не заметил, хотя они взглядами встретились. Странно. Очень странно. И тревога, непонятная в его положении, коснулась Александра Леонидовича.
Все четверо смотрели в его сторону, Чмаринов делал жесты, а другой мужчина стоял нацеленный.
Совершенно естественно, Александр Леонидович посмотрел дальше, туда переадресовывая их взгляды. Но и там тоже сидели люди уважаемые; он, оказавшийся с краю, душой потянулся к ним. (Внешне это выразилось лишь в том, что он сел еще прямее, еще достойней и перестал смотреть в ту сторону, где происходила закулисная возня: к нему это не могло иметь никакого отношения.) Но тут Кузовлева не почему-либо, а просто считая себя обязанной, сказала громким шепотом:
– Вы знаете, что вы не избраны в президиум?
И тем отделила себя от него.
Александр Леонидович остался сидеть как сидел. Только лицо его ото лба начало бледнеть, бледнеть, словно опускался в нем уровень крови!
На ярком свету, на виду всего зала, выставленный на позор, он сидел белый, ничего не видя, не слыша. Перед глазами стоял сплошной световой туман. И страшная мысль, что вот сейчас он упадет и все увидят, держала его прямо.
Даже не высматривая специально, Смолеев заметил, что Медведев сел слева у прохода. Он исключил из поля своего зрения левую часть зала, и это мешало ему. И во время разговора с Николаевым – разговор этот заинтересовал его – что-то все время мешало.
Смолеев был незлой человек, но неблагодарных людей он не любил. И, честно сказать, не понимал их. Не всегда встречается в жизни, чтобы кто-либо добровольно заслонил тебя от неприятностей. Он это сделал. Только глупый человек способен не понимать, что значит между прочим сказанное слово. Такое слово иной раз решает судьбу. Неужели ошибся? Самолюбие его было задето.
Что-что, но в людях он разбирался. С годами он вообще привык считать, что это самое главное – разбираться в людях. Никто не способен знать все. Никому это не под силу, да и не нужно. Но если ты знаешь людей, если тебе видны пружины, движущие ими, ты можешь сделать все. Он наперед многое прощал человеку, если тот заинтересовал его. Но если уж терял интерес, так окончательно.
Подавив слегка большим и указательным пальцами глазные яблоки, Смолеев стал слушать очередного оратора.
В последнее время от яркого света у Смолеева начали уставать глаза. Скорее всего от привычки, задумавшись, смотреть широко раскрытыми глазами. Иногда прямо на свет. (Жена говорила, что в такие моменты у него на редкость глупое выражение.
Однажды поставила перед ним зеркало. Действительно, не самое умное выражение.) Повернув голову, он заинтересованно смотрел в сторону трибуны. Что-то поблескивающее внизу привлекло его внимание. Он глянул. Слева сидел грузный человек, выставив ноги в проход между рядами. Как живые, они были обуты в ботинки, а между носками и подтянувшимися брюками поблескивали никелированные пластины протезов. И палка стояла рядом. В тот же момент возвратной памятью Смолеев вспомнил и увидел этого человека внизу у лифта на расставленных ногах и Медведева с ним рядом. Вот почему Медведев так смотрел на них. Вон что оказывается…
Веселыми глазами Смолеев смотрел на людей. Ну, ничего, ничего. Не такие уж мы хилые да унылые, чтоб расстроиться на весь день. А собственно, и расстраиваться не из-за чего. Порядок должен быть. А если ради дела кому-то наступили на самолюбие, не беда. Умный поймет, дураку не докажешь. Так нам же не с дураками строить.
Смолеев давно руководил людьми – и в цехе, когда был начальником цеха, и на заводе главным технологом, и теперь,– и он знал: для того чтобы люди были способны сделать дело, совершить подвиг, у них и мысли не должно быть о том, что они могут этого не делать. И мысли такой подавать нельзя. Только очень немногие, все понимая, способны по своему убеждению действовать самоотверженно и самоотреченно. Большинству нужна вера. И убежденность. Эту убежденность людям надо дать – и они пойдут за тобой. Ошибки простятся. Обиды простятся.
Бездействия не простят люди. Вот чего люди не прощают никогда. А хуже того – скуки, если жизнь начинает мельчать.
Как только объявили перерыв, Александр Леонидович незаметно и стараясь никого не замечать спустился в гардероб. Кто-то увязался за ним со своим делом, но он не слышал, не понимал. Он хотел скорей скрыться с глаз.
Теперь все ранило стыдом. Ему еще, главное, показалось, что его приглашают к столу президиума пересесть, и он из заднего ряда делал отстраняющие жесты, и все это видели. Он зажмурился и застонал. Ведь он хотел вместе с опоздавшими войти в боковую дверь. Почему он не пошел туда? Как мог он так ошибиться? И все словно нарочно направляли его, сами открывали перед ним двери. Так выставить себя на позор!..
Посторонние люди, идущие по тротуару, оборачивались, слыша, как застонал от боли приличный, модно одетый человек, поднеся к глазам руку в замшевой перчатке.
Но Кузовлева! Как она сразу отстранилась. Теперь все отстранятся. Завтра весь город узнает, весь город будет говорить. А Ленюшкин всегда был хороший человек.
Какими глазами он смотрел! Ах, боже мой, боже мой!..
Шофер такси, везший на аэродром пассажиров (они опаздывали и всю дорогу в спину ему долбили: «Шеф, давай по газам! Шефчик, милый, давай, давай…»), издали увидел и рассчитал, что успеет проскочить переход в тот самый момент, когда транспорту будет дан зеленый свет. В среднем ряду, не сбавляя скорости, он шел на красный, чувствуя, что уже время переключать светофор. Но и пешеходы чувствовали, что сейчас будет переключен свет, и спешили перейти: заведенные часы городского ритма отстукивали в каждом эти последние секунды.
Все было бы так, как рассчитал шофер. Переход пустел. Но тут какая-то женщина с кошелкой, пожилая, на толстых ногах, побежала через дорогу. Шофер на всякий случай взял правей. Но и она еще наддала, так что ноги от нее отставали; с глупой, испуганной улыбкой бежала изо всех сил.
Незримо они уже были связаны друг с другом. В тот самый момент, когда шофер затормозил и пассажиров бросило на спинку переднего сиденья, она испугалась и стала. Вот теперь бы ей бежать, но она стала. Потом кинулась назад.
Пешеходы заметались, рассеиваясь перед радиатором, и только эта кидалась со своей кошелкой из стороны в сторону, всякий раз туда же, куда и машина. В последний миг она с криком вырвалась, как курица из-под колес, и открылся за ней мужчина в коротком пальто джерси: прямо, гордо, никого не видя, переходил он через дорогу, нес свою шляпу выше всех. А машину на тормозах неотвратимо влекло на него.
Не опасность раньше всего увидел Александр Леонидович; он наткнулся на взгляд ребенка. С той стороны улицы, в немом крике раскрывая рот, мальчик с ужасом смотрел на него. И словно через глухоту прорвалось – услышал он крик, визг тормозов. Вздрогнув, Александр Леонидович отпрянул, но его сшибло, в голове сотряслось.
Еще не осознав ничего, но лежа на асфальте, Александр Леонидович увидел свою белую в задравшейся штанине худую ногу и капающий радиатор над ней. Он выдернул ногу. И даже в этот момент главным был не страх смерти: страх позора. Он, Александр Леонидович Немировский, на мостовой, под ногами людей…
Кто-то поддерживал его, когда он энергично подымался, кто-то подавал шляпу в двух руках, кто-то отряхивал пальто. Люди вокруг него кричали, размахивали руками:
– Гоняют как бешеные, по улице невозможно ходить!
– Приличный человек, пальто хорошее…
– А эта где? Эта, с кошелкой?..
– Ее теперь с собаками не сыщешь.
– Милиция!
– Граждане, дорогие, на аэродром опаздываем.
– Значит, дави людей? Нет, обождешь.
– Вот билеты у нас. Вот они. Вы запишите его, а мы при чем? Самолет улетит.
– Улетит… Не улетит!
– А этот шляпу надел, думает – все можно.
– Мили-иция!..
Александра Леонидовича поддерживали, отряхивали и коленки и локотки. Шофер шапкой своей оттирал какое-то пятнышко; все бы сейчас отдал, только бы всего его восстановить в целости. Но просить ни о чем не смел, снизу вверх глазами побитой собаки заглядывал в лицо.
Еще недавно Александр Леонидович знал бы, как поступить. Все то, что находилось вне его, но составляло его силу, немедленно пришло бы в действие, сами стали бы нажиматься все кнопки и, раздвинув людей, предстал бы милиционер, живое олицетворение защиты прав и порядка. Но сейчас, никем и ничем не защищенный, Александр Леонидович чувствовал себя совершенно беспомощным на улице, где свои какие-то действовали неписаные законы.
Все, что случилось с ним, теперь связалось в его сознании. Он ощутил неизмеримое расстояние между тем, как он сидел на возвышении, на виду и на свету, и тем, как теперь, вывалянный в пыли, стоял в толпе и кто-то, понимавший, что его можно оскорблять безнаказанно, теперь все можно, кричал со злой радостью: «Шляпу надел!..»
Он в центре уличной сцены, посреди кричащей толпы… Это было концом падения, этим завершалось все.
Шофер предлагал отвезти домой, кто-то советовал:
– В больницу езжай, пускай засвидетельствуют…
Не слушая, не отвечая, Александр Леонидович выбрался из толпы, пока не пришел милиционер, пока его не узнали.
Никто не видел, как и где оттирал он пятнышки, оглядывая себя со всех сторон, стараясь за спину себе заглянуть. Он и домой не мог явиться в таком виде, пережить еще и это унижение. Потом, потом, но только не сейчас. Потом, когда можно будет все обратить в шутку. Если можно будет.
В передней, не зажигая света, он тихо повесил пальто. Не на вешалку, где Лидия Васильевна могла увидеть, а в шкаф: надо будет потом еще раз оглядеть все, почистить.
– Это ты? Я даже не слышала, как ты вошел.
Раздалось шипение горячей сковороды, запахло жареным. Вытирая на ходу мокрые руки, Лидия Васильевна шла из кухни. У нее сегодня был вечерний прием в поликлинике; одетая на работу, но в переднике, она заканчивала домашние дела.
– Тут Полина Николаевна звонила.
– Что?
Александр Леонидович успел задернуть плотную штору на окне.
– Советовалась. У Олечки ведь скоро именины. Она говорит, в универмаг должны привезти… Что с тобой? На тебе лица нет!
– Съел что-то.
Зазвонил телефон. Александр Леонидович испуганно замахал на него рукой:
– Меня нет. Нет! Убери.
Но Лидия Васильевна не стала брать трубку, она выдернула шнур из розетки.
– Что ты съел? Где?
– В буфете.
– Но что? Что ты ел там?
– Крюшон… Мне показалось, когда я попробовал… Ах, оставь меня, пожалуйста.
Она так приучила его, что каждая мелочь, малейший ушиб становился предметом внимания. А сейчас о самой главной боли он не мог сказать ей.
– Я бы лег, знаешь.
Больше всего ему хотелось сейчас остаться одному. И лечь. Вот что ему нужно было сейчас: лечь в постель. Он был рад, что ни Ляльки, ни Олечки нет дома – они ушли в кино,– как мог уговорил жену, что все это так, пройдет, просто решил на всякий случай перестраховаться. Обещал звонить, если что, согласился с тем, что она позвонит, и, уже опаздывая, Лидия Васильевна убежала на работу. А он остался один со своим позором.