Текст книги "Друзья"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
И хоть оставалось непонятно, каких людей обижает Виктор, общий смысл ее выступления был ясен вполне.
ГЛАВА XI
Пока им еще не дано было узнать, что же все-таки произошло. Потом стало известно, что Немировский – вот уж от кого и ожидать было нельзя – вдруг развоевался старик, поехал к самому Бородину и будто бы там был у него разговор. Во всяком случае, секретарша его Полина Николаевна в этот день пила валериановые капли и под большим секретом и, уж конечно, не всем сообщала, как Александр Леонидович сказал и заявил. А Немировский ходил с видом человека, решительно подавшего в отставку. И только Лидия Васильевна, жена Александра Леонидовича, она лишь одна видела в его решительном взгляде испуг и немой вопрос.
Прожив с ним целую жизнь, Лидия Васильевна так и не научилась разбираться в той далеко вверх уходящей лестнице, каждая ступень которой была для него, служащего человека, исполнена особого значения, смысла и интереса. Ничего она в этом не понимала, но, как мать с ребенком, была душой связана с ним, и всякий раз в ней отдавалось, когда он больно ударится или его обидят. Он глядел победителем, а ей от предчувствия дальнего было страшно за него.
– Ну, что будем делать? А? – спрашивал Виктор. Ему словно на затылок надавили, весь пригнулся, и снизу вверх, как из-под порога, выглядывали томящиеся глаза. И жег сигарету за сигаретой, весь дымом напитался в эти дни.
– А ничего не надо.
Виктор сильней сосал сигарету, сощуренные от дыма глаза блестели, упершись в свою мысль.
А тут еще выясняться стало, что не вообще все отменилось, строить будут, но поставят пятиэтажные дома. А они с Виктором останутся авторами проекта. Главными, как это называется, его архитекторами.
– Как думаешь, а?
– Ви-итька!.. Ну это унизительно даже. Это все равно как Соловьеву-Седому…
– Ну, Соловьев-Седой!
– Ну не Соловьев-Седой, поменьше кто-либо. Кто за всю жизнь одну песенку сочинил.
И скажут ему: «Нет, вы лучше-ка перепишите своей рукой «Катюшу», и у нас в городе она будет считаться вашей».
– Выбиться из этого положения. Из этого чертова положения! – Виктор от сигареты прикуривал сигарету. Вдруг глянул жалко.– Не будет понято, Андрюша. Не так поймут!
Витьку было жаль, но и себя жаль тоже. С бедой надо переспать. И ничего умней тут не придумаешь.
Наконец их пригласил к себе Немировский. Стоя и не предлагая садиться, сказал не без торжественности:
– Я сделал все что мог!
И взгляд: надеюсь, вы знаете о моем разговоре?..
И жест руки, бросившей козырную карту на стол.
– Есть этика.– Александр Леонидович застегнул пиджак на обе пуговицы.– Я не могу говорить все. Но вы вправе решать, как сочтете нужным. Да, как сочтете нужным!
Чертова привычка видеть все со стороны! Андрей сдержался, чтоб не улыбнуться, хотя, по сути дела, тут плакать впору. Как будто двух послов пригласил и объявляет им о начале войны и о том, что его симпатии на их стороне. Начало военных действий местного масштаба. Но это масштаб их жизни. И другой дано не будет.
Вышли как с собственных похорон. Меньше всего им хотелось сейчас собирать сочувствие. Но к ним уже потянулись изо всех комнат на общий перекур. В первых, самых первых вопросах еще была надежда, хоть и знали уже, а все-таки:
– Ну что?
– Как?
– Ах, как это ужасно!
– Но, главное, зачем? Кому от этого польза?
А за всем этим у каждого – стыд за самого себя. Что вот ты понимаешь, видишь и бессилен сделать что-либо. Сразу же начали возникать проекты один другого смелей: куда пойти, что сказать. Словно бы высказался вслух – и уже что-то сделал.
Они стояли в коридоре, сбивали пепел сигарет в фаянсовую белую урну, а все обступили их, будто к стенке приперев. И тут подошел Епифанов, старый, пьющий, сильно бездарный архитектор, при котором обычно разговаривали только о погоде, да и то в урожайный год. Подошел, демонстративно молча пожал руки одному и другому и, совершив этот гражданский поступок, удалился, гордо неся свою усохшую лысую голову с припудренным губчатым носом. Всем отчего-то стыдно стадо. Будто он их изобразил этим своим одушевлением. Кто-то пошутил от неловкости:
– Состоялся исторический рукопожим.
И другой сказал:
– Как говорится, извините за компанию.
Хорошо, хоть юмор не увядает, с ним все же не так стыдно жить на свете.
На улице Виктор говорил хмуро и деловито:
– Дожили: Епифанов сочувствует нам. Нет, Андрюша, дешевой славы нам не надо.
Чтоб подходили руки жать. Чтоб всякая шушера вертелась вокруг.
– Противно.
– Вот именно. Вот именно, противно. Это ты хорошо сказал. Думаешь, раньше они радовались за нас? «Да, да, конечно, но Ямасаки…» Им все Ямасаки подавай, снобы проклятые. А теперь нас поливать будут. Успеха, Андрюша, никто никому не прощает.
– Какой уж тут успех? Успех…
– Зина – умная женщина, она права: у нас друзей нет. Все злые, все завистники.
Андрей вдруг увидел на той стороне улицы за встречно движущимися троллейбусами бар: мелькал, мелькал сквозь их окна кирпичный угол дома и дверь. Тот самый бар, кафе-молочная, где они сидели с Виктором. И так все остро вспомнилось, как будто из другой жизни. А он еще тогда расстраивался, что не дадут сделать лучше, смелей. Вот уж правда: что имеем, не храним, потерявши – плачем.
– Нет, но вот я беру себя… Неужели не стыдно хотя бы?
– Андрюша, перед кем?
– Да хоть перед нами.
– Не говори наивные слова! Кто мы? Ты же сам говорил, про нас пока что и речи нет.– И тут Витька сказал правильную вещь: – А если стыдно перед нами, так это только хуже для нас.
Это уж точно: не дай бог, если начальству стыдно перед тобой. Такому подчиненному не позавидуешь.
– Нас нет, но мы можем быть. И упускать такой случай…
– Витя, какой ценой?
– Но что же делать, что делать? Не мы, так другие найдутся. Если б можно было…
А то ведь все равно другие сделают, пойми!
– Вот и пусть.
– Все уступить другим?
– Да что уступить? Позор? Витя, это все минет. Лет пять пройдет – и не вспомнят, кто приказал, зачем, почему. Еще и смеяться будут. А землю испохабим.
– Пять лет… Их надо прожить!
– Нам по сорок уже.
– Вот именно. Вот и именно!
– У меня сын растет. Чтоб я стеснялся пройти с ним по городу? Или чтоб он стыдился отца? Кто это, мол? «А это мой отец руку приложил…»
Мимо на мощных скатах ползли груженные глиной «МАЗы», оглушали ревом моторов. И у людей, стоявших под светофором, лица были напряженные, а они двое почти кричали друг другу.
Дали зеленый свет. С двух тротуаров устремился народ навстречу друг другу.
Андрей внезапно почувствовал, как кто-то жмется к нему в толпе. Старушка, очень приличная, оглядываясь на выстроившиеся в ряд, вздрагивающие радиаторы машин, испуганно жалась к живому человеку.
Едва перешли на другую сторону, едва ступили на тротуар, старушка и не оглянулась, засеменила, засеменила, побежала, деловая городская жительница, которой всюду надо поспеть.
– Витя, плюнем,– сказал он, жалея Виктора: у того ведь и тыл не защищен.
Аня сразу, как только узнала, сказала ему: «И плюнь!» Но за спиной Виктора – Зина.
– Да, плюнешь…– Виктор убито и сбоку глянул на него.
Неужели не понимает Андрей, что двери, которые распахнулись перед ними, второй раз не откроются? Захлопнутся – и как отрубят. Будешь потом всю жизнь снизу вверх поглядывать на тех, кто не побоялся.
– Ну хорошо, проявим геройство…
– Да какое геройство? Геройство… -…проявим, хорошо,– говорил Виктор с обидой в голосе.– Думаешь, нужно это кому-нибудь?
– А мы сами перед собой?
– И не вспомнят даже, ты прав, Андрюша, им терять нечего! Хоть тому же Немировскому. Что ему терять, он жизнь прожил.
– Витька!
– Или этот… Руки подходил пожимать. Бездарен, как лысый пень. А нам талант похоронить? Обречь себя на творческое молчание? Какая от этого польза? Если даже по-государственному взглянуть?
Грустно было сейчас смотреть на Витьку.
– Талант, который не реализовался, это не талант. Ну что сделаешь, приходится чем-то жертвовать во имя главного. Не ради себя! – вскричал Виктор, не давая себя перебить.– Быть только хорошим – это кто больше ничего не может. А мы можем, Андрюша. Пусть только дадут. В чистом виде добра не бывает. Это правильно кто-то сказал: добро должно быть с кулаками.
– Тогда уж лучше с финкой. С ножом.
– Не бывает добра в белых перчаточках…
– Витька, милый, не выйдет. Не мы первые. Сначала жертвуют во имя главного, а потом и тем, во имя чего жертвовали. У этого пути конца нет. Сколько люди живут на свете…
– Обожди. Да почему? Ты смотри, Андрюша… Мы согласимся. Допустим! Подожди!
Согласимся! Ну? Ну что это в масштабе вселенной, в конце-то концов?
– Нам еще только вселенную запакостить.
– Ну, не до конца. Не целиком. Просто проявим понимание. Ты же сам говорил…
– Витя, где та последняя черта, до которой еще можно, а дальше уже – все, нельзя?
Ведь это как горизонт: удаляется по мере приближения.
– Да что нельзя? Чего нельзя? Все равно ведь построят, что решили. Так что нельзя?
– Через совесть свою переступать нельзя. Ну что я тебе такие вещи говорить должен?
– Что мы, Наполеоны? Жизнь, смерть зависит от этого?
– И я говорю: не жизнь зависит. Ну чего уж мы так будем? Чего боимся? Блага потерять?
– А что изменится?
Он видел сейчас в Викторе готовность к унижению и боязнь стыда. Но если не они друг другу, так кто ж еще скажет им?
– Мы изменимся, Витя. И не воротишь.
Сами того не замечая, они вновь и вновь кружили по тем же улицам, стояли под теми же светофорами, пережидая поток транспорта.
Один раз попали в толпу: кончился дневной сеанс в кинотеатре «Спартак». Это был единственный кинотеатр, уцелевший в войну. Восемьдесят с лишним процентов города было разрушено, лучшие здания погибли, а этот кремовый торт стоит. И все так же с вещими трубами летают над его входом алебастровые амурчики, молочные, все в складочках. И вьются над ними алебастровые ленты. Живуче уродство, все переживает: и людей и войны.
Оттуда-то, из-под амурчиков, валил народ, жмурясь на свету, веселый, шумный.
Странно это видеть – не изменившийся мир, когда с тобой случилось. Но Виктору он сейчас об этом не сказал. «Вот именно!» – воскликнул бы тот.
И так же, как они кружили по улицам, так же по кругам шел их разговор. Казалось обоим, что, в сущности, ничто не разделяет их, немного еще – и они поймут друг друга, как понимали всегда. А уже каждый начал свой путь. И эти пути никогда не сходятся.
Как бы между прочим, но приосанясь вдруг и тем подымая разговор на иной уровень, Виктор сказал:
– Видишь ли, Андрюша, меня тут вызывали…
И помолчал значительно, углубясь в себя.
– Пригласили меня, одним словом…
– Куда? – спросил Андрей.
Оба отчего-то пошли медленней.
– В общем, был у меня на этих днях доверительный разговор. С Алексеем Филипповичем. Не только он присутствовал…
После уж вспомнилось, и вспоминалось не раз: и тон, каким это было сказано, и слова. Не «Бородин», не «мэр»: «С Алексеем Филипповичем…» Но в тот момент у Андрея словно отшибло способность понимать.
– С кем, с кем у тебя был разговор?
Ведь надо было поверить в самую возможность, что Виктор сделал что-то втайне от него. А этого допустить он не мог, потому что тут кончалось главное. И он улыбался, глядя на Витьку. Но тот говорил уже покровительственно, как старший:
– Нам доверяют, в целом пока доверяют. Вот какое убеждение я вынес из разговора.
Это главное. Понимаешь, Андрюша, надо. На-до. Это тот случай, когда мы должны.
Они все еще шли в ногу. Шаг в шаг.
– Значит, ты разговаривал с Бородиным?
– Да. Состоялся большой творческий разговор.
Виктор так слушал себя, так себя он видел сейчас, что и не заметил перемены, происшедшей с ним рядом.
– Ты, значит, ходил к нему?
– Меня пригласили.– Именно на такой формулировке настаивал Виктор.– Бывают обстоятельства, когда приходится поступаться личным. Как говорится, на горло собственной песне… И для этого тоже нужно мужество.
– Ты что же, от нас двоих там? И вообще я не понимаю, как же ты один?..
– Видишь ли, Андрюша, для пользы дела… Ну как тебе объяснить? Двоих – им было неудобно.
– Постой, когда это было?
Позавчера в перерыв он встретил Виктора в коридоре. Они всегда ходили обедать вместе, а тут Виктор спешил куда-то один и был переволнован. «Зинушка, понимаешь…– забормотал он как застигнутый.– Ну, в общем, бабские дела». Андрей посмеялся только: «Эх ты, подкаблучник». Это было именно тогда, он понял сейчас. И не к Зинушке отпрашивался Виктор с работы.
– Когда это было? – повторил Андрей.
– На этих днях. Не в том дело…
Да, это было в тот день. Оттого он и спешил и проскользнуть стремился. Почему-то мелочи задевают больней всего. Главное не уязвит так, как может уязвить мелочь.
– Значит, тебя пригласили – и ты пошел? – Андрей говорил тихо.
– Андрюша, обожди. Ты не так меня понял! – Виктор уже пожалел, что сказал.– Ты меня знаешь. Со мной ведь не так просто. Я им сказал сразу…
– Это твое дело, что ты сказал.
– Нет, но мы же вместе…
– Твое дело!
Андрей опять видел в нем готовность к унижению и убыстрял шаг.
– Ты не так расцениваешь. Я просто думал, что из тактических соображений…
– И это меня не интересует.
Потом они шли молча. И разойтись в стороны еще не могли, и говорить было не о чем. Но мысленно они говорили сейчас. И шли рядом. Получалось так, что Виктор, как виноватый, провожал его. У трамвайной остановки Виктор сказал, как попросил:
– Нам надо еще поговорить.
– Да, надо.– Андрей старался не встречаться глазами.
Дома он не стал ничего рассказывать Ане. Он знал, она скажет: «А что я всегда говорила?»
Обычно после так называемых семейных общений, наслушавшись Зининого щебетания, натерпевшись, Аня говорила: «Почему я должна нести этот крест? Должна, должна, а почему?» Он отшучивался: «Мы своим друзьям жен не выбираем. А то бы пришлось отдать тебя».– «Не подлизывайся!» – «Нам с Витькой скоро серебряную свадьбу справлять – вот сколько мы дружим».– «И дружите на здоровье! Но почему я должна?
По-моему, вам вполне хватает вас двоих. И вообще, знаешь, я ее боюсь. Я тебе серьезно говорю. Это электрическая дура».– «У каждого века свои дуры. Дуры каменного века, дуры электрические, электронные, кибернетические. Можно провести исследование: «Дуры разных веков…» – «Но если он ее терпит… «Зина – умная женщина!» Если он все это способен терпеть, он точно такой же. Ты знай! И ты еще увидишь».
В их дружбе она чутко регистрировала малейшее отклонение. Стоило Виктору схитрить – и она уже ревниво переживает за мужа: «Ну что? Опять слаб трахмал?»
Был старик маляр, покойник уже; всю жизнь клеил обои, и всю жизнь они у него вздувались пузырями. Объяснял он это тем, что нынче и крахмал делать разучились:
«Слаб трахмал». Так это «слаб трахмал» и осталось в семье на все случаи жизни.
Но хоть он и не рассказал Ане, на следующий день она все уже знала. Вернувшись с работы, он сразу увидел это. Как всегда, она сидела над ученическими тетрадками: слева стопа непроверенных сочинений, справа – проверенные. Сорок два ученика в ее восьмом «А», сорок два раза прочесть одно и то же. До полуночи сидит, слепнет, пока две стопы тетрадок не соединятся в одну. Обычно она выписывала фразы из сочинений, читала вслух: «Добролюбов в нецензурных выражениях звал Русь к топору».
Дети обожали это. Но сегодня не до фраз было, не до смеха. Взволнованная – щеки порозовели, глаза блестят,– она читала с поразительной быстротой; это скопившаяся в ней энергия гнала ее.
– Ужинать будешь?
Не хотелось ему сейчас этого разговора, совсем не хотелось. Но, видно, не миновать. Аня поставила перед ним тарелку.
– Нy?
Он молча ел.
– Что я говорила? Что я тебе всегда говорила? Нет, пойти тайком, одному…
– Перестань!
Но Аня от обиды за него, которую пережить не могла, его жалея, на него же и кричала теперь:
– Малой доли ты не знаешь, что он там говорил! И что скажет. Это теперь твой первый враг, знай! Потому что не ты, а он подлец оказался. Он им всегда был, только ты был слеп. Ничего для тебя не существовало. Весь опыт человечества – ничто!
– Перестань!
– Они мне гадки! Гадки и омерзительны! Всегда, во всем – только своя выгода. И другом он тебе никогда не был.
Человечество, которое живет на свете не первое тысячелетие и ошибалось не раз, могло бы сказать ему из своего опыта: «Умей прощать близких, даже если они не правы: не они твои враги». Но он вдруг как на врага закричал на жену, которая его любила, для которой его боль была больней своей. И кончилось тем, что Аня забрала свою подушку и одеяло и ушла спать к детям. И дети, напуганные, притихшие, жались к ней там, в темноте, ее жалели. И перед этим он был бессилен.
Что бы он ни делал сейчас, в глазах детей он был виноват. И за это он еще больше ненавидел ее сейчас и, если б не дети, ушел бы из дому.
А потом, среди ночи, сидел на диване, курил и мучился.
ГЛАВА XII
Какое-то время еще продолжала действовать сила инерции: «Андрей Михайлович?
Минуточку, минуточку…» Все очень респектабельно, доброжелательно, в меру солидно: говорят с человеком, который принят. Но проходила минуточка – и голос делался неузнаваем: «Ивана Федоровича нет. Нет.. Не знаю… Не могу сказать…»
Он уже знал, что «нет» – это не вообще нет, а для него нет. До холодного бешенства иной раз доводил его этот металлический голос в трубке. Его уже и узнавать перестали: «Кто? Не понимаю – кто? Громче говорите, вас совершенно не слышно..»
Они умели быть жестокими, эти опытные в жизни дамы, заслоном сидевшие на всех этажах, стрекотавшие на машинках со скоростью трехсот знаков в минуту, эти модные девочки в сапожках на длинной молнии, цена которых едва ли не превышала их зарплату.
Однажды в коридоре исполкома он встретил Виктора Анохина. Он ждал нужное ему должностное лицо, курил в маленьком закутке (когда-то тут был холл, но со временем его застроили для новых служащих, и остался вот этот закуток) и вдруг увидел Виктора и то лицо, которое он поджидал. Оба свежоподстриженные в исполкомовской парикмахерской, с одинаковыми кульками в руках, они шли по коридору, беседовали, наклоня головы. У обоих было то выражение, в котором равно соединились непреклонность к нижестоящим, готовность и почтительность к тем, кто поставлен выше. И достоинство. Особое достоинство: в осанке, в поступи – во всем.
Не твое личное, а достоинство учреждения, которое ты представляешь в своем лице.
Они прошли мимо, и протянулся за ними по воздуху запах парикмахерской, одеколона «В полет!».
Когда Андрей уже и надеяться перестал, ему вдруг было сказано, что Бородин примет его. И время назначили: в тринадцать часов в среду. Без десяти час в среду Андрей был в приемной. Дежурил Чмаринов. Как на что-то мелькавшее здесь в коридорах, чего и не упомнишь хорошенько, взглянул он на Андрея и продолжал накручивать телефон.
– Мне сказали вчера, что в час дня Алексей Филиппович примет меня,– объяснил Андрей свое появление здесь.
– Сказано – ждите.
Андрей сел. Кроме него и Чмаринова был здесь еще исполкомовский служащий, явно без дела. Ему-то Чмаринов рассказывал, как на этих днях выдавал дочь замуж, где свадьба справлялась, кто был. И все это были люди значительные (вот какие люди почтили его!), к именам-отчествам их, как звание, добавлялось небестрепетно «большой души человек», «исключительно душевный человек» или просто «душевный человек», «человек с душой». Тоже своего рода табель о рангах.
Прошло десять, прошло двадцать минут. Слишком уж как-то спокойно было в приемной.
Даже телефоны почти не звонили. Не чувствовалось того напряжения, какое бывает, когда начальство за той дверью.
Чмаринов теперь уже перечислял, что и кем было подарено молодым: обстоятельно, подробно, ни один подарок не забыт. У Чмаринова белые манжеты выпущены так, что и запонки крупные видны, галстук прихвачен заколкой, седоватые волосы расчесаны и кок не явный. А белки глаз розоваты, взгляд влажен, и рука едва заметно вздрагивает: недавно была свадьба.
Сколько раз говорил себе Андрей, что не может его оскорбить отношение человека, которого он не уважает. На той шкале измерений, с которой единственно сверялся, каждого соотносил Чмаринов, свои были приняты масштабы, свои ни на что не похожие расставлены деления. Вот и сиди жди. А в душе накипало.
Открылась дверь. Вошел Дятчин. Все поднялись. Андрей видел, что он не попадает в поле зрения строго перед собой направленного взгляда. И тут тоже были свои понятия: не вошедший здоровался первым, а нижестоящие.
В новом костюме, выше ростом и шире в груди (только ботинки все те же растоптанные, с белыми разводами у самого ранта, словно соль выступила: промочил он их, что ли?), Дятчин задал два-три вопроса: «В шестнадцать тридцать совещание не отменено? Товарищи по списку оповещены все?» – и на все Чмаринов ответы дал, самые исчерпывающие.
Стоял Дятчин, стояли все. Сидеть одному – глупо как-то, по-мальчишески, вроде хочет доказать… Но еще глупей стоять вот так, когда тебе даже не кивают.
Вдруг Дятчин вполоборота к нему спросил строго:
– А товарищ кого ждет?
Как об иностранце, который языка не понимает (да нет, к иностранцам бы все почтение!), как о глухонемом при нем же сведения о нем запрашивает. А уж чтобы по имени-отчеству или по фамилии обратиться… Хоть сжало у Андрея внутри, как будто ухнул в глубину, ответил он вежливо, спокойно:
– Мне назначено к тринадцати часам,– и вот теперь встал.
В толстых стеклах очков Дятчина кругами слоился свет и отражались два матовых потолочных плафона. Не дослушав, Дятчин повернулся к помощнику:
– Что, Алексей Филиппович обещал сегодня быть?
Себя Андрей сейчас нe видел, но Дятчин, глянув на него, заговорил вдруг мягко, увещевательно: действительно, на сегодня Алексей Филиппович назначил нескольким товарищам, но еще вчера стало известно…
– Вам надо было прежде позвонить, уточнить… Что же вы не предупредили товарища? – выговаривал он Чмаринову.
Он что-то говорил еще и снова Чмаринову выговаривал.
– Товарищ не спрашивает ничего,– железно стоял тот.
И долго еще Андрей не мог об этом вспоминать спокойно. Понимать он понимал, что это Чмаринов давал ему образование – так-то, мол, кто гордится,– но думать об этом спокойно не мог.
Он позвонил Смолееву и неожиданно для себя на следующий день был принят. Впервые Андрей входил в кабинет, который, впрочем, знаком был ему зрительно: деревянные панели по стенам, письменный стол в глубине, торцом к нему стол для заседаний, два ряда стульев, книжный шкаф. Смолеев пригласил его за низенький стол у окна.
Сели друг против друга, сюда же им принесли чай в стаканах.
Искрился на свету хорошо заваренный чай, лимон в блюдечке зеленоватыми кружочками, конфеты шоколадные, сушки. Для начала было сказано несколько необязательных фраз.
– Игорь Федорович, вот вы меня приняли.– Жестом руки Андрей обвел стол и все, что на нем.– Никто не ищет себе хлопот, я знаю.
– Разумеется.
– Честно говоря, не знаю даже как начать. Это Талейран наставлял молодых дипломатов: «Главное – не проявлять инициативы». Точно про нас. Ведь нам, архитекторам, платят за должность. Хоть, во всю жизнь ни одного проекта не создай.
Ему показалось, что Смолеев что-то хочет сказать, и он поспешил, пока его не перебили:
– Да нет, Игорь Федорович, я понимаю. Я даже доказать могу, что их надо строить.
Тут все высокие слова наготове. О самоотречении зодчих ради того, чтоб решить проблему массового жилищного строительства. Об умении пожертвовать своим творчеством, общественным престижем, о гражданском подвиге архитекторов… Слова эти я знаю. Но не нужно ничем жертвовать, нет даже такой экономической необходимости. Дороже они выходят, эти пятиэтажные бараки, дороже, если все подсчитать. Вот расчеты, посмотрите сами.
Смолеев смотрел, слушал. Отхлебывал горячий чай. Он знал примерно, с чем идет к нему этот человек, что будет говорить. Но что для Медведева было главным из главных, заслоняло все на свете, для Смолеева было одним из ряда дел.
Знал Смолеев, что не с легкой душой расставался Бородин с проектом микрорайона, которым уже хвалиться начал. С ним связаны были у «мэра» собственные честолюбивые мечты: новый район лежал на въезде в город с аэродрома… Не в возможностях Смолеева изменить сейчас что-либо: на то имелось много причин, которые он не мог объяснять.
В конечном счете, что бы ни делали люди, жизнь движется по равнодействующей сил.
Тут ее путь пролегает. Но до этих пор каждый тянет ее в свою сторону, каждый по-своему направить норовит. Наверное, потому по одной своей цели люди не достигали, как было задумано: путь лежит по равнодействующей, а цель намечает каждый свою. И еще то свойство есть у жизни, что даже неправильное поначалу решение она все равно обкатает по-своему. Но он слушал Медведева с интересом.
Перед ним был человек, в котором сильней личных выгод заложено стремление сделать то, к чему он призван. Может быть, в этом и состоит смысл жизни: осуществить заложенное в тебе природой. Такие люди движут жизнь. И движут бескомпромиссно.
– Я видел ваши работы.– Смолеев сломал сушку в руке.– Я мало разбираюсь в архитектуре… (Тут Андрей подумал: «Устраняется или не боится признать?») Жена у меня… Не знаю, может быть… Во всяком случае, она считает, что разбирается.
Мне было интересно.
– Какие работы! – сказал Андрей.– Сам бы я хотел свои работы повидать. У архитектора одна молитва во всякий день: боже, дай…– Хотелось сказать: «Дай умного заказчика», но обидеть побоялся: – Дай заказчика, который бы стоял на уровне своего времени.
Однако Смолеев понял.
– А вы не тактик.
– Нет, не тактик.– Андрей вздохнул и закрыл блокнот.
И тут они встретились глазами, и заглянули друг в друга, и поняли больше того, что было сказано до сих пор.
– А нужно ли, Игорь Федорович? – сказал Андрей, обезоруживая улыбкой, ею же и обороняясь.– Все хотят приспособить тактику себе на службу, а кончается тем, что она приспосабливает человека. И уж где тут принципы, где что?
Откинувшись на спинку кресла, Смолеев смотрел словно издалека. Ни по лицу, ни по глазам ничего не прочесть сейчас.
Андрей положил блокнот в боковой карман.
Дальнейший разговор уже не имел смысла, он ждал, когда удобно будет встать. А Смолеев, глядя на него, думал не впервые о том, что способности и умение пробиваться в жизни – это дается человеку, как правило, в обратной пропорции.
– Что бы вы еще хотели построить?
– Да уж хотел…– Андрей потушил сигарету, встал.– Виллу, Игорь Федорович, виллу.
– Ну, я не думаю, что у вас тут найдутся заказчики,– сказал Смолеев холодно.
– Я ведь серьезно. Мечта каждого архитектора – хоть раз в жизни построить виллу.
Вы поглядите, сколько земли у нас пропадает. Газ прокладывали – пол-леса раздавили. Богаты слишком, оттого и не бережем. А отдыхать – все на заплеванный юг устремляются. Да в нашей средней полосе… Я и овраг уж присмотрел. Наполнить – такое будет озеро! И дом отдыха поставить на берегу.
– Ну, не с первого толчка,– Смолеев уже прощался.– Когда есть цель, должно быть и терпение.
– Терпение… Терпение есть.– Андрей улыбнулся, потому что хотелось ему сказат?:
«Терпение-то есть, жизни бы хватило».