Текст книги "Следствие ведет каторжанка"
Автор книги: Григорий Померанц
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
И даже сегодня в нашей стране, когда сверху нам была брошена демократия, люди не умеют ею пользоваться, они сами не знают, за что голосовать, они не понимают никаких партийных программ, они привыкли, что словам нельзя верить. Чаяния и надежды масс все время кристаллизуются вокруг той или иной фигуры, то в Ельцина поверили, то в Лебедя поверили, какое-то время в Примакова верили, сейчас в Путина верят. То есть растерявшаяся масса людей не способна строить демократическое общество. Она стихийно движется, как поток, в сторону тоталитарного государства. И вот Муссолини стал учеником Ленина, отбросив кое-какие привески социал-демократизма, которые оставались еще формально в партии большевиков. Потом Гитлер стал учеником Муссолини. И Сталин постепенно стал ориентироваться на этот европейский опыт переосмысления ленинского начинания. И это, конечно, уже выходило за рамки программы и устава партии, созданных еще Лениным. Это было парадоксальным, неожиданным развитием тенденции, которую Ленин почувствовал и в какой-то степени воплотил. Но западноевропейский опыт Германии, Италии пошел дальше. И Сталин использовал центрально-европейский опыт. Фактически он двигался в ту сторону, по которой пошел Муссолини, а потом Гитлер, сохраняя все атрибуты ранней советской власти. Сам Сталин это понимал. Работая в КПК, Ольга Григорьевна нашла факты о постоянных контактах Сталина с Гитлером.
Для Ольги Шатуновской, для многих это долго казалось чем-то нелепым, невозможным. Если есть красные знамена, если раздаются по-прежнему революционные песни, какой же фашизм. Но ведь и фашизм в Германии пользовался красным цветом для своих знамен. Только посередине знамени был не серп и молот, а то, что мы называем фашистским знаком, свастика. А красный цвет Гитлер прекрасным образом сохранял. И если говорить о стиле гитлеровских песен, то они не так уж сильно отличались от революционных коммунистических песен.
Это один слой реальности, просто бросавшийся в глаза. И за этим еще более глубокий слой. В переломные этапы истории, когда кончается одна инерция и еще не сложилась другая инерция, когда история как бы делает крутой поворот, даже более крутой, чем прямой угол, почти поворачивает в обратную сторону, на 180 градусов, – невозможно победить, следуя каким-то разумным правилам, разумным расчетам. Тут начинается эпоха безумия, мне приходится еще раз повторять, потому что это еще один очень важный слой реальности. И с одной стороны выдвигаются святые безумцы (ими были ранние христиане 2000 лет тому назад), а с другой стороны выдвигаются безумцы, одержимые демонами. Те и другие действуют иррационально. Иррационально действуют Петр и Павел, иррационально действует Нерон или Калигула, человекоорудия дьявола, как назвал их Даниил Андреев И опять это повторяется в XX веке. XX век – это эпоха параноидных вождей. Отдельные люди были больны паранойей и в прежние времена, но они редко попадали на престол. А вот в эпоху крутого надлома в некоторых странах наступает время, когда именно параноид становится центральной фигурой.
То, что Ольга Григорьевна говорила о переходе от революции к единоличной власти, было сходным для Наполеона и для Сталина, но они совершенно разные люди, дышавшие воздухом разных эпох. Наполеон был человеком совершенно рационально действующим, и абсолютно нельзя смешать его с диктаторами XX века. Наполеон был автором Гражданского Кодекса, который стал классическим кодексом, организовавшим буржуазное общество. У него были свои страсти, он был замечательным полководцем, и его увлекала война сама по себе, он в этом смысле не знал удержу, но это еще все-таки не безумие. Никогда бы никакой Наполеон не стал истреблять своих собственных маршалов, посмевших ему возразить. Его не увлекала утопия Бабёфа, и он не стал бы, прикрываясь утопией, истреблять крестьян, неохотно продававших ему хлеб. Раскулачивание и голодомор – это то, что нормальный человек осуществить не мог, это было уже безумием, это было параноидным решением, и это решение проскочило, это решение как-то одобрялось даже такими людьми, как Ольга Григорьевна, которая, правда, не была никогда на работе в селе и не видела это своими глазами. Но как-то люди принимали все официальные фразы, которыми все это оформлялось. А разве не параноидной была опричнина царя Ивана Васильевича? Это действия, которые нельзя даже задним числом подвести под разумную политику. Этот прорыв паранойи в человеческую историю – параноидная опричнина, параноидная коллективизация, параноидный террор. Причем параноид мог в каких-то поворотах, я об этом говорил, действовать разумно и приобретать авторитет гения в глазах своих ближайших подручных. Тем хуже было для страны, которая оказывалась в его власти.
Конечно, отдельные эпохи религиозной одержимости, идейной одержимости были и раньше. Конечно, элемент безумия был в Варфоломеевской ночи в той же Франции, элемент безумия был во французской политике террора при Робеспьере. Но это были всплески, это были как бы короткие взрывы массовой одержимости без превращения безумия в стабильный порядок. Режим Гитлера, режим Сталина был уже режимом, в котором логика безумия, логика паранойи стала устойчивым политическим порядком. В этом различие. Варфоломеевская ночь длилась одну ночь, походы против альбигойцев длились дольше, но это не было стабильным порядком, основанным на безумных принципах. В XX веке возникает целая система государственная, в которой органически, краеугольным камнем было безумие, стабильное безумие, которое чередовалось с недолгими эпохами сравнительно разумной политики. Так же как и наоборот, сравнительно разумная политика раньше могла чередоваться с короткими периодами безумной одержимости, с отдельными всплесками вроде аракчеевщины и т. п. В XX веке безумие и разум поменялись местами, ведущим стало безумие. Акцент на безумии в XX веке, акцент на безумии в I веке был знаком эпохи перелома, эпохи общей линьки разума, и в поэтическом воображении Даниила Андреева рисовались легионы ангелов и демонов, сражающихся за Россию.
Первый период русской революции, после октября, несколько походил на Французскую революцию, хотел на нее походить, повторял ее лозунги, повторял сами словечки «комиссары», «террор». Это все французский словарь. Но дальше произошел переход от взбесившегося разума к бешенству, потерявшему всякую возможность рационализации. Я почти осязал, что эпоха Большого Террора (я пережил ее достаточно взрослым, 18-20летним) была эпохой безумия. Вероятно, так же выглядела коллективизация в деревне. Так же, я думаю, безумием, ставшим стабильным государственным порядком, тщательно хорошо организованным, была политика Холокоста. Так же, как организованным безумием, по-видимому, была политика Пол Пота, великая пролетарская культурная революция Мао Цзедуна.
Состояние безумия может быть у любой толпы, например у болельщиков на футбольном матче. Но одно дело бунт, другое – параноидный государственный строй. Это опричнина, это сталинщина, это гитлеризм. Разница огромная. Наконец, есть еще один слой глубины. Можно эту паранойю, ставшую системой, рассматривать как сатанизм, как вторжение демонических сил, как победу демонизма в человеческой истории. Это убедительнее всего показано у Даниила Андреева. Но лучше всего рассмотреть это на отрывках из «Розы мира», сохраняющих стиль автора. (См. ниже.)
Ольга Григорьевна чувствовала демонизм Сталина, но по своему мировоззрению не могла это осознать, выразить в понятиях. Только раз, в ответ на вопрос Алеши, почему Орджоникидзе застрелился? Почему он вместо этого не застрелил Сталина? – она сказала о магическом ужасе, который Сталин вызывал.
Разбираться во всех этих пластах бытия будут и через сто, и через тысячу лет, всё с новых точек зрения. Но Ольге Григорьевне досталось то, что после нее уже никто не сможет сделать: допросить живых свидетелей сталинских преступлений, которые он тщательно пытался скрыть. Началось, впрочем, с реабилитации.
«Меня реабилитировали в 1954 году, – рассказывает Шатуновская. – Тогда была создана правительственная комиссия. Политбюро постановило создать правительственную комиссию – одну! – по реабилитации. Во главе был Серов, КГБ. Я послала заявление после ареста Берия. Еще через некоторое время арестовали Багирова, секретаря ЦК Азербайджана. А Багиров, когда я еще была на воле, из Баку послал письмо, что вот Шатуновская в Баку работала и всегда вела антиленинскую работу. Это было еще летом 1937 года. Меня вызвал Хрущев: „Ты в каких отношениях с Багировым?“ – „В нормальных, обычные товарищеские отношения“. Он говорит: „Между вами нет никакой ссоры?“ – „Нет“. – „На, читай“. Я прочитала: „Вела в Баку в те годы антиленинскую работу“. Хрущев говорит: „Не обращай внимания, иди работай“. И я пошла работать. А вот когда меня арестовали, 5 ноября 1937 года, примерно через полгода после этого письма, это письмо было уже у них, уже в КГБ. „Ты не обращай внимания!“ Ну мне предъявили, главным образом, вот что: все лето 1937 года, еще даже весной шли районные конференции по Московской области. И я исполняла обязанности заведующего отделом партийных органов МК вместе с секретарем МК, который курировал этот отдел, Коротченко Демьян. И мы занимались всеми этими конференциями, руководили ими. Ну а потом, конечно, всех секретарей райкома арестовали. Всех. И расстреляли всех. Так вот мне предъявили, что я расставила врагов народа по всей области, по всем районам.»
Маленков, нет, не Маленков их выращивал. Они росли, были замечательные люди, были участники Гражданской войны. «Маленков тут совершенно ни при чем. Он и был-то всего года два, потом был Крымский. Это люди были старые большевики (речь шла о секретарях райкомов), участники Гражданской войны. Что Маленков? Маленков сам из себя ничего не представлял. Недоросль в партийном отношении, вырос потом в палача. (Это очень близко к портрету Маленкова, нарисованному Авторхановым в его книге „Технология власти“. – Г. П.). И вот когда арестовали Берия и Багирова, мне мои друзья там в ссылке, в Енисейске, говорят: „На тебя же Багиров написал, ты работала с Хрущевым. Напиши ему.“ Я говорю: „Не буду я никуда писать, не умею. Я не верю никому и ничему“. Приставали, приставали, пришли с бумагой и ручкой, прямо чуть ли ни силком „напиши Хрущеву“. И вот я на маленькой такой четвертушке бумаги написала ему несколько строк, что мы работали с вами вместе и вы, конечно, знаете, что я никаким врагом народа не являюсь. Больше не стала ничего писать, никаких объяснений, и отослала по почте. И представьте себе, что он так и взялся, немедленно дал поручение, и мне говорил следователь, который занимался моим делом, Рублев, что каждый день звонил помощник Хрущева Шуйский и спрашивал, ну когда вы кончите дело Шатуновской? Они закончили, и вот в эту комиссию, которая была создана, передали. И эта комиссия меня реабилитировала. Одна была тогда, единственная, и еще хуже, чем одна – под председательством Серова. Ну а потом он, конечно, меня вызвал к себе». (Он, в данном случае, Хрущев. – Г. П.)
V. Возвращение в историю
Призрак на Старой площади
В стремительном перемещении Шатуновской из ссылки на Старую площадь было что-то волшебное. Хрущеву нужны были кадры, способные проводить его политику, и люди, подобранные Сталиным (или Маленковым), для этого не годились. Но Ольга Григорьевна не была простым орудием реформ. Она сразу стала формулировать не только средства новой политики, но и цели. Правда, ее цели почти никогда не достигались, но они заражали Хрущева, вертелись в его голове и серьезно обсуждались. Лебедев, один из помощников Хрущева, был по-своему прав, когда говорил ей, что она оказывала на Хрущева «вредное» влияние.
Первым ее революционным шагом был отказ от «пакета», то есть, говоря современным языком, от «черного нала», прибавки к зарплате, не проходившей по ведомостям, т. е. от подкупа номенклатуры, вошедшего в скрытую норму, видимо, взамен закрытых распределителей. Но Оля Шатуновская и в 1918 г., и в 1921 г. от закрытых столовых отказывалась, предпочитала голодать:
«В Баку до революции пирожное сегодняшней выпечки стоило копейку. На следующий день это пирожное стоило полкопейки, а на третий день, если оно не было продано, все эти пирожные третьего дня собирались и делалось пирожное-картошка. В 20-е годы, когда пришла советская власть, у нас в Баку сразу не стало ничего есть. У меня были расчесы от ногтей, которые гнили и не заживали. Я пошла к одной знакомой фельдшерице, а она говорит: „Да ты, наверное, ничего не ешь, вот ты такая истощенная“. Я говорю: „Да“.
– Вам же дают.
– А я не беру. Все голодают, а я буду паек брать?
Я Саню Сандлера один раз встретила – идет веселый, толстый, весь лоснится. „А ты чего, – говорит, – такая. Я хожу в столовую, там, знаешь, как наедаюсь“.
– А я не хожу. Во-первых, сил нет из Черного города туда идти, а во-вторых, стыдно. Что ж я рабочих уговариваю, что это временные трудности, что надо хорошо работать, а сама буду паек есть?» (с. 121–122).
Чувство справедливости, жившее в ее сердце, за тридцать с лишним лет – с 1921 г. по 1954 г. – не изменилось. И со страстной убежденностью она настояла на отмене пакетов. Растерявшаяся номенклатура не успела организовать сопротивление. Однако другие реформы, предложенные Шатуновской, не прошли.
Василий Гроссман, в «Жизни и судьбе», писал, что коммунисты в заключении, в лагерях, сохраняли дух, выветрившийся, исчезнувший на воле. Это одна из причин, по которой реабилитированных отправляли на пенсию: они не вписывались в новые отношения. Но почему такую силу получила Ольга Григорьевна? Почему Хрущев согласился конфисковать пакеты и готов был на несколько других конфискаций? Как Хрущев, далеко не лишенный хитрецы, вступил в борьбу со своим собственным аппаратом? Без «вредного влияния» это необъяснимо. Но одним «вредным влиянием» тоже нельзя все объяснить. Нельзя повлиять на человека, твердо убежденного, что влияние лично ему вредно, «экзистенциально» вредно, расшатывает его бытие. Что-то в Хрущеве шло навстречу «вредному влиянию».
Почему Хрущев так ухватился за короткую записку, присланную из Сибири? Записку не только не почтительную, а просто невежливую: вы сами, дескать, знаете… Почему он каждый день заставлял своего сотрудника Шуйского теребить следователя с реабилитацией Шатуновской? И о чем Хрущев с ней три с половиной часа проговорил? Она мне ничего об этом не рассказывала и родным ничего не рассказывала. Мне очень жаль, что я не догадался расспросить ее. На прямые вопросы, может быть, ответила бы. А сама не начинала – почему? Может быть, стыдно было своих иллюзий?
В «Квадрильоне» я описал Хрущева как поручика Пирогова: его на о-ве Куба высекли, а он съел слоеный пирожок и утешился. Я все время видел перед собой Хрущева, когда описывал категорию «рыл», в отличие от «гадов». Впоследствии, после отставки, Хрущев сам подтвердил мою характеристику в разговоре с Петром Якиром. Петр спросил: в чем были принципы «группировки», едва не сместившей Никиту Сергеевича? Хрущев ответил: «Раньше, когда я был моложе, сколько ни выпью – мало. А сейчас – сыт. И баб – ни одну не хотел пропустить. А сейчас вот – сыт. Ну а власть – ею никогда сыт не будешь. Вот тебе и группировка». (Цитирую по памяти, но сказано было так просто и так ярко, что трудно перепутать.) Жаль, что я не знал этой притчи, когда писал «Квадрильон». Непременно бы использовал. Однако в отношениях с Шатуновской выступает некоторая душевная сложность, тяготеющая скорее к Достоевскому, чем к Гоголю. Тут не Пирогов, скорее Лебедев, способный заплакать, читая о судьбе мадам Дюбарри. Рыло со слезами о Бухарине и мечтой о светлом будущем… И с какими-то неумелыми стишками об этом будущем, которые он вспоминал, в укор модернистам.
Став первым секретарем, Хрущев чувствовал потребность сделать свой вклад в сокровищницу идеалов, внести туда нечто прекрасное. Суслов здесь ничего не мог подсказать, он в таких категориях просто не мыслил. А в политике нужен был, помимо несущих конструкций, еще некоторый декор идеалов. Ольга Григорьевна, самым стилем своей дерзкой записки, подсказала, что в ней идеалы еще живы. Припомнилось и ее личное обаяние. И Хрущев потянулся к ней, как к своей музе, способной диктовать нечто в духе разумного, доброго и вечного (в декоре унаследованной им постройки, нуждавшейся, по его мнению, только в текущем ремонте). А муза, вдруг принесенная к престолу Просвещенного Принца, унаследовавшего престол Деспота, загорелась иллюзией нравственной реформы, что-то вроде возвращения к партмаксимуму (ограничению зарплаты ответственных работников в 20-е годы). Разоблачение сталинских преступлений и нравственное обновление жили в уме Ольги Григорьевны в тесной дружбе.
В извинение Ольге Григорьевне можно вспомнить, что энциклопедисты XVIII века, люди бесспорно умные, во что-то подобное верили. И Ольга Григорьевна поверила и начала сеять разумное, доброе, вечное. Если Хрущев поддавался на ее слова, то почему не поддадутся другие? Но каждый ее шаг встречался злобным шипением.
Хрущев был человеком без царя в голове, эмоциональным и непоследовательным. Берия, Маленков и Молотов, стоявшие в первом ряду наследников Сталина, именно поэтому доверили ему первый пост в государстве (друг друга они больше боялись). Прочитав резюме дела Бухарина, он плакал, он восклицал: «Что мы наделали!». А потом так и не решился опубликовать это резюме. Хрущев плакал, вернув из лагеря жену и дочь своего друга Корытного, а потом ни разу не встречался: почувствовал, что это нарушило бы неписаный протокол высшей номенклатуры. Корытный был посмертно реабилитирован, но лагерный опыт прорыл незримый ров между двумя семьями. Только в отчаянном положении, во время войны, репрессированных генералов возвращали на прежние должности.
Хрущев сочувственно выслушивал Шатуновскую и Снегова, говоривших ему, что другие члены Политбюро – не настоящие ленинцы, а потом этим же не настоящим ленинцам все рассказал. Те взбеленились, и он согласился, что Снегова и Шатуновскую надо отчитать (отчитывать Ольгу Григорьевну поручили Микояну). Он способен был позабыть номенклатурные приличия и провозгласить в Баку тост в честь Шатуновской «не по чину», сразу после первого тоста, о деле Ленина, в обход местного хозяина Алиева. Но так же легко он мог предать ее.
Окружение Хрущева видело, что «вредное влияние» Ольги Григорьевны сбивает шефа с толку, и старалось ее изолировать, а по возможности – вовсе прогнать Шатуновскую. Суслов восемь раз ставил на секретариате вопрос о ее увольнении. Влияние ее висело на волоске, на волоске хрущевской прихоти и старой дружбы с Микояном. Трудно понять, как она не видела обреченности своих широких планов.
Впоследствии она не могла простить Хрущеву своих иллюзий. После отставки Хрущева многие инакомыслящие простили ему все грехи, а Ольга Григорьевна была беспощадна. Что-то здесь мне напоминает Марину Цветаеву: та сперва идеализировала людей, а потом с ожесточением срывала павлиньи перья, которыми сама же их украсила. Иллюзии были условием любви, без которой Цветаева не могла жить. Иллюзии – одно из условий героической борьбы, которую Шатуновская вела. Нет таких крепостей, которые люди, окрыленные иллюзией, не могли бы штурмовать – а иногда и брать (я немного перефразирую известный лозунг начала 30-х годов: «нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять!»).
Ольга Григорьевна рассказывает:
«Долго со мной Хрущев беседовал, три с половиной часа мы беседовали. Предложил идти работать в Комитет партийного контроля, а потом уже стали говорить, что надо создать много комиссий, а иначе это растянется на года. Серов старался поменьше реабилитировать. Вот, например, в КПК приходит заявление заключенной Иваницкой. Я Иваницкую прекрасно знала, она работала в Баку завагитпропом Сураханского райкома партии. Она пишет из лагеря. У меня были связи со всеми прокурорами, и военными, и в прокураторе СССР. Я звоню тому прокурору, который занимается Закавказьем, я тоже курировала Кавказ и Закавказье, и прошу его рассмотреть дело Иваницкой. Они рассмотрели, дали заключение – реабилитировать, и подали в комиссию Серова. А там ее обвинили, что она во время борьбы с троцкистской оппозицией была на стороне оппозиции. Значит, отказать, троцкистка. Я знаю, что она никогда не была троцкисткой. Приходит прокурор и говорят – он отказал. Я говорю: „Принесите мне дело“. Я смотрю ее дело, там на нее два человека показали, что она была в троцкистской организации, и они оба отказались от своих показаний. И пишут, что они поддались физическим воздействиям. А на самом деле она была завагитпропом райкома и возглавляла борьбу с троцкистами.
„Где заключение прокурора, который вел ее дело?“ – „Он этого не написал“. – „Ну, как же вы просмотрели? В деле отказ, а смотрите, что пишут. Пишут, что „где она и работала““ – „Ах, да, мы просмотрели“ – „Делайте второе заключение и обратно на комиссию“. Через какое-то время они выносят дело опять на комиссию. Серов говорит: „Почему второй раз?“
– Открылись новые обстоятельства.
– А кто распорядился?
– Это из КПК.
– Кто именно?
– Шатуновская.
– А, Шатуновская, ей там совершенно не место. Она сама контрреволюционерка, да еще реабилитированная, нечего ей в ЦК делать.
Это сказано при всей комиссии. Там человек сорок сидит. Они зачитали отказ этих людей от обвинения, и он был вынужден на этот раз ее реабилитировать. Они прямо с комиссии пришли ко мне и рассказали. Почему он стал сразу против меня, с первых шагов моей работы? Да потому что я поставила перед Хрущевым вопрос о том, что надо же этих палачей выявлять и привлекать к ответственности. Но Хрущев мне ответил, что мы не можем этого сделать, потому что их тысячи и тысячи. И тогда у нас получится новый 37 год. И я как-то в разговоре с Комаровым, он был зампред КПК, все это высказала. А Комаров пошел и доложил Серову. Вот почему он на меня и озлился, что я сама контрреволюционерка и мне не место в ЦК.
Ну и еще. Когда я только пришла, и мне однажды принесли конверт с деньгами, я подняла перед Хрущевым вопрос об отмене привилегий. Каждый месяц это было и в обкомах, и министерствах, помимо зарплаты, из государственной казны. Что это у нас в стране за порядки, что высшие государственные чиновники получают деньги не по ведомости, а в конвертах? Вот так же я ставила вопрос о ликвидации дач, персональных автомашин, пайков. Конверты Хрущев отменил, все остальное оставил. Партийное чиновничество меня возненавидело. Ну, а потом мы стали говорить Хрущеву, что надо создать комиссии и чтобы они ехали на места.
Он это поручил Микояну.
Я не руководила работой комиссии, я только подавала мысль Никите Сергеевичу и Анастасу Ивановичу, что надо экстренно все делать, иначе люди умирают, погибают. Если все будет тянуться годами, то они не выживут. И в конце концов собрали юристов и оформили комиссии законно. Комиссии были задуманы так, что в них войдут люди от КГБ и представители местной власти по месту нахождения лагеря. Этим занимался помощник Хрущева Лебедев. Он должен был сформировать весь состав комиссий, а я ему дала список реабилитированных. Их каждого, по одному надо было включать в эти комиссии. И я была уверена, что, конечно, это будет. Но вот эти 84 комиссии, их состав, пустили на голосование членам Политбюро, уже не на заседание Политбюро, а просто. Часто там голосуют так, просто пускают на голосование опросом. Что значит опросом? Вам приносят, мне приносят, это не на заседание; а опросы. Я пошла, мне сказали, что Швернику принесли.
Я пришла посмотреть, смотрю – ни в одной комиссии нет ни одного реабилитированного. Тогда я пошла к Миронову, заведующему административным отделом (имеется в виду отдел ЦК) и говорю: „Как же так, почему не включили?“
– А они все отказались.
– Как, все 120 отказались?
– Да. Все, кого ни вызывали, все отказываются.
– Неправда. Ни один не отказался, когда я их вызывала и составляла список. Вы просто неправду говорите.
И я настояла на том, чтобы остановили голосование и вернули все списки обратно Миронову для включения реабилитированных. Ну он все-таки включил только в 54 комиссии, а 30 комиссий поехали без реабилитированных. А раз там не было реабилитированных товарищей, то они действовали, конечно, очень скупо. Надо же было тысячи людей освобождать. Лагерей было, конечно, больше, чем 84. На некоторые комиссии падал не один лагерь, а несколько лагерей. Но не во всех же лагерях политических содержали. Ну вот это подсчитали тогда с МВД, у них брали списки лагерей. Это все проделывалось. Они полгода работали, эти комиссии. Это была очень большая работа, потому что там было оговорено, что с вызовом каждого на комиссию, каждого заключенного.
После этого прокуроры – некоторые были очень настроены хорошо и очень довольны тем, что их включили в работу по реабилитации, не все же там негодяи, которые под Берия ходили, – мне подсказали, что указ, который был издан в 1948 году о ссылке на „вечное поселение“ всех бывших политических, что этот указ незаконный. Ни в одном уголовном кодексе ни одной республики нет параграфа о ссылке на вечное поселение. Его надо просто отменить, издать другой указ, который тот, как противозаконный, отменяет. Я написала об этом письмо Хрущеву. Они мне дали, так сказать, все координаты, как это написать, юридически обосновать и т. д. И состоялось постановление Политбюро об отмене этого указа о том, что ссылка на вечное поселение является незаконной и что все сосланные по этому указу должны быть немедленно освобождены, без всякой реабилитации, просто освобождены и всё. Потом дальше уже каждый будет заниматься своей реабилитацией.
А у них есть такой порядок, они, если издают, издать какой-то указ, Президиуму поручается (то есть Президиуму Верховного Совета. – Г. П.), то они прилагают к постановлению Политбюро проект указа, и высылают туда, в Президиум Верховного Совета. Такая у них практика в Политбюро. Они отсылают в Президиум постановление, и к нему приложен уже проект указа. Им там остается только его выпустить, и они обязаны реализовать постановление Политбюро в течение одних суток. Ну, вот они вынесли это решение, отослали туда. Ну я думаю, что вот со дня на день. Я пригласила из МВД того начальника, который ведал этим вечным поселением, и они составили инструкцию на места о том, как проводить этот указ, то есть как освобождать всех. Вот проходит неделя, вторая, третья, ничего, никакого движения. Я его опять пригласила, я говорю: „Ну как, вы инструкцию спустили? Почему их не освобождают?“. А у меня же остались в ссылке в Енисейске друзья, я с ними переписывалась. Они мне пишут, что ничего нет и не слыхать даже. Он говорит мне, это работник МВД, какой-то большой начальник: „Вы знаете, у нас инструкция готова, но мы ее не спускаем, потому что указ не вышел“.
– Как указ не вышел?
– Не вышел.
– Этого не может быть!
Он говорит: „Я вас уверяю, указ не вышел“. Я позвонила туда, в Президиум Верховного Совета, и узнаю, что указ не вышел. Тогда я вечером позвонила домой Анастасу Ивановичу и говорю, что вот указ не вышел. А он радовался, что они вынесли такое постановление, что вся ссылка на вечное поселение будет отменена. Он даже рассердился, когда я ему это сказала. „Ну, что ты мелешь! Этого не может быть! У нас существует твердый порядок. Мы им отослали проект указа, они обязаны в течение суток его выпустить“. – „Ну, вот я тебе говорю, что указ не вышел. Если не веришь мне, проверь сам. Я проверила“. Он позвонил, а там круглосуточное дежурство, в Президиуме Верховного Совета. Дежурный говорит: „Сейчас проверю“. И сообщает ему: „Да, указ не вышел“. Тогда он звонит Хрущеву и ему сообщает, что указ не вышел. Хрущев тоже на него обозлился и тоже ему говорит: „Что ты мелешь? Так не бывает, не может быть. У нас существует твердый порядок, они обязаны в течение суток его выпустить“. Хрущев сам стал звонить в Президиум, и ему тоже ответили, что указ не вышел. Вот я не могу вспомнить, по-моему, был секретарь Президиума тогда Пегов. Их было три брата, это все родственники Суслова. Один сидел секретарем Моссовета, другой сидел секретарем Пролетарского райкома, а один вот был, по-моему, секретарем Президиума. Все они были родственниками Суслова и все они были люди Маленкова. По его директивам работали, по его подсказкам, они долго держались. Куда они делись, я уже не помню. Знаю, что того сняли. Конечно, их опять куда-то на хорошие места ставили. Они ж неутопляемые. Это все люди непотопляемые. Ну конечно, гром и молния! Их заставили на другой день этот указ выпустить. И оказалось, что это рука Маленкова, что он им подсказал: „Кладите под сукно. Как отменять! Этих врагов распускать по всей стране?!“. Так что этот указ вышел с большим опозданием. Я переписывалась со своими друзьями, я им написала ликующее письмо, что вы скоро будете на свободе, а они мне отвечали, что ничего подобного, никаких признаков…» (с. 283–289).
Отдельные люди помогали Ольге Григорьевне. В частности, она отметила, что ей в 1955 году очень помог военный прокурор Китаев. Он ей и сказал, что в уголовном кодексе нет ссылки на вечное поселение, чем она сумела воспользоваться. Но корпорация в целом была против нее. Коллеги шипели:
«Почему они все едут сюда, эти реабилитированные? Что там работы нет для них в Сибири? Пусть там восстанавливаются и работают в местных партячейках. Надо не пускать их в здание ЦК, а выходить к ним в бюро пропусков». «Обедали в столовой, наберешь на поднос, идешь за столик. Ни один не сядет за этот столик. Алексей Ильич Кузнецов устроил демонстрацию – идет с полным подносом и громко на весь зал: „А я вот сейчас к Ольге Григорьевне Шатуновской сяду“. Ко мне были прикреплены два шофера, Аня и Виктор. Аня однажды сказала мне: „Ольга Григорьевна, мы оба агенты НКВД, но я не очень стараюсь, а Витька старается. Когда я ему передаю смену, он расспрашивает обо всем, что было в его отсутствие“. В бюро пропусков списки всех, кому выписывали пропуска ко мне, передавались на Лубянку. Об этом управляющему делами ЦК Пивоварову сказал сотрудник НКВД. Телефоны тоже прослушивались. Однажды иду я по коридору второго этажа, а мой кабинет был на третьем, встречает меня инструктор Грачев (он работал не в моем отделе, но я знала, что он пришел с Лубянки), берет под руку и подводит к концу коридора, где стоят железные шкафы. Шкафы в это время были распахнуты, было видно, что там аппаратура. „Ольга Григорьевна, как вы думаете, что это?“. Я говорю: „Видимо, это ремонтируют телефонную аппаратуру“. – „Вы знаете, где я раньше работал?“. Я говорю: „Да“. – „Так вот, здесь подключены на прослушивание телефоны. Если вы хотите, чтобы не слышали, что вы говорите, то отходите от телефонов и стола к другому концу кабинета (а кабинет был огромный, больше, чем вся эта квартира), где стоят стальные шкафы, и там негромко разговаривайте“. Все-таки добрые люди тоже там были.