412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Кружков » Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды » Текст книги (страница 17)
Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:54

Текст книги "Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды"


Автор книги: Григорий Кружков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)

Джерард Мэнли Хопкинс
Пестрая красота
 
Славен Господь, сотворивший столько пестрых вещей:
Небо синее в пежинах белых; форелей в ручье
С розоватыми родинками вдоль спины;
лошадиные масти,
Россыпь конских каштанов в траве; луг, рябой от цветов;
Поле черно-зеленое, сшитое из лоскутов;
Для работ и охот всевозможных – орудья и снасти.
 
 
Все такое причудное, разное, странное, Боже ты мой! —
Все веснущато-крапчатое вперемешку и одновременно —
Плавно-быстрое, сладко-соленое, с блеском и тьмой, —
Что рождает бессменно тот, чья красота неизменна:
Славен, славен Господь.
 
Сокол

Господу моему Иисусу Христу


 
Сегодня утром я приметил в вышине
Любимца утра, принца в пышно-розово-рябом камзоле
Он, трепеща, на нитях солнечных над полем
Царил – он реял, крылья развернув, на воздуха тугой волне,
 
 
Ликуя и кружа, как конькобежец,
в неоглядности небес! И вдруг душа моя, дотоле
Робевшая, как мышь, очнулась поневоле
И страх перед тобой превозмогла вполне.
 
 
О гордость, красота, паренье, хищный взор,
Сплотитесь! И огонь, что ветра поддувалом
В груди воспламенен, – жги, о мой командор!
 
 
Плуг в трудной целине так вспыхивает яростным металлом.
Угль, гаснущий в золе, хладеющий костер —
Нахлыньте, вспыхните и золотым и алым!
 
Щеглы искрят, стрекозы мечут пламя
 
Щеглы искрят, стрекозы мечут пламя;
В ущелье – камня раздается крик;
Колокола хотят, чтоб за язык
Тянули их, – зовя колоколами;
 
 
Всяк просит имени и роли в драме,
Красуясь напоказ и напрямик,
И, как разносчик или зеленщик,
Кричит: вот я! вот мой товар пред вами!
 
 
Но тот, на ком особый знак Творца,
Молчит; ему не нужно очевидца,
Чтоб быть собой; он ясен до конца:
 
 
Христос играет в нем и веселится.
И проступают вдруг черты Отца
Сквозь дни земные и людские лица.
 
Фонарь на дороге
 
Бывает, ночью привлечет наш взгляд
Фонарь, проплывший по дороге мимо,
И думаешь: какого пилигрима
Обет иль долг в такую тьму манят?
 
 
Так проплывают люди – целый ряд
Волшебных лиц – безмолвной пантомимой,
Расплескивая свет неповторимый,
Пока их смерть и даль не поглотят.
 
 
Смерть или даль их поглощают. Тщетно
Я вглядываюсь в мглу и ветер. С глаз
Долой, из сердца вон. Роптать – запретно.
 
 
Христос о них печется каждый час,
Как страж, вослед ступает незаметно —
Их друг, их выкуп, милосердный Спас.
 
Свеча в окне
 
Я вижу, проходя, свечу в окне,
Как путник – свет костра в безлюдной чаще;
И спиц кружащихся узор дрожащий
Плывет в глазах, и думается мне:
 
 
Кто и какой заботой в тишине
Так долго занят, допоздна не спящий?
Он трудится, конечно, к славе вящей
Всевышнего, с благими наравне.
 
 
Вернись к себе. Раздуй огонь усталый.
Свечу затепли в сердце. Холодна
Ночь за окном. Теперь начнем, пожалуй.
 
 
Кого учить? Кругом твоя вина.
Ужель не сохранишь ты горстки малой
Той ярой соли, что тебе дана?
 
Море и жаворонок
 
Вторгаются в уши два шума с обеих сторон,
Два голоса – справа, где лава морская кипит,
То с ревом штурмуя утесов прибрежных гранит,
То тихо качая луны убывающей сон, —
 
 
И слева, где с неба несется ликующий звон:
Там жаворонок, как на лебедке, взлетает в зенит
И, петлями песни с себя отрясая, гремит —
Пока, размотавшись, о землю не грянется он.
 
 
Два шума, два вечных… О пошлый, пустой городок
У края залива! Погрязнув в никчемных делах
Как можно не слышать ни волн окликанья, ни птах!
 
 
Венцы мирозданья! Над вами еще потолок
Не каплет? Сливайся, о слизь мировая, в поток,
Несущий в начальную бездну расхлябанный прах.
 
Проснусь, и вижу ту же темноту
 
Проснусь, и вижу ту же темноту.
О, что за ночь! Какие испытанья
Ты, сердце, выдержало – и скитанья:
Когда ж рассвет? Уже невмоготу
 
 
Ждать – снова отступившую черту.
Вся жизнь – часы, дни, годы ожиданья;
Как мертвые листки, мои стенанья,
Как письма, посланные в пустоту.
 
 
На языке и в горле горечь. Боже!
Сей тленный, потный ком костей и кожи —
Сам – жёлчь своя, и язва, и огонь.
 
 
Скисает тесто, если кислы дрожжи;
Проклятие отверженцев все то же:
Знать лишь себя – и собственную вонь.
 
Падаль
 
Я не буду, Отчаянье, падаль, кормиться тобой,
Ни расшатывать – сам – скреп своих, ни уныло тянуть
И стонать: Все, сдаюсь, не могу. Как-нибудь,
Да смогу; жизнь моя родилась не рабой.
 
 
Для чего ж ты меня тяжкой каменной давишь стопой
Без пощады? и львиную лапу мне ставишь на грудь?
И взираешь зрачком плотоядным, где жидкая муть,
И взметаешь, как прах, и кружишь в буреверти слепой?
 
 
Для чего? Чтоб отвеять мякину мою от зерна, чтоб, смирясь,
Целовал я карающий бич, пред которым дрожим,
Чтоб, смеясь, пел хвалу раб ликующий, вдавленный в грязь.
 
 
Чью хвалу? Сам не вем. Победил ли меня херувим?
Или я? или оба? – всю ночь, извиваясь, как язь,
Я, бессильный, боролся впотьмах (Бог мой!) с Богом моим.
 
«Парень из Шропшира» и его тихие песни
 
Старался студент, но зачета не сдал,
Искусств бакалавром, увы, он не стал.
Аой!
 
 
Служил регистратор в патентном бюро,
Служил, но порою чесалось перо.
Аой!
 
 
Сидел в кабинете ученый сухарь,
Он душу отдал за латинский словарь.
Аой!
 
«Песнь о моем герое»

I

В этих эпических строках – главные вехи творческой карьеры Альфреда Эдварда Хаусмана (1859–1936). Честолюбивый и способный студент, он, действительно, умудрился провалиться на заключительном экзамене и должен был пойти на службу. Но по вечерам после своих патентных трудов Хаусман отправлялся в Британский музей и упорно работал над латинскими текстами и комментариями. Его публикации вызывали такое уважение в ученом мире, что в 1891 году он был, несмотря на отсутствие степеней и званий, выбран заведующим латинской кафедры Лондонского университета, а еще через десять лет, в 1901 году, приглашен возглавить кафедру в Кембридже.

Ровно посередине между этими событиями, в 1896 году, вышел первый сборник стихов Хаусмана «Парень из Шропшира». Лирический герой этих стихов – абсолютная противоположность тому ученому латинисту – джентльмену в цилиндре, сюртуке, полосатых брюках и с зонтиком, которого мы знаем из описаний современников. Это – простой деревенский парень, который гуляет с друзьями, сидит в таверне за кружкой эля, горюет об улетающих годах и сетует на суровые законы жизни, печально умиляясь ее недолговечной прелести. Иногда, для разнообразия, его вешают или забирают в солдаты.

Одну из первых рецензий на книгу Хаусмана опубликовала Эдит Несбит – та самая знаменитая сказочница, чьими книгами до сих пор зачитываются дети в Англии (впрочем, тогда они еще не были написаны). Несбит горячо приветствовала явление нового, необычного таланта.

Он умеет производить максимальный эффект минимальными средствами – черта великой поэзии… Лучшие его строки поражают точностью, «неизбежностью» выражения. Это не та поэзия, которая берет сердца читателей приступом, как поэзия Суинберна, вряд ли ее станут цитировать политики или возникнут общества толкователей Хаусмана. Рассчитывать на мгновенное и бурное признание этим стихам не стоит. Но они пробьются – медленно и верно.

Проницательные слова, сбывшиеся почти полностью, за исключением пророчества об обществах Хаусмана. Такие общества все-таки возникли – и в Англии, и в Америке.

II

Хочется вспомнить еще одну рецензию. Опубликованная анонимно в еженедельнике «Новое время», она подчеркивала самобытное направление автора – поперек эпигонским тенденциям времени.

Этот голос, может быть, не слишком вдохновляет. Он не увлекает нас в будущее, не будит славу минувшего и не воспевает настоящее. Но он говорит с такой искренней, задушевной силой, какая встречается из современных поэтов, может быть, у одного только Гейне[45]45
  Richards G. Housman. London, 1941. Р. 10.


[Закрыть]
.

Видимая простота и близость к народным песенным формам (в данном случае, к английской балладе), действительно сближает Хаусмана с Гейне. Роднит их также неожиданный простодушный юмор и скептическое отношение к небесным авторитетам. Так в стихотворении о холодной весне герой Хаусмана возмущается: «Что за негодяй / Нам вместо жизни подложил свинью?»

 
Там, наверху – разбойник или тать?
Бесстыдство, кто бы ни был он таков,
Последнего веселья нас лишать,
Отправленных за смертью дураков.
 

Атеизм Хаусмана сочетается с суровым стоицизмом древних. «Помни, только лишь день погаснет краткий, / Бесконечную ночь нам спать придется», – эти слова Катулла, кажется, навсегда отпечатаны в сердце «парня из Шропшира». Оттого-то ему приходится смирить и свою гордость, и непомерные желания:

 
Пей, брат, и небо подпирай плечом.
 

Искать причину хаусмановской меланхолии в его подавленной гомосексуальности, как это делает, на пример, Оден и другие, по-моему, так же малопродуктивно, как объяснять сходными причинами мировоззрение самого автора «Щита Ахилла» и «Музея изящных искусств». Или – если взять русского современника Хаусмана – так же бессмысленно, как сводить поэтическую тоску Иннокентия Анненского к какому-нибудь стандартному набору фрейдистских причин.

Параллель «Хаусман – Анненский» представляется мне, кстати говоря, довольно интересной. Оба сочетали в себе поэта и ученого, оба были однолюбами в своем увлечении античностью, всю жизнь углубленно занимаясь: Анненский – Еврипидом, Хаусман – римским поэтом Манилием. Оба скупо печатались при жизни. У Хаусмана вторая книга «Последние стихотворения» (1922) вышла через двадцать шесть лет после «Парня из Шропшира», а третья – «Еще стихи» – через несколько месяцев после его смерти. Анненский издал свои «Тихие песни» (1904) позже, чем Хаусман, и так же немного не дожил до выхода подготовленного им последнего сборника «Кипарисовый ларец» (1910).

И Хаусман, и Анненский были одиночками в литературе, не смыкаясь ни с какими группами, якобы отставая от своего времени (как говорили о Хаусмане) либо забегая вперед (как порой говорят об Анненском). Оба с трудом укладываются в прокрустово ложе критики, оставаясь до сих пор неполно или неверно понятыми.

Конечно, всякое сравнение хромает, но истинно хорошее сравнение подобно сороконожке, которой хромота даже на две-три ноги – не слишком вредит.

III

Вот еще одна хромающая нога сравнения. Анненский был переводчиком Еврипида, а Хаусман – лишь текстологом. О самом Манилии, авторе длинной дидактической поэмы «Астрономия», он однажды обмолвился, что тот пишет об астрономии и астрологии, не понимая ни того, ни другого. Но как увлекателен может быть Хаусман, говоря о таком, кажется, сухом предмете, как текстология! Конечно, это говорит поэт:

«Текстолог – не Ньютон, исследующий движение планет, он скорее – собака, ищущая блох. Если бы собака искала блох согласно математическим принципам, основываясь на статистических данных о территориях и населении, она никогда не поймала бы ни одной блохи, разве что по случайности. Блохи требуют к себе индивидуального подхода; каждая проблема, возникающая перед текстологом, должна рассматриваться как единственная в своем роде.

Таким образом, текстология не имеет отношения ни к мистике, ни к математике; ее нельзя выучить, как катехизис или таблицу умножения. Эта наука – или это искусство – требуют от изучающего больше, чем одной способности к учению. Точнее сказать, им вовсе нельзя научиться: criticus nascitur, non fit»[46]46
  The Application of Thought to Textual Criticism’ // Housman A. E. The Name and Nature of Poetry and Other Selected Prose. New York, 1989. P. 132–133.


[Закрыть]
.

Тут, разумеется, переделано известное латинское изречение о поэте. Текстологами тоже «не становятся, а рождаются».

Как мы видим, Хаусман был человеком острого и парадоксального ума. Почему же он отвергал метафизическую поэзию, когда в 1920-х годах она, с легкой руки T. С. Элиота, вошла в моду? Да потому и отвергал, что метафизический метод, как показали бесчисленные подражатели Донна в XVII и в XX веке, легко кодируется и, как следствие, имитируется. Это опять способ, как «выучиться на поэта». Но поэтами не становятся – poetae nascuntur.

Кто бы подумал, что стихи Хаусмана окажутся и в антологиях английского нонсенса! Например, такое:

Глубокие мысли на берегу моря
 
О грозная громада!
Ты – омовенье взгляда.
 
 
Узрев тебя однажды,
Сказал я: «Волны влажны!»
 
 
Сказал – и удивился,
Потрогал – убедился.
 
 
Кто скажет: ты сухое,
Тот лжец, и все такое.
 
 
О море! Слякоть мира! —
Что в нем еще так сыро?
 
 
Кому достанет духа
Хлябь вычерпать досуха?
 
 
О влажная стихия!
Другие все – сухие,
 
 
Лишь ты одна – сырая,
Тебя кричу «ура!» я.
 
 
«Ура!» – кричу протяжно.
Прощай же, море влажно!
 

Эта пародия весьма поучительна для переводчика; она еще раз напоминает, что поэзия Хаусмана держится на тончайших вещах: не заметив их, тотчас погрязнешь в бессмыслице (что часто и происходит). Хаусман бывает прост, но никогда не банален. Банальность – бесформенная масса, которую можно перебрасывать вилами туда-сюда; но каждое стихотворение Хаусмана – виртуозная конструкция, которая при неловком прикосновении рассыпается как карточный домик. Есть вещи, которые, по собственной оценке автора, «держатся на самой грани абсурда: чуть заступи – и всё рухнет»[47]47
  Сказано о балладе «Адские врата». Цит. no: ‘А Worcestershire Lad’ // Auden W. H. Forewords and Afterwords. New York, 1974. P. 328.


[Закрыть]
.

Иногда смысл стихотворения зависит – как жизнь Кащея от крохотной иголки – от одного единственного слова. В стихотворении о разлуке с юностью: «Into ту heart an air that kills...» – это ветер-убийца в первой строке. Откуда он залетел, Бог весть – не из стихов ли Эдгара По: «Из-за тучи холодный ветер подул и убил мою Аннабел Ли»? Но именно это необъяснимое «ап air that kills» в условно-традиционном сюжете застревает, как заноза, в уме читателя.

IV

В своей знаменитой лекции «Об имени и природе поэзии» Хаусман проводит резкое разделение между риторикой и поэзией. Все, что нарочито и обдуманно, логично и изящно, он оставляет за скобками своего ощущения поэзии. Так, в XVIII веке, на его взгляд, были лишь четыре истинных поэта: Уильям Коллинз, Кристофер Смарт, Уильям Каупер и Блейк – все четверо, как он подчеркивает, «не в своем уме» (mad). И подкрепляет свой вывод авторитетом Платона: напрасно тот, в чьей душе нет «мусикийского безумия», кто рассчитывает лишь на умение, будет стучаться в дверь поэзии.

Хаусман говорит: для меня это вещь скорее физическая, чем интеллектуальная; я не более способен дать определение поэзии, чем терьер – определение крысы, но покажите терьеру крысу – и, будьте уверены, он не ошибется. Так и я узнаю поэзию по своим особым признакам. Один из них описан в Книге Иова: «И дух прошел надо мною; дыбом стали волосы на мне». «Опыт научил меня, – продолжает Хаусман, – когда я бреюсь по утрам, не отвлекаться и, пуще всего, не вспоминать никаких стихов, ибо, стоит какой-нибудь поэтической строке прозвучать в моей памяти, как волосы у меня на лице встают твердой щетиной и бритва перестает их брать».

Другие признаки, упоминаемые Хаусманом, – озноб, пробегающий по спине, комок в горле, слезы, навертывающиеся на глаза, и прочее. Почти так, как описан аффект любви у Сафо: жар, холод, мрак, застилающий зренье:

 
Тотчас мой язык цепенеет; пламя
Пробегает вдруг в ослабевших членах,
Звон стоит в ушах, покрывает очи
Мрак непроглядный.
 

Передать поэзию Хаусмана по-русски дьявольски сложно. Его приемы тонки и трудноуловимы. По сути, требуется перевести непереводимое. Но переводчики пытаются и будут пытаться.

Альфред Эдвард Хаусман
День битвы
 
Я слышу, как поют рожки,
Они зовут: «Вперед! В штыки!»
А пушки басом говорят:
«Спасай башку! Беги, солдат!»
 
 
Я б дёру дал, рожкам назло,
Когда бы это впрямь спасло:
От пули пасть или штыка —
Потеха, брат, невелика.
 
 
Да только далеко не сбечь —
Так или этак в землю лечь,
И неохота, чтоб родня
Как труса помнила меня.
 
 
Выходит, выбор невелик:
Шагай и бейся штык на штык
Иль пулю получи в башку.
Так мне и надо, дураку.
 
* * *
 
Из тьмы ночей, из дали
О четырех ветрах
Примчало и слепило
Мой ждавший жизни прах.
 
 
Вот вновь они подуют
И в небо пыль взметут…
Держи же эту руку,
Когда еще я тут.
 
 
Скажи мне, что с тобою
И в чем твоя печаль, —
Пока, развеян ветром,
Я не унесся вдаль.
 
* * *
 
Нет, я не первый здесь пострел,
Кто жаждал пылко, да не смел,
Горел и трясся до утра, —
История, как мир, стара.
 
 
Не я один дрожал дрожмя,
Из пламени да в полымя
Бросаясь головой вперед —
Из боли в страх, из жара в лед.
 
 
Другие были… Ну и пусть.
И я, как все они, пробьюсь
К своей постели земляной,
Где не страшны ни хлад, ни зной.
 
 
Пока же ветерок могил
Мой лоб еще не остудил,
То жар, то хлад знобят мне грудь,
И душной ночью не уснуть.
 
* * *
 
Каштан роняет свечи, и цветы
Боярышника по ветру летят…
То дождь хлестнет в окно из темноты,
То хлопнет дверь; придвинь мне кружку, брат.
 
 
Не так уж много вёсен нам дано,
Чтоб этот май теперь у нас отнять;
Год минет, и весна вернется, но —
Увы, уже нам будет двадцать пять.
 
 
Нет, мы не первые, как ни считай,
Сидим и пьем, кляня судьбу свою,
И дождь, и холод… Что за негодяй
Нам вместо жизни подложил свинью?
 
 
Там, наверху – разбойник или тать?
Бесстыдство, кто бы ни был он таков,
Последних утешений нас лишать,
Отправленных за смертью дураков.
 
 
Бесстыдство… но подвинь еще одну
Мне кружку, брат; ведь мы не короли,
А требуем – достаньте нам луну,
И каждый думает – он пуп земли.
 
 
Сейчас нас гром в дугу грозит согнуть,
И кажется – невзгод не обороть;
Но завтра боль войдет в другую грудь,
В другую душу и в другую плоть.
 
 
Мы вечностью на скорбь осуждены,
А вечности всё в мире нипочем.
Терпите, праха гордые сыны.
Пей, брат, и небо подпирай плечом.
 
* * *
 
Снова ветер подул из далекой страны,
Словно грудь мне стрелой просквозили;
Что за горы знакомые в дымке видны,
Хутора и высокие шпили?
 
 
Это счастья былого утраченный дол,
Та страна, из которой когда-то
Я по залитой золотом тропке ушел
И куда больше нет мне возврата.
 
 
В темноту и в туман отплывает паром,
Хрипло птицы вдогон прокричали…
Кто, ты думаешь, встретит тебя на другом
Берегу, на летейском причале?
 
 
Был да сплыл жалкий раб, твой покорный лакей,
Не рассчитывай, деспот мой милый,
Вновь найти его в граде свободных людей,
В справедливой стране за могилой.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю