412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Кружков » Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды » Текст книги (страница 7)
Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:54

Текст книги "Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды"


Автор книги: Григорий Кружков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Ракушка семнадцатая. В Лондоне
(Анна Ахматова и Борис Анреп)

«Ахматовскую мозаику» в Лондонской Национальной галерее я впервые увидел в 1991 году. Пришел в музей специально ради нее, но оказалось, как назло, что в тот год мозаики Бориса Анрепа были на ремонте; стояло банальное веревочное ограждение, и служитель музея отказался пропустить меня дальше – даже «на минутку, на цыпочках». Однако я проявил настырность, пошел к начальнику смены, объяснил, что я из России, что мне надо для моего исследования, и он, голубчик, моментально разрешил.

Мозаики находятся на площадке главной лестницы – там, где она разворачивается на 180 градусов после первого пролета. Точнее, это четыре площадки, и все они украшены мозаиками Анрепа. Посередине – основная, да две боковые, куда ведут небольшие пролеты, да еще небольшое фойе за редким рядом колонн двумя или тремя ступеньками выше. Именно там находилось то, что я хотел увидеть. Все мозаики – аллегорические, причем в некоторых из них художник запечатлел облик известных людей своего времени, в том числе Уинстона Черчилля, Бертрана Рассела, Томаса Элиота, Вирджинии Вулф. «Ахматовская» мозаика называется «Compassion» – «Сострадание».

Первое впечатление – от необычности позы. Ахматова лежит, как шахтер в забое, в низком и вытянутом (длина в три раза больше высоты) пространстве мозаики. Потом уже приходит в голову, что это, может быть, не дол, а высь, и лежит она, как альпинист над краем обрыва; но первоначальное ощущение – туннеля, забоя – остается.

Ахматова изображена очень юной и хрупкой, в каком-то голубом гимнастическом трико с короткими рукавами и низким (как на картине Альтмана) вырезом. Сходство большое, несомненное: челка, профиль, глаза. Ахматова лежит, чуть приподнявшись на не совсем ловко подогнутой кисти, и всматривается вперед, как спелеолог в открывшуюся за проходом пещеру.

Перед ней – рушащиеся здания и груда обломков, подсвеченных красным огнем, а позади – черная яма, в которой копошатся какие-то изможденные полулюди-полускелеты …

Автору мозаики художнику Борису Анрепу посвящено едва ли не больше всего ахматовских стихотворений (больше тридцати), в том числе, самые счастливые и светлые стихи Ахматовой из сборника «Белая стая». Был 1915 год, он приезжал с фронта то в отпуск, то в командировку. Это были романтические встречи – катания на санях, разговоры, стихи.

Борис уехал из России в первые дни после Февральской революции. Он пришел к ней попрощаться, сняв погоны, потому что у мостов стояли баррикады, и офицерам появляться на улицах было небезопасно.

«Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, еще хуже», – сказал он.

Меньше чем через месяц после отъезда Анрепа, 24 марта 1917 года, Николай Гумилев вписывает в альбом Ахматовой стихотворение-акростих, начинающееся строкой: «Ангел лег у края небосклона…» Оно было впервые опубликовано посмертно, в сборнике 1922 года; в экземпляре книги, принадлежавшем Ахматовой, есть пометка «1911».

 
Ангел лег у края небосклона.
Наклоняясь, удивлялся безднам.
Новый мир был темным и беззвездным.
Ад молчал. Не слышалось ни стона.
 
 
Алой крови робкое биенье,
Хрупких рук испуг и содроганье,
Миру снов досталось в обладанье
Ангела святое отраженье.
 
 
Тесно в мире! Пусть живет, мечтая
О любви, о грусти и о тени,
В сумраке предвечном открывая
Азбуку своих же откровений.
 

Если мысленно «подкоротить» с двух сторон мозаику в Национальной галерее, убрав горящие обломки впереди и адскую яму сзади, получится прямая иллюстрация этого стихотворения!

Впрочем, не надо и подкорачивать. Ведь художник ничего не придумал сверх того, что было у Гумилева. Ужасы, которые он «добавил», уже там существовали в виде «ада» и «стонов»…

Хрупкая фигура в голубом, глядящая на гибнущий мир, сама по себе ангелоподобна, но, не довольствуясь этим, Анреп изобразил за ней парящего и почти приникшего к ней ангела с тускло золотящимися крылами. Этот благословляющий ангел-хранитель композиционно смотрится, как крылья у нее за спиной, нечто неотделимое от основной фигуры.

Положение Ахматовой между двумя ужасами, горящими зданиями впереди и ямой с жертвами позади, полно неразрешенного конфликта. В ее лице как будто нет явного со-страдания (страдания, искажающего черты лица), скорее удивление («Наклоняясь, удивлялся безднам»). Разве только черная точка безмерно печального взгляда да напряженность позы, эта физически ощутимая невозможность встать и распрямиться.

В этом, да и во всей сжатой по вертикали композиции мозаики отразилось восклицание заключительной строфы: «Тесно в мире!»

Мог ли Анреп услышать «Акростих» от самого Гумилева – например, в 1917-м, когда тот останавливался у друга в Лондоне? Или еще раньше от Ахматовой? Неизвестно. Во всяком случае, он наверняка прочел его в посмертном сборнике Гумилева. Думаю, что прочел с особым вниманием – ведь он сам был адресатом акростиха Ахматовой:

 
Бывало, я утра молчу
О том, что сон мне пел.
Румяной розе, и лучу,
И мне – один удел.
С покатых гор ползут снега,
А я белей, чем снег,
Но сладко снятся берега
Разливных мутных рек.
Еловой рощи свежий шум
Покойнее рассветных дум.
 
(«Песенка», март 1916)

В этом треугольнике акростихи писались по направлению «главных силовых линий»: от Гумилева к Ахматовой, от Ахматовой к Анрепу. По свидетельству ближайшей подруги Ахматовой Валерии Срезневской (которое можно считать «авторизованным»), Гумилев «занимал в жизни ее сердца скромное место», а для него она была единственной большой любовью, прошедшей сквозь всю его жизнь и стихи.

В своей аллегории Сострадания Анреп запечатлел главное – то, что Ахматова сама произнесет лишь много лет спустя в четверостишии, поставленном как эпиграф к «Реквиему»:

 
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
 

Под тесным небосводом – но под защитой спасшего ее Ангела-хранителя… Так изобразил ее художник. Ахматова лежит рядом с отверстой ямой, полной тел и скелетов, напоминающих нам, прежде всего, о блокаде Ленинграда и о сталинских массовых репрессиях (а европейцам – вообще об ужасах двух мировых войн XX века).

Известно, что у Ахматовой было черно-белое изображение лондонской мозаики, присланное Борисом после начала «оттепели». Видела ли она живьем «свою» мозаику, когда приезжала в Англию за присужденной ей докторской мантией? Кажется, что нет.

Снова удивляюсь, как совершенно стихотворение Гумилева. Ангел, легший «у края небосклона» и заглянувший вниз, в бездну. Родившееся в этот миг его отражение на земле – ангел-двойник, обреченный жить и скитаться в этом страшном мире, открывая для себя заново то, что знал еще до рождения – «азбуку своих же откровений».

И все это выражено в двенадцати гармоничных строках, где нет ни одного лишнего слова, не заметно ни малейших усилий по решению технической задачи акростиха.

Напомню, шел только тысяча девятьсот одиннадцатый фантастический год. «Ад молчал. Не слышалось ни стона».

И последний эпизод. В том же 2001 году мне довелось познакомиться с Игорем Анрепом, сыном художника. Встречу устроил его сын Бен Анреп (внук Бориса), с которым я ранее списался. Игорь Борисович родился в 1914 году во Франции. Он был по профессии врач, к тому моменту, естественно, на пенсии.

А его жена Аннабел оказалась племянницей знаменитой писательницы Элеоноры Фарджен (я в свое время перевел несколько ее стихотворений для детей), а также автором биографической книги о своей тете. Но то, что она написала еще книгу о своем русском свекре-художнике, основанную не только на личном и устном материале, но и на основе сохранившегося архива семьи, об этом она даже не упомянула. Так что, когда три года спустя я увидел изданную журналом «Звезда» книгу: «Аннабел Фарджен. Приключения русского художника. Жизнь Бориса Анрепа», это было как отсроченное эхо того лондонского вечера.

Добрые хозяева напоили меня чаем, после чего Игорь Анреп стал приносить и показывать мне картины отца. Это были, сколько помнится, подготовительные вещи для его мозаик, а также один или два автопортрета. Увидеть их было очень интересно; но я бессознательно ожидал чего-то еще… Вдруг хозяин вынесет мне папку с рисунками Бориса Анрепа, а там – Ахматова в 25 лет, увиденная глазами влюбленного в нее художника.

Увы, здесь меня ждал полный облом. Сенсации не состоялось.

Ракушка восемнадцатая Дартингтон-холл
(Собака Баскервилей)

Поездка в Дартингтон-холл была моим единственным путешествием в Девоншир, графство на юго-западе Англии, похожее на подбородок старика, заканчивающийся острой, торчащей вперед бороденкой (Корнуолл). Беззубый рот этого старика – Бристольский залив, а кончик носа – мыс Сент-Дэйвидс в Уэльсе, где мы еще, надеюсь, побываем.

Итак, я доехал на поезде до городка Тотнес, ничем особенно не знаменитом, кроме того, что сюда когда-то приплыл Брут – но не тот, который «и ты, Брут!», а племянник троянца Энея. По имени этого Брута (племянника) Британия и получила свое название; так свидетельствует достопочтенный Гальфрид Монмутский в «Истории королей Британии», а ему нельзя не верить. Тем более, что в городе до сих пор стоит Камень Брута с надписью, гласящей: «Here I stand and here I rest. And this town shall be called Totnes» (то есть, в вольном переводе на русский):

 
Здесь я ногою твердой стал при море,
И Тотнесом я нареку сей град.
 

Ознакомившись с этим важным камнем, я полюбовался на Тотнесскую крепость (выглядящую немножко игрушечно) и отправился пешком в Дартингтон, до которого было не больше полутора миль. Я шел по тропе вдоль высокого берега Дарта, давшего имя всему вокруг – от Дартмурского природного заповедника, откуда он начинал свой путь, до лежащего в устье реки старинного порта Дартмут. Шел и радовался скорой встрече с друзьями. В Дартингтон меня позвали супруги композиторы Дима Смирнов и Лена Фирсова: помните, я рассказывал, что у них в Москве я и познакомился с Рози и Джерардом. Дима был не только музыкально, но и литературно одарен. Много лет он изучал и переводил Уильяма Блейка, причем переводил эквилинеарно и эквиритмично; так что музыкальные сочинения Димы на стихи Блейка, в том числе, две оперы (поставленные в 1989 году во Фрейбурге и в Лондоне), могут с равным успехом исполняться и по-английски, и по-русски. В завершение всего, он написал первую на русском языке полноценную биографию Блейка[6]6
  Смирнов-Садовский Д. Блейк. Биография. Москва, 2017.


[Закрыть]
.

В 1991 году Дима с Леной как раз переехали жить в Англию, но пока не определились с жильем и на первые полгода получили творческую «резиденцию» (стипендию с проживанием) в Дартингтоне.

Я шагал по тропинке и декламировал один из Диминых переводов, мой любимый:

 
Прощенье, Милость, Мир, Любовь
Мы просим у Богов,
И радость прилетает вновь
Под наш убогий кров.
…………………………………………
 
 
И человек, что наг и сир,
С молитвою своей
Любовь, Прощенье, Милость, Мир
Находит у людей.
 
 
Язычник ты иль иудей,
Чтоб Бог пришёл в твой край,
Люби людей, прощай людей,
Жалей и примиряй.
 

От замка Дартингтон-холл до Дартмурских болот, воспетых в повести Конан-Дойля, всего несколько миль; немудрено, что я не мог не вспомнить о Баскервиль-холле. Впрочем, атмосфера здесь, конечно, поприятней. Хотя средневековый замок с готическими окнами так же стар и суров, но окружает его не хмурый, депрессивный пейзаж, а чудесный парк. Заброшенностью, тоской, одиночеством тут и не пахнет. Ныне в Дартингтон-холле музыкальный колледж, летняя школа и много разных программ, которые организует специальный культурный фонд.

В истории замка тоже было немало грустных моментов. Вот лишь два эпизода. Первый его хозяин герцог Экзетерский, владевший поместьем милостью короля Ричарда II, при Генрихе IV был обезглавлен, а его потомок, третий герцог Экзетерский, – утоплен по приказу Эдуарда IV. Дальнейшие владельцы поместья были, кажется, удачливее. Наконец, в 1925 году Дартингтон-холл был куплен не титулованной, но нацеленной на культуру англо-американской семьей. Новые хозяева сразу начали насаждать просвещение, развивать музыку и способствовать всему хорошему.

Я спросил Диму, не пошаливает ли по ночам казненный герцог, и Дима сказал, что, увы, пошаливает. Носит свою голову по верхней галерее и ведет с ней задушевные разговоры, как Гамлет с черепом Йорика. Не мешает ли это студентам и преподавателям музыкального колледжа? Да, некоторые слабонервные студентки визжат, а то, бывает, и хлопаются в обморок. Но есть одно проверенное средство – адажио Альбинони. Заслышав первые несколько тактов, привидение с жутким рыданием исчезает и не появляется целую неделю.

К счастью, Дима с Леной и детьми жили не в самом Дартингтон-холле, а в обычном доме невдалеке от усадьбы, достаточно просторном, чтобы свободно приютить еще одного гостя. Дети были погодками; старшей, Алисе, уже исполнилось пять. В будущем она станет композитором, пианисткой и дирижером, а Филип – художником. Так они поделят наследство отца: дочь возьмет себе музыкальный талант, а сын – художественный. Но его литературный талант, увы, не достался никому.

В тот вечер, провожая меня в мою комнату, в качестве чтения перед сном Дима дал мне первый том Пруста в их собственном с Леной переводе, аккуратно перепечатанный и переплетенный. Переводили они с оригинала, но так как французский оба знали слабовато, то пользовались, как подспорьем, переводом на польский (который знали еще хуже). То, что у них получилось нечто, вполне читаемое, можно считать чудом.

Иной спросит: «Зачем? Разве нет переводов Пруста? Кому нужна эта кустарщина?» Но ведь и переводили они не для издательства, а для себя. Потому что, если кто понимает, это и есть самый увлекательный квест. Не так ли, сопоставляя несколько текстов на разных языках, Генри Роулинсон расшифровывал клинописную надпись на Бехистунской скале, а Жан-Франсуа Шампольон – иероглифы на Розеттском камне? То, что два супруга, притом композитора, избрали такую форму совместного досуга (а не дюдики по видео, например), удивительно демонстрирует, по-моему, не только склад их умов, но и взаимную душевную настроенность, то самое «согласье струн», о котором писал поэт.

Дима провел меня по парку Дартингтон-холла, замечательному образцу садового искусства XX века. Ничего нарочито современного, но с садом викторианским или георгианским никак не спутаешь. Амуры и психеи выглядели бы здесь, как на корове седло, а вот «Отдыхающая женщина» Генри Мура с могучими круглыми коленями естественно вписалась. Неплохо вписался и бронзовый ослик под вечнозеленым тисом. Я, конечно, сразу на него уселся, даже не подумав, а вдруг это тот самый длинноухий ослик, на котором в Пальмовое воскресенье въехал в Иерусалим Иисус из Назарета? Все ослики – даже те, с которыми их хозяева дурно обращаются, – до сих пор помнят этот день. Как о том говорится в стихотворении Честертона:

 
О дурачье! Мой лучший миг
Отнять вы не смогли:
Я помню стоголосый крик
И ветви пальм в пыли[7]7
  Перевод М. Бородицкой.


[Закрыть]
.
 

К слову сказать, есть и русская загадка о том же самом:

 
Родился – не крестился,
Умер – не причастился,
А Бога возил.
 

Друзья свозили нас на экскурсию в Дартмурские болота; там сейчас национальный заповедник. На самом деле, это совсем не болота, а безлесая холмистая долина, заросшая очень красивым лиловым «бурьяном» – тем самым вереском. В английских стихах на каждом шагу встречается слово heath, которое словарь переводит как «вересковая пустошь». Без полученного в Дартмуре живого впечатления я вряд ли сумел бы должным образом перевести, например, Эмили Бронте:

 
В июле я гуляла здесь,
Казался раем тихий дол:
Он солнцем золотился весь
И вереском лиловым цвел.
 
«Прощание с Александрой»

Или Роберта Стивенсона:

 
Дует над пустошью ветер, сметая тучи,
Дует средь вереска день и ночь напролет,
Где над могилами мучеников и лучников
Плачет кулик болот.
 
 
Серые плиты, разбросанные средь бурьяна,
Бурые плиты, стоящие среди мхов,
Овцы на склонах воинского кургана,
Гулкого ветра зов.
 
 
Дайте же мне, умирая, увидеть снова
Эти родные холмы и простор болот,
Где над камнями старых могил сурово
Ветер ночной поет.
 

Ни Гримпенской трясины, где до сих пор, говорят, висит табличка «ОСТОРОЖНО ЗЛАЯ СОБАКА», ни Принстаунской тюрьмы, откуда сбежал несчастный брат миссис Бэрримор (две главные приманки для приезжающих туристов), мы не искали и не интересовались. Зато видели гуляющих среди вереска длинногривых дартмурских пони – это старейшая на Британских островах порода лошадей. В Дартмуре они живут в полудиком состоянии, но людей не дичатся и подходили к нам совсем близко.

Из Дартингтона путь мой лежал в Норидж с остановкой в Лондоне. Прощаясь, Дима наказал мне посетить в Лондоне поэтессу Кэтлин Рейн, которая помогла им с Леной получить стипендию в Дартингтон-Холле, и передать ей привет. Я с удовольствием обещал, тем более, что Кэтлин Рейн была большим специалистом не только по «диминому» Блейку, но и по «моему» Йейтсу.

…На обратном пути я все-таки посетил Тотнесскую крепость, обошел изнутри ее стены и купил путеводитель, в котором прочел: «What makes Totnes Castle special is the fact that it never saw battle». В поезде на меня напало меланхолическое настроение, и я написал стихи, развернув эту фразу в целое нравоучение (сомнительное, как и все нравоучения):

Тотнесская крепость
 
Путеводитель говорит: «Она
ни разу не была осаждена
и потому прекрасно сохранилась».
Брожу вокруг семивековых стен,
случайный созерцатель мирных сцен,
и вижу: тут ничто не изменилось.
 
 
Лишь время явно одряхлело. Встарь
оно любую крепость, как сухарь,
могло разгрызть и развалить на части.
Зато окреп Национальный Траст:
костями ляжет он, но не отдаст
ни камня, ни зубца зубастой пасти.
 
 
Рябина у стены, как кровь, красна:
Не спячка в городе, но тишина;
над елкою английская ворона
кружит. Что проворонил я, кума?
Венец, воздетый на главу холма, —
шутейная корона из картона.
 
 
Мужчина, не бывавший на войне,
и крепость, не пылавшая в огне,
напрасно тщатся выглядеть сурово.
Хотя у старой крепости пока
есть шанс; а у смешного старика
нет никакого.
 
Ракушка девятнадцатая. Лондон, Челси
(Дела оккультные)

Я отыскал дом, в котором жила Кэтлин Рейн, в тихом и зеленом уголке Челси, на Полтонс-сквер. С детства млею от этих названий: Кенсингтон, Пимлико, Челси – с тех пор, как в первый раз прочел рассказы о Шерлоке Холмсе, лучшую в мире книгу, как печать, легшую на мою младенческую душу (вот как красиво сказал!)

Встретившая меня немолодая леди была мила и приветлива. Кое-что о ней я знал еще с России, поскольку мне довелось перевести ее стихотворение для английской антологии. Я знал, что Кэтлин Рейн родом с английского Севера, по матери шотландка, что она не только поэт, но и автор монографий об английской поэзии, главным образом, об Уильяме Блейке, непризнанном при жизни гении, творце собственной поэтической мифологии, мистике и визионере.

Наш разговор добавил к этому еще другое, важное. Кэтлин Рейн рассказала мне о своих университетских годах, которые она провела в Кембридже (конец 1920-х – начало 1930-х), когда и в Кембридже, и в Оксфорде большинство молодых поэтов были леваками, в основном, марксистской ориентации. Кэтлин принадлежала к тому меньшинству идеалистов, которые считали необходимым продолжать линию возвышенной поэзии Мильтона, Блейка, Шелли и так далее, вплоть до Уильяма Йейтса. О тех временах – ее книга воспоминаний «Прощайте, счастливые поля!»

В последние годы она издавала альманах «Теменос» («преддверие» по-гречески) и была соучредителем Академии Теменос (лекции, семинары, поэтические чтения), с уклоном в «священные знания Запада и Востока». Патроном и альманаха, и Академии был сам принц Уэльский. Ну да, тот самый принц Чарли, можно не объяснять.

Вот таким образом нечаянно-негаданно я оказался чуть ли не в штаб-квартире английского спиритуализма. Вообще говоря, мистическая традиция имеет давние корни в английском мире. Особенно она процвела в конце XIX и начале XX века. Недаром глава всемирного Теософского общества мадам Блаватская в 1889 году переехала из Нью-Йорка в Лондон. Здесь под ее обаяние попал молодой Уильям Йейтс, да и не он один. Мистиком был и мой любимый Конан-Дойль, он даже увлекался спиритизмом. Мода на сверхъестественное сделалась тогда повальной в английском обществе. Молодой человек не имел шансов увлечь юную леди, если он не мог рассказать пары вещих снов или поведать о каких-нибудь таинственных и необъяснимых явлениях, которым был самолично свидетель.

Но вот вопрос: много ли лучше наивного увлечения мистикой то тотальное разочарование «потерянного поколения», которое воцарилось после Первой мировой, упразднив прежние вкусы и прежних кумиров? И те потоки бескрылого, лишенного воображения натурализма и политического стихоплетства, которые затопили послевоенную поэзию?

Впрочем, у этого потока был и свой противоток. К нему принадлежали не худшие поэты XX века. Уильям Йейтс и вернувшийся с войны Роберт Грейвз, не глядя ни на кого, создавали собственные поэтические мифы. Романтиком и визионером предстал читателю и пришедший двадцатью годами позже юный Дилан Томас. (Интересно, что все трое: ирландцы Йейтс и Грейвз и валлиец Томас – несли в себе наследственный кельтский код.) Мифотворцем по сути своей был и родившийся еще одним поколением позже Тед Хьюз.

К тому же направлению принадлежала и Кэтлин Рейн. Во всех своих работах она занята одним – защитой тех древних родников[8]8
  Defending Ancient Springs — название сборника критических работ К. Рейн (1967).


[Закрыть]
, из которых когда-то родилась мировая поэзия. И в самом деле, разве поэт не был изначально жрецом, пророком и визионером? Разве не общался он с силами таинственными и божественными? Если эту нить оборвать, Данте и Мильтон сделаются для нас грудой мертвых слов и само существование поэзии прекратится, от нее останется только название, пустая шелуха. Или хуже того – в колыбельке, где лежал человеческий ребенок, окажется подброшенный эльфами уродливый оборотень.

Кэтлин Рейн подарила мне последние номера «Теменоса» – довольно увесистую стопку (точнее сказать, стопу).

– Вот в этом номере, – сказала она, – стихи Арсения Тарковского в переводе Питера Рассела.

Я выразил свой щенячий восторг по этому поводу.

– Питер, – продолжала Кэтлин, – говорит, что Тарковский ему нравится больше Ахматовой.

Питер Рассел, издававший в 1950-х годах поэтический журнал «Девять» (в честь девяти муз), представлял собой довольно колоритную фигуру на английской литературной сцене. Двоюродный брат философа Бертрана Рассела, поэт, полиглот и первый переводчик стихов Осипа Мандельштама на английский язык, он прожил бурную и запутанную жизнь и умер в Италии на какой-то заброшенной мельнице, не изменив до конца своей главной страсти – стихам и литературе.

Те восемь номеров «Теменоса», которые подарила мне Кэтлин Рейн, до сих пор стоят у меня на полке. Я достаю и открываю № 12 за 1991 год. Подборка А. Тарковского большая, и заканчивается она стихотворением «Первые свидания», которое мы с юности помнили наизусть:

 
Свиданий наших каждое мгновенье
Мы праздновали, как богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла.
…………………………………………
 

Стихотворение это построено, как череда снов. На волшебном слове «головокруженье» (два ударения – на первом и предпоследнем слогах!) все начинает кружиться у нас перед глазами, и мы оказываемся в Зазеркалье, куда увлекает героя его возлюбленная. Перед нами распахиваются алтарные врата, за которыми она светится из темноты, как некая живая святыня; она спит – но спит, сидя на троне, и у нее на ладони – хрустальный шар, символ Мира, которым она владеет. Шар этот приближается, вырастает перед нашими глазами, и мы видим пульсирующие в нем реки, синеющие моря и туманные горы вдали… Это, конечно, чистый кинематограф: наплыв, монтаж и компьютерная графика. Так что Андрей Тарковский, сын поэта, не случайно стал режиссером, автором знаменитых фантастических картин «Солярис» и «Сталкер».

Далее сны сменяются все быстрее. Волшебная сила несет влюбленных. Чудесные города возникают, расступаются перед ними и остаются позади, их встречают луга с мягкой травой, бурливые реки и летящие птицы…

 
… Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами…
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.
 

Увы! При всей ученической буквальности, с которой сделан перевод, сновидческий характер стихов не понят, не разгадан (слово «головокруженье» вообще отсутствует в переводе). Английская версия не сохраняет стихотворной формы оригинала, а значит, той звуковой волны, которая несет его послание. Результат очевиден. Магия стихотворения пропадает. Пропадает и неизбежность, неотменимость его последней страшной строки.

Что бы вы сказали, если бы публике, пришедшей на концерт в филармонию, вместо музыки стали бы подробно рассказывать, сколько в симфонии частей, сколько бемолей, диезов и бекаров, и так далее, и тому подобное? После чего слушатели пошли бы по домам, восхищаясь тем, какая прекрасная была симфония. Такой метод перевода на Западе процветает.

Было бы интересно поговорить с Кэтлин Рейн о мистике рифмы, о том, какую бездонную глубину перспективы она дает стихам, какую «миров разноголосицу» приносит с собой. Не говоря уже о том, какая это великолепная удочка для поэтического Воображения. Можно было бы привести простые и загадочные строки Бориса Пастернака:

 
И рифма не вторенье строк,
А гардеробный номерок,
Талон на место у колонн
В загробный гул корней и лон.
 
(«Красавица моя, вся стать…»)

Но я не догадался заговорить об этом. А ведь тема «рифма и бессмертие» не могла не быть близкой исследовательнице Йейтса. Он никогда не писал верлибром. По его собственному объяснению, опасался, что свободная форма тянет за собой расхлябанность: «Все, что индивидуально, подвержено скорой порче, и чтобы это сохранить, нужны лед или соль». Лед мастерства и соль строгой формы.

На прощание Кэтлин вручила мне свою книгу о Йейтсе и Блейке «Yeats the Initiate…» («Йейтс посвященный»). – увесистый и очень красивый том, полный иллюстраций из Блейка и цветных диаграмм из оккультных тетрадей Йейтса. Как я жалею, что он потерялся в одном из моих переездов.

И еще – вместо эпилога. Когда эта глава уже была написана, произошел мелкий, но, я считаю, мистический случай. Потянулся я достать какую-то книгу с полки; и вдруг давно и мирно стоявшая там большая открытка с рисунками Эдварда Лира (четыре смешных птицы), нечаянно задетая моей рукой, спланировала на пол, и я увидел на оборотной стороне письмо, написанное чрезвычайно корявым почерком. Это было письмо от Кэтлин Рейн, которое я получил через день после моего визита и о котором совсем забыл: «Буду очень рада увидеть Вас снова и узнать, как идут дела и как осуществляются Ваши планы. Я могу представить себе, какой хаос творится сейчас в России, но не думаю, что у Запада есть решения; распад ценностей происходит быстро и повсеместно…»

И это было последним приветом от Кэтлин, неожиданным и очень в ее духе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю