Текст книги "Ветка Палестины"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Полина смертельно боялась кладбища. Топила снег, только бы не идти туда.
Как-то перед сном она взяла толстую тетрадь в клеенчатых корочках и записала вдруг:
"С девяти утра до одиннадцати вечера просидела в университетской читальне, в углу, спиной к залу, готовила курс органики. И завтра день нелегче. Я измучена, даже есть не могу, хотя с утра во рту ни маковой росинки. Работаю до дикой усталости, мамочка..." Вывела машинально "мамочка" и только тогда поняла, что взялась за письмо домой.
Упала на кровать. К утру подушку хоть выжми. И вдруг сами собой, как к верующему молитва, пришли стихи Шевченко:
О, Боже мий мылый, За що ты караешь Сыротыну...
Полина все время возвращалась к ним, о чем бы ни думала:
А я полечу высоко, высоко
За сыние хмары,
Немае там власти,
Немае там кары.
К весне она совсем слегла. Тихо насвистывающий какую-то мелодию юный врач "скорой помощи" (Полина свалилась на улице, возле дома) исписал целую страницу. И фурункулез от недоедания, и грипп, перенесенный на ногах, и воспаление связок, и бог знает что еще. Когда он ушел, кинув со студенческой живостью "оревуар" и оставив на столе горку рецептов, на которые нет и не будет денег, Полина вынула из-под подушки тетрадку и записала самым мелким почерком, непостижимым чужому:
"Мамочка моя любимая, за что мне такое? Как в костер бросили. Жжет руки, ноги. И нет спасения от огня. Сегодня заплакала от физической боли этого со мной еще никогда не случалось. На это я не имею права".
" ..Готовлю завтрак. Больше не могу видеть сухарей. Целую неделю питалась ими. Я решила: хватит болеть, и все! Некогда! Говорю себе, что я просто ленивая девчонка, что должна встать, убрать комнату, постелить постель. Надоела грязь. К тому же проверю свои силы – и сяду заниматься".
Пошарила в шкафу. Кончились продукты, деньги. А кому скажешь, что пора отоварить карточку, что не в силах сидеть в читальне, особенно когда кто-то рядом хрустит сухарем или яблоком?
Надо молчать. И не отставать от своей студенческой группы. Кому какое дело, что одна только езда в село Алексеевское и топка печки занимают полдня.
Боже, как хотелось встретить человека, который бы понимал! Без слов, без жалоб. Полина снова потянулась к тетради. "Вот уж не думала, что самым большим несчастьем станут праздники. Как я их ненавижу! Никогда столько не реву, как в праздники. Нет, меня не забыли. У меня хорошие подруги. Приглашают в семьи, но это еще больше расстраивает.
В праздники я стираю, мою полы. Специально оставляю все на праздники, чтобы было дел по горло".
Полина взглянула на будильник. Владя обещал заехать.
Выскребла из печурки пепел, отправилась за углем, больная нога подвернулась, и Полина упала. Как набрала уголь, понять не могла. Кое-как растопила печку. Вытряхнула украинский домашний половичок. Открыла форточку .Чисто стало, свежо. И почувствовала, что вот-вот свалится.
Присела на край табурета, затем пошла по воду. Подмела кухоньку и тогда лишь села за книги.
Подумала внезапно: прикати Владя с грузовиком, да покидай в кузов барахлишко, да возьми ее на руки – хватило бы сил отказаться? От городского уюта. От заботы. Домашних пирогов. От трогательной суеты Влади. Кто это сказал о нем: большой, а без гармошки?
Примчался Владя в каплях дождя – сама свежесть, принес авоську картошки: "Мама прислала!" Потоптался в дверях и ушел, застенчиво пятясь.
И в эту ночь, и в следующую Полине снился дом в Широком, весь в сирени и в левкоях, мама. отец, Фимочка. Вдвоем с братом они несли большое ведро из кладбищенского колодца; Полина склонилась набок, чтоб на брата не плескалась вода, и услышала его добрый голос: "Ну и трус ты, Полинка. Кто же боится кладбища? Это – дом наш".
Открыла Полина глаза – чисто выбеленные голые стены сторожки. Потянулась к тетради, без которой уже и жить не могла.
"...Мальчик мой? Тихоня, умница, жизнь моя. Разве знали мы, родной, что нас постигнет? И так тянет меня на Украину! Домой! На той неделе тебе, братик мой единственный, исполнится 18. Родной, любимый мой! Как я плачу над участью, постигшей тебя, сколько ночей я провожу с мыслью о тебе, как я люблю тебя, мой маленький, мой несчастный мальчик!"
День рождения Фимы совпал с главным экзаменом года. И не только года. Органика. Органическая химия. Нечто вроде студенческой конфирмации. Всегда весной она. А тут, как на грех, перенесли.
И, говорят, придет принимать сам академик Казанский. Не дай бог!
Кто это сказал: насколько Зелинский мягок, настолько Казанский крут? Спрашивает не по билету...
Полина перебрала имена будущих экзаменаторов. Профессора Платэ она не боится, хотя он дотошнее всех. Даже профессору Шуйкину сдаст, хотя от этого хитрюги добра не жди. Только бы не к Казанскому!
Ночи, казалось, конца не будет. Мучила растянутая нога. Перемоглась бы, но стало рвать надкостницу. А когда все болит, тут уж не до химии.
Неделю назад учила "взрывчатые вещества", очень простой курс, сплошная зубрежка, и тогда еще выяснилось, что это для нее самое ужасное. Память стала как сито. Ничего не держится. И все после Широкого. Раньше так не было. Неужели жизнь отшвырнет?... Экзамены принимали в ассистентской комнате при большой химической аудитории. Батареи там не работали. Вдоль стен расставлены лабораторные столы, возле них высокие табуреты, как плахи.
Лобное место.
Гуськом прошествовали экзаменаторы в длинных черных халатах, невозмутимые и отрешенные в своей высокой замкнутости. Судьи.
Высший химический суд, приговоры которого обжалованию не подлежат, сдержанно кивнул Полине. А заведующий практикумом профессор Юрьев даже приостановился, нарушив всю торжественность прохода.
Полина ждала у дверей, прижавшись лопатками к стене.
Вбежал по лестнице высокий, поджарый Альфред Феликсович Платэ, ее руководитель. Огляделся вокруг порывисто, отчего его портфель, запертый на один замок, совершил полный круг. Отыскал быстрыми смеющимися глазами Полину, сказал ей вполголоса, со всей своей природной галльской живостью:
– Сосредоточьтесь, Полин! Не спешите. На все про все: "Разрешите подумать".– И шагнул к двери, торопливо запахивая пиджак на полосато-красной душегрейке и расправляя плечи, чтоб стать таким же грозным, как и все.
Простучал палкой, прихрамывая, тихий, неприметный доцент Силаев, шепнул ей: -Садись ко мне отвечать! Тс-с!
Прошествовал академик Казанский. Бесстрастное лицо. Сатанинская улыбка. И головы не повернул.
В другом конце коридора показался Владя. Хотел спрятаться, но каково прятаться, когда ты на голову выше всех. Он пошептался о чем-то с Аликом, Аликом-гениаликом, как его называли на курсе, и Алик, быстро взглянув на Полину, закивал торопливо: мол, конечно, в обиду не дадим.
"Хорош у меня видик, наверное",– уязвленно подумала Полина и, оттолкнувшись плечом от стены, вошла в аудиторию твердым шагом.
В аудитории мрачновато, пахнет ржавой селедкой, – видно, после опытов с аминами. И, кажется, сероводородом.
И экзаменаторы по углам на высоких табуретах – двенадцать апостолов. И еще улыбаются.
Альфред Феликсович Платэ сделал знак рукой: "Спокойнее, спокойнее, Полин". Доцент Силаев, тот уж без всякого стеснения, явственным шепотом: Сейчас, сейчас я тебя вызову. Полина чувствовала: у нее горят щеки. У профессора Платэ пока никого, он снова махнул рукой Полине: давайте!
Она качнула головой, только сейчас понимая, со страхом и грустью, что не будет сдавать ни Платэ, ни Силаеву. Зачем они так?
Но... не слыхал о ее существовании только один – единственный экзаменатор. Академик Казанский. "К нему?! Мамочка моя!"
Вот от Силаева ушла студентка, он вытянул шею: "Готова?"
Полина опустила голову, не замечая ни жестов, ни взглядов, полных доброты.
Она сидела так, с опущенной на грудь головой, пока не освободился стул у академика Казанского. Поднялась. Но ее опередили. Возле Казанского уже пыхтящий добродушный Алик-гениалик.
И она продолжала сидеть, подавляя в себе острое желание пойти к тихому Силаеву и даже к профессору Шуйкину, на круглом азиатском лице которого блуждала улыбка.
Когда появилось место у Альфреда Феликсовича Платэ, Полине хотелось уж не просто идти, а бежать к нему, чтоб не успели занять стул.
"Ну и трус ты, Полинка... – словно бы услышала она мальчишеский голос.Ну и трус" И осталась недвижной.
Альфред Феликсович Платэ встал неторопливо, как бы разминаясь, шагнул к ней, посмотрел на формулы, которые она выводила на листочке. Переглянулся с Силаевым, недоуменно пожимая плечами.
...Когда Полина приближалась к академику Казанскому, у нее кружилась голова. Она заметила только красно-полосатую душегрейку Платэ, который делал успокоительные знаки.
Академик Казанский сидел на почетном месте. За длинным лабораторным столом. Замкнутый, отчужденно сухой. Губы нитяные, как, говорят, у всех недобрых людей. И улыбнулся тоже суховато, даже иронически. "Дура ты набитая,– словно говорила уязвленной Полине эта улыбка.– Деревенщина".
Полина зябко повела плечами. "Ну и трус ты, Полинка, ну и трус..."
Казанский взял тонкой белой рукой ее листок с формулами, мельком взглянул на них, отложил в сторону: мол, знаете, и ладно. Поговорим о том, чего не знаете.
–Напишите бекмановскую перегруппировку... Полина зажмурилась в панике. Ничего не помнит. Ни единой формулы. Перед глазами точно снежная целина. -Разрешите подумать?
–Казанский взглянул на нее поверх очков, сказал добродушным тоном: – Но недолго.
Полина напряженнейшим усилием, так вытаскивают из колодца полное ведро воды, вытянула откуда-то из глубины ослабевшей памяти цепь разворачивающихся формул, может быть, самое трудное для нее в университетском курсе. С нажимом, так, что трещало перо, разбросала по листку стрелки движения формул.
Заметила боковым зрением, Альфред Феликсович Платэ встревоженно глядел на нее, перестав спрашивать студента, который сидел перед ним. "Родные вы люди..."
Пока Полина медленно поясняла, Казанский оглядел ее листочек со всех сторон и отложил в сторону; спросил, как если бы все начинал сначала:
–А теперь напишите...
–Разрешите подумать,– сдавленным тоном произнесла Полина, выслушав вопрос. 1102"
Казанский хмыкнул: "Гм". Этого оказалось достаточно, чтобы Полина мысленно собралась и ответила сразу.
После следующего "разрешите подумать" Казанский поднялся и прошелся возле стола. У всех экзаменаторов сменились студенты, а академик Казанский все еще не отпускал девушку, которая будто специально злила его своим меланхоличным, надо не надо, "разрешите подумать".
Деликатнейший Казанский поглядел на студентку поверх стекол. И, промокнув высоколобую голову платком, поставил студентке жирную четверку.
– Я ему все ответила,– всхлипывала Полина, сидя в коридоре на лестничной ступеньке, – кто возьмет меня на органику с четверкой.
– Ура! – закричали в один голос Владя и Алик-гениалик. И даже руками развели для убедительности.
Полина взглянула на них и невольно улыбнулась. Пат и Паташон.
– Знаешь, кто имел четверку по органике? – воскликнул Владя, пригибаясь к Полине. – Академик Зелинский. Сам! Четверка по органике для химика – это все равно что дрожание икр у Наполеона перед сражением. Великий признак. Алик, ребята, поклянитесь, что я не вру.
И вся группа, как один человек, пошла в клятвопреступники.
Владя подал Полине руку, помог ей встать и потянул ее вниз по лестнице.
– Побежали!
– Да что с тобой? Куда?
– Ко мне! Нас ждут обедать... Они выбежали из университетского двора, держась за руки. Владя остановил такси, и спустя несколько минут они входили в новый дом на улице Горького.
Стол уже был накрыт и сервирован так, словно ожидался дипломатический прием. Накрахмаленные салфетки стояли у тарелочек голубями, казалось, подойди к ним – упорхнут.
И картины по стенам в золотых рамах на библейские сюжеты изображали порхание толстеньких ангелов; Брюллов, кажется?
И даже мать Влади, дородная белолицая дама с крупным ожерельем желудевого цвета, преподаватель философии, вышла к ним какой-то пританцовывающей, будто порхающей походкой.
Только хрустальные рюмки стояли прочно. Даже позванивали от шагов, не шевелясь. Они были такими же длинношеими, как Владя и как отец
Влади, который вышел к столу, улыбаясь и бася добродушно:
– У нас, когда я учился, говорили: сопромат сдал – жениться можно. Органика приравнивается к сопромату, да?
Никогда Полина не ела такого душистого гуся, никогда не пробовала соуса ткемали, от которого горело по рту. Полина отказалась было от грузинского вина, но мать Влади сказала, понизив голос, что именно это вино любит сам... Как же не попробовать!
Когда наконец справились с кофе глясе, мать Влади, обняв Полину за плечи и сострадательно ощупав пальцами ее худые, выпирающие ключицы, повела в комнату, где, сказала, Полина может чувствовать себя как дома.
– Милочка моя! – воскликнула она, и глаза ее увлажнились.– Вам пришлось столько перенести. Теперь живите – не тужите. Все к вашим услугам. Вся Москва.
Когда Полина уходила и отец Влади помогал ей надеть подбитое ветром пальто, она услыхала сочувственный шепот матери Влади:
– Владь, почему у Полиночки погибли родители? Они были военными?
– Они были евреями, – помедлив, ответил Владя.
Полина увидела, как у матери Влади вытянулось лицо.
... Владя догнал Полину только у трамвайной остановки. Полина прыгнула в отходивший автобус, не взглянув на его номер; дверь захлопнулась, Владя бежал за ускорявшей движение машиной, стуча кулаком по прозрачной двери и крича в страхе: – Полина! Полина! По-олинка!
Глава вторая
Вечером в сторожке грохнула дверь, заскрипели половицы. Ввалился московский дядя, заиндевевший, с букетиком подснежников в одной руке и кулечком из газеты – в другой. Полина уткнулась в мокрый каракуль дядиного воротника. Какое счастье!
Дядя разделся и, по обыкновению, сделал ревизию ее запасов. Осталась ли у нее хоть какая-нибудь еда? Сама ничего не попросит. Уж он этот вреднющий характер Забежанских знает. Сам такой. Слазил в кухонный шкафчик, пошарил по полкам. Лишь в банке пшено на донышке. И немного овсянки. Высыпал в пустую сахарницу полкило песку. Не помешает.
Полина взялась за чайник, дядя остановил ее.
– Идем, Полюшка! Нас ждут.
Полина поцеловала его и попросила не уезжать.
– Фимочке сегодня восемнадцать, Посидим...
Дядя был угольщиком, всю юность проработал в шахте, и глаза у него были угольные, спокойные, добрые. Мамины глаза. И с таким же острым антрацитным блеском, как у нее. Только хитреца была в них не мамочкина. Собственная.
Дядя прикрыл глаза ладонью, постоял так, покачиваясь, сказал по-прежнему решительно:
– Идем, Поля! Обещал... – Голос у него басовитый, низкий, а что-то в интонациях напоминает голос матери.
Дядя потащил Полину куда-то вдоль села Алексеевского, по сугробам, мимо занесенных бревенчатых халуп. Подвел к незнакомому дому, побеленному снаружи, словно украинская мазанка. Сказал напористо:
– И наличники вон как у вас.
Полина взглянула на резные наличники, выкрашенные ядовито-зеленой краской. Нет, у них были другие.
Их ждали: кто-то принялся стаскивать с Полины пальто, женский голос крикнул в глубь дома:
– Пришли!
В большой комнате накрыт стол. Яства праздничные, пасхальные. Рыба фаршированная, рыба жареная. Рыба пареная с красным перцем. На углу стола маца.
– Сейчас Пасха? – робко спросила Полина, усаживаясь возле дяди и оглядываясь. Ни одного знакомого. Какие-то кирпичные, скуластые лица.
Дядя не ответил, а стал подталкивать ее куда-то к противоположному концу стола, где пустовало кресло с бархатными подлокотниками. Полина упиралась. Она хочет быть рядом с дядей. Но тут весь стол начал упрашивать Полину оказать им честь и... сесть возле лысоватого широкоскулого парня в военном кителе с орденами, который улыбался ей застенчиво и боязливо.
Полину словно огнем опалило. Неужто опять сватают?
Она покосилась на дядю, который разглядывал холодец. Прикусила губу. "Дочь не посмел бы так оскорбить..."
Сказала едва слышно:
– Устроил... Сватовство майора.
– Подполковника,– с достоинством поправил гость с другой стороны стола, видимо обладавший острым слухом. – Что?!
– Он подполковник, – повторил гость и стал жестами звать жениха; мол, давай подгребай.
Жених устремился к ним, как в реку кинулся, потеснил дядю и уселся рядом с Полиной.
Если Магомет не идет к горе, – забалагурил он,– то гора идет к Магомету.
"Ты еще и нахал?!"
Уголком глаз Полина видела погон с двумя просветами.
– А шпоры у вас есть, майор?
– Я сапер, – с достоинством ответил подполковник.
– А собака есть?
– Н-нет...
– Должна быть собака, легавая. И псари. А выездные рысаки?
– Есть, – оживился жених. – "Опель". С иголочки.
– А дворянство у вас родовое? Или пожалованное, майор?
Полина поднялась, и в голосе ее уже явственно звучал гнев:
– Ни псарей, ни рысаков. Разве это достойная партия? – У Полины брызнули слезы: – Дурачье вы... позапрошлогоднее! – И, натыкаясь на углы стеклянных горок, буфетов, кресел, кинулась к дверям.
Полина бежала домой в кромешной тьме, проваливаясь в сугробы и вытаскивая из снега слетавшие с ног туфли-лодочки. Едва отыскала свою обледенелую сторожку. Бросилась на постель лицом вниз.
"Мамо! Мамочка ридная!.." попыталась заснуть. Люминал кончился, а без снотворного – куда там!..
Порывисто потянулась к тетрадке, записала крупными буквами, поперек страницы: "Хватит! Я хочу к маме!"
... Первым заметил, что с Полиной худо, Альфред Феликсович Платэ, хотя ничего в ее университетской жизни не изменилось. Так же жужжал возле нее мотор, вращая в колбах "мешалки", и в трехгорлых колбах пузырились, клокотали реакции Гриньяра. Все вещества разгонялись к сроку, и он как руководитель не имел никаких претензий. Но вдруг увидел, что она вовсе не та, что вчера. По ее поникшим рукам. Когда это было, чтоб ее сухие узкие руки, красноватые, шершавые руки лаборантки-химички, лежали на рабочем столе так вяло и безжизненно?..
Он подошел к Полине и сказал, что геологи привезли гурьевскую нефть, много образцов. Ее нужно перегнать, определить состав.
Разгонка новой нефти оказалась трудной. Она требовала внимания неотступного. Ни о чем другом и подумать некогда. Зазеваешься – выбросит горячую нефть из колбы. И все начинай сначала.
Но Полина прошла школу Карповского завода. Там аналитической лабораторией, которая контролировала готовые партии лекарств, руководила старая женщина, русская немка. Она дрессировала лаборанток с немецким педантизмом и российской бесшабашностью. Полину, во всяком случае, вымуштровала так, что та, задерживаясь в лаборатории до полуночи и перевешивая пробы десяток раз, ставила свой лаборантский номер на готовой партии тяжелевшей от ответственности рукой.
И сейчас было не легче. Нефть разных глубин. Одна, поводянистее, вела себя как необъезженный скакун, плескалась, клокотала в колбе и снова дыбилась вверх нефтяным гейзером. Другая, богатая парафином, застывала в холодильнике.
"Каждая нефть по-своему с ума сходит", – говаривал Плата.
Но вот перегнала.. Намного быстрее, чем предполагал Платэ. С внутренним торжеством положила на его рабочий стол таблицу нефтяных констант.
Когда на другой день Полина вошла в лабораторию, увидела вначале приподнятые удивленно медвежьи брови Платэ, а затем его сияющие, почти счастливые глаза. Как обрадовалась сияющим глазам профессора! Господи, хоть кто-нибудь ей рад!
Профессор тут же попросил ее получить новое вещество, и неприметно Полина, как сказал Платэ, "втянулась в диплом...".
Над дипломом работалось с азартом. С неотступным отчаянием человека, на котором пылает одежда и он пытается погасить на себе огонь. Все получалось удивительно точно, и стали осмысленными вечера, когда она могла увенчать стол Платэ колбой с новым препаратом.
Но... Оказалось, что в такие вечера семья нужна не меньше. Как же хотелось не возиться с углем и печкой, а прийти в теплую комнату, и чтоб встретила мама, и поесть суп с клецками или даже картофель с домашними огурцами, а потом забраться с ногами на диван, читать вслух Шевченко, а мама чтоб слушала.
Вечерами Полина боялась идти в свою сторожку, оставаться там наедине с собой; работала, пока не выключали электричество или газ. Глядя на синие огни гудящих горелок, она частенько думала о родных, не понимая еще, что со дня на день крепла их верой, их неразвернувшейся силой. Они погибли, веря в нее. Она не может их обмануть. Не смеет обмануть. Это для них, может быть, хуже смерти. И эта подспудная, заглохшая было мысль стала исцелять ее, придавая силы.
Однажды за полночь к ней неслышно подошел академик Зелинский в своей неизменной черной шапочке, пошевелил добрыми усами, глядя на ее снующие руки, спросил, получается ли. Посмотрел записи, взял карандаш, прикинул что-то... Вздохнул:
– Пора спать, полуночница.
И, достав из оттопыривавшихся карманов своего белого накрахмаленного халата один из бутербродов, которыми он оделял всех полуночников, ушел домой. Зелинский жил тут же, в университете, но, увы, наведывался в лабораторию в последние годы все реже.
А утром влетел шумный неугомонный Платэ, продекламировал Полине с порога: "Старик Державин нас заметил и... благословил..." Оказывается, Зелинский вызвал Платэ и расспрашивал о Полининой работе.
Полинка, как шутили в лаборатории, теперь уж растила и холила свою дипломную работу, как ребенка, и ждала, каждое утро ждала Платэ,– что он скажет? Как-то она вытурила знакомого аспиранта – члена партбюро, который, правда, беззлобно назвал лабораторию Платэ "французской кухней".
Она к Платэ неравнодушна, заговорили подруги. Полина сердилась. Она терпеть не могла кретинок, которые влюбляются в теноров, в прославленных преподавателей. Без таких, как Платэ, университет – звук пустой. Памятник старины, и только.
К весне снова занемогла. Голова болела, "весь череп поднимается", говорила Полина. А сердце... кажется, до утра не дотянешь. Полина измерила температуру. 35,2.
К врачу боялась идти. Скажет: лежать. А когда лежать? Она начинала опыт и, заперев дверь и туго затянув голову мокрой косынкой, влезала на подоконник и дышала в форточку. Иногда боль отпускала.
Платэ врывался как тайфун:
– Обедать ходили?– И отрывал свой "итээровский" талон: – Я отстраняю вас от работы, пока не пообедаете.
Как-то оставил на ее столе бутылку молока. Полина знала, что у Платэ двое маленьких детей, и не притронулась к молоку. Платэ на другой день раскричался так, что она тут же выпила бутылку залпом, зубы стучали о горлышко.
– Я вами доволен! – сказал он, когда она поставила бутылку.
Полина была убеждена, это он о молоке. Оказывается, не в молоке дело.
Он был дотошным, Платэ. Как и все на кафедре Казанского. Прежде чем отправлять студенческую работу в печать, он заново разгонял на колонке вещество, сам определял все константы, все рефракции.
А ныне он произвел это почти в ярости: когда Полину похвалил академик Зелинский, кто-то пустил слух, что ей делают поблажки; если пересчитать результаты ее опытов, наверняка там напутано.
Платэ перепроверил все, заставил считать аспирантку, которая, по его подозрению, могла распустить такой слух.
– Я вами доволен,– повторил Платэ.– Все у вас сошлось до четвертого знака.
Официальным оппонентом назначили академика Казанского. Полина пришла в ужас. Опять он? Да что это за напасть?
Когда отвезла диплом Казанскому, казалось, что оставила там, на Калужской заставе, свое сердце. Внутри пустота.
На защиту диплома пригласили академика Зелинского.
Он восседал во главе стола патриархом всея химической Руси, жестом прогнал фотографа из газеты; тот, изгоняемый, успел все же сделать несколько снимков, которые Полина хранит теперь вместе с фотографиями родных.
Задавал вопросы академик Казанский – въедливо, со своей постоянной улыбочкой. Добряк Платэ поинтересовался тем, что, по его убеждению, Полина изучила назубок, – ответила ему быстро и виновато.
Патриарх молчал, покачивая головой в черной академической шапочке; сделав несколько записей в своем блокноте, сказал деловито, что эту работу туда же...
Полина вышла из аудитории со стесненным сердцем. Куда – туда же?..
Оказывается, на конкурс дипломных работ; позднее Полине вручили Почетную грамоту, на которой был нарисован кубок,– видно, грамота предназначалась для футболистов. Под кубком напечатали, что она заняла на конкурсе университетских работ второе место.
– Ну что? – торжествовал Платэ. – Я же сказал. Все сошлось до четвертого знака...
Еще раньше, сразу после защиты диплома, жена Платэ, дочь академика Зелинского, испекла в честь ее диплома пирог. Платэ подарил на память свою книжку... Полина сбросила туфли, взобралась на ковровый диван с ногами, вместе с шестилетним Федюшкой, сыном Платэ, с которым они всегда были большими друзьями, и читала Федюшке есенинское "К матери", а когда он нетерпеливо заерзал – "Собаку Качалова".
На другой день Полину вызвали к академику Казанскому. Казанский сказал, как всегда, сухо, что он был бы не против, если бы Полина пошла в университетскую аспирантуру. К нему, академику Казанскому.
– Ну как? – Он поднял глаза на онемевшую Полину и улыбнулся своей обескураживающей улыбкой.– Надо подумать?
...Лето сорок шестого года было знойным. Лето лесных пожаров и экзаменов. Даже странным казалось Полине, что когда-то думала о смерти.
За плечами теперь были не только неудачи, но впервые – большая удача. Точно она на планере взлетела и ее несет восходящий поток. Она даже позвонила дяде. Он обрадовался, что простила наконец дурацкое сватовство. Дядя басил в трубку:
"Мо-олодец!" Она снова слышала сердечные родные интонации и была счастлива. – – Приезжа-ай! Деньжат нужно?
– Нет. Я сказочно богата.
У нее и в самом деле появились деньги. Неделю назад Платэ достал из бокового кармана стопку десяток. Полина вскинула руки в испуге.
– Это ваш заработок,– спокойно сказал Платэ. -Работа с нефтью договорная. Это ваша доля.
Полина по-прежнему глядела на него с недоверием, пока старшая лаборантка, Федосья Ивановна, не выпучила на нее глаза: разве ж Полина не знала, что с геологами договор?
– ... Богата? – удивился дядя.– За что это тебе?
– Заработала. Платэ устроил.
Аспирантские экзамены сдавала все с тем же возвышающим ощущением легкости и удачи. И когда они остались за спиной, у дверей аудитории ее ждал представитель профкома с путевкой в руках.
– Распишитесь, Забежанская. Путевка в Геленджик. В санаторий. За полцены.
Вагон швыряло; рядом сидел какой-то солдат, он крикнул: "Заспиваемо!" – и затянул неизменную эшелонную: "...Эх, руса коса до пояса, в косе лента голуба!.." И Полина подтягивала, захлебываясь от теплого ветра и горького восторга: навстречу стелилась родная земля. Проскочили ивы, топольки. Топольки все в белом пухе, как птенцы, вылупившиеся из гнезда. Медленно плыли, кружась, израненные поля с зелеными яровыми и высокими, начавшими желтеть озимыми хлебами. "Украина, маты моя! Ненько моя!"
Глава третья.
Когда Полина вернулась в Москву, она узнала, что в аспирантуру ее не утвердили.
Она примчалась в лабораторию, где сидел, обхватив голову руками, Алик-гениалик.
– Алик, это правда?
Алик поднял голову, кивнул.
– Но... почему?
– Пятый пункт.
– Что – о?
– Пятый пункт. Национальность.
– Бред!
– Бред!– согласился Алик-гениалик. – Пьяный бред... Но попробуем встать на почву фактов.– Алик вынул из кармана блокнот и со свойственной ему обстоятельностью написал на листочке фамилии двадцати кандидатов в аспирантуру, которых представил химический факультет университета. Министерство высшего образования шестнадцать кандидатов утвердило. Алик вычеркивал их, одного за другим. Это были русские, украинцы. Один китаец. Один немец. На листочке остались четыре еврейские фамилии. Среди них фамилия единственной на курсе сталинской стипендиатки, а стипендия имени Сталина выдавалась только студентам выдающихся способностей.
Замыкал список отверженных... сам Алик.
– Как?! Тебя не утвердили? – ошеломленно воскликнула Полина.
Алик улыбнулся грустно, потерянно. Предложил съездить в министерство: "Там Фигуровский. Свой человек. С химфака".
"Свой человек" был изысканно вежлив c ними. Он терпеливо объяснил, что, судя по документам, у Полины родители были на оккупированной территории. Надо проверить, как там и что.
Полина ушла из министерства почти успокоенной. Что ж, они по-своему правы. В оккупации всякое бывало. Любка Мухина и Нинка Карпец – вся "Звильнена Украина" тоже может приехать в университет. Надо проверять и проверять.
Она вернулась в свою сторожку и написала в Широкое Нине Полуяновой, чтоб прислали официальный документ о судьбе семьи.
Затопила печку. Разболелась голова – угорела, наверное. Впервые в жи1326"зни она задумалась над тем, что в ее документах существует, оказывается, пятый пункт,
Какой в нем смысл? Для государства. Для нее самой...
Было ли когда-нибудь в детстве ощущение, что она не такая, как все? Хотя бы намек на отчужденность?
А что, собственно, могло разделять? Религия? Широкская десятилетка, двухэтажная, добротная, с большими овальными окнами, размещалась в бывшей синагоге. Клуб – в бывшей православной церкви.
Они, широкские, с богами не знались. В школу пришла, еще и семи не было. Босичком.
–Как твоя фамилия? – спросила учительница, раскрывая классный журнал.
–Забижня! – закричал класс. Все ее окликали "Забижня*– и она стала отвечать "Забижня". Так все десять лет и значилась – Забижня". Придет начальство:"
– Сколько учеников?"– "Сорок!" – "Сколько украинцев?"– "Сорок".
Только в аттестате об окончании десятилетки записали "Забежанская". Как в паспорте.
В доме разговаривали по-украински. Когда приезжал московский дядя – по русски.
Услыхав еврейскую речь, они с Фимочкой затихали, настораживались. По-еврейски родители общались друг с другом только тогда, когда хотели что-то скрыть от детей.
Когда она впервые подумала о себе: еврейка? Не такая, как ее подруги.
Уже здесь, в парткоме Московского университета, когда ее намеревались было забросить к немцам, а потом сказали, что немцы расстреливают евреев.
Когда Полина спустя месяц зашла утром по дороге в университет к дяде и тот спросил ее, как с аспирантурой, она, помявшись, призналась, что не берут. О причине дяде не заикнулась. Как можно сказать серьезным людям: "Не берут, возможно, из-за того, что еврейка"?
Дядьку вон назначили какой-то шишкой в Министерстве угля. Чуть ли не замом министра. При чем тут национальность? Но дядина жена, властная неугомонная женщина, не успокоилась; ей не понравилась уклончивость Полины. Почему не берут? Может быть, у тебя что-нибудь с поведением? Ты что-то скрываешь от нас
Пришлось сказать. Чужими, непривычными еще словами