Текст книги "Ветка Палестины"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Фимочка, Фи-имочка! Мама зовет!
Сын примчался, запыхавшись, когда родителей уже подталкивали тычками на фуру: они вдруг остановились у колеса и стояли так, недвижимо, плечо к плечу. Их прикладом по спинам, они вроде не чувствуют.
Увидел Фима полицая с винтовкой в руках, немца с открытой кобурой на животе – все понял. Сказал негромко Любке Мухиной, своей бывшей учительнице: Тебе что. воздуху мало?"
И пошел к родителям молча. Молча, поддерживаемый отцом, забрался на фуру.
Любка бросилась вслед заскрипевшей фуре, крикнула полицаю:
– А у них еще дочкаА в Москве учится. Комсомолочка!..
... Полинка поднялась на ноги пружинисто, будто это не она только что бессильно горбилась на диване, спустив на колени вялые руки. Спросила низким голосом:
– Где сейчас?
– Кто?
– Она!.. Нина схватила Полинку за плечи:
– Ты что надумала, Полинка? Будешь здесь сидеть! Пока отец придет...
Глава четвертая.
На другой день Полина узнала: приехал с фронта Володя Ганенко. Выскочила из Нининого дома, не дождавшись завтрака. С Володей Ганенко десять лет за одной партой просидели. В голодный год Володя вместе с отцом уходил на заработки. Полинка целый год отгоняла всех от своей парты. Это Володино место!
И отстояла.
Когда Володя вернулся, парта его ждала.
Парту эту за собой таскали. Заветная была парта. С тайником для записок. С нацара-панными буквами, которые потом за-красили черной краской, но их могли по памяти воспроизвести и Полинка и Володя. В сельской школе все парты – и для первоклашек, и для басовитых выпускников – одного размера. Кто догадается, что парта кочует! Да и кому какое дело! Верны своей парте, и прекрасно. Верность поощрялась. Как и озорство.
У каждого во дворе росла сирень. Но своя сирень – не сирень! Куда лучше соседская, тем более, что соседские псы давно всех одноклассников облизали и на своих не брехали.
На столе учителя каждое утро расцветал сиреневый сад. Пока преподаватели разглядывали махровые бутоны – для этого нарезались самые лучшие, мичуринские сорта,– по классу летали шпаргалки. Круговорот шпаргалок!
Все безнадежные балбески были давно закреплены за отличниками. За тупых задачки решали. За лодырей – никогда. Подход был строго индивидуальный. Математические гении пускали по рядам записки со своим ответом, балбески в свою очередь проверяли диктанты математических гениев.
Учителя знали это и каждому готовили отдельные листочки с примерами. Ребята соревновались между собой, и все примеры щелкались как орехи.
К десятому классу почти половина была возвышена в дежурные гении. Володя Ганенко был гением по математике. Полинка в гении не попала. Она была просто химиком.
А на что классу химик, даже гениальный? Узкий профиль.
Когда выпадала свободная минута – заболевал преподаватель или в расписании было "окно", – все садились верхом на парты, непременно верхом, как в седла, и начинались "музыкальные скачки". Сиреневый сад с учительского стола переезжал на подоконник, а на стол ставили витой учительский стул, и на него взбирался Володя Ганенко с баяном.
Баян был гордостью класса и хранился в окованном железом сундуке.
Вся школа прислушивалась к "музыкальным скачкам" ганенковцев, которые, как и все их поколение, были воспитаны на кавалерийских ритмах... Конница Буденного рассыпалась в степи"... "Я на стремя встану, поцелую сына"... "Встань, казачка молодая, у плетня"..."... И с присвистом... Дверь закладывалась ножкой табуретки, попасть никто не мог
..Володя Ганенко вышел навстречу, такой же ершистый, быстрый, в суконной гимнастерке с погонами младшего лейтенанта. Яловые сапоги гармошкой. Ни слова не сказал, только положил руку на плечо: "Держись, Поля".
Накрыт в честь Володи стол. Пирожки с капустой. Янтарный холодец. Словно домой пришла.
...Уже на донышке в графине желтоватый самогон. В большой глиняной вазе – лишь одно моченое яблоко.
Лица у всех – будто не встреча это, а поминки. Белокурый, располневший Ваня Иванов почему-то матерится. И главное – его не удерживают. Правая рука у Вани висит как плеть. Отвоевался.
Налил Полинке граненый стакан самогона. Она отхлебнула глоток. Закашлялась, поставила стакан.
Рассказывала Люся Хоменко, властная девчонка с заостренным мужским носом и жестами столь решительными, что после каждого стеклянным звоном отзывались мониста на ее белой шее. Люсю Хоменко сбросили в село с парашютом, и она знала тут все.
Люся рассказывала о докторе Желтоноге. Его самого и всю подпольную шахтерскую группу немцы расстреляли за два дня до прихода наших войск. В том же самом карьере, что и Полиных родных. Кто выследил Желтонога?
Гестаповцы в Широкое не наведывались, Нашивок с костями и черепами на рукаве здесь не видали. От чужих можно уйти. От своих не уйдешь...
Желтонога знали все: скольких он спас от угона в Германию, выдавая справки бог знает о каких болезнях!.. И его предали...
– Кто ж выдал? – нетерпеливо воскликнул Ваня Иванов. – Обратно Лиля? Полинка взглянула на него с изумлением. Лиля?
Володя Ганенко был последним предвоенным комсоргом широковской школы. Свое комсомольское хозяйство он передал флегматичной отличнице Лиле.
Флегматичный комсомольский секретарь, как только ворвались немцы, оказывается, повесила на школе плакат. В нем предлагалось записываться в молодежную организацию "Звильнена Украина", в которую имеют святое право вступать все, "кроме жидов и москалей".
Вытащили украинские наряды – никто и раньше не запрещал их носить. Но раньше надевали по праздникам, а теперь каждый день. На шее разноцветные мониста. Как отличительный знак.
Учитель математики Виктор Исаевич приходил, рассказывала Люся Хоменко, к Лиле, своей любимой ученице, умолял выхлопотать пропуск его семье, чтоб хоть детей спасти.
Выгнала она Виктора Исаевича, хотя ничего ей не стоило выхлопотать: отец Лили, бывший председатель райземотдела, стал немецким старостой, разговаривал с плеткой в руке...
Скрестив руки на праздничной блузке, глядела Лиля, как на ту же скрипучую фуру, на которой уже стояла, обняв друг друга, Полинкина семья, загоняли прикладами маленького, беспомощного без очков Виктора Исаевича, швырнули его трехлетнюю дочь, которая пронзительно кричала, казалось, на все Широкое: "Мамочка! Тату!.. Не садитесь на телегу? Не хочу, чтоб меня убивали..."
Володя Ганенко слушал, обхватив голову руками. И вдруг выбежал на крыльцо, закуривая, ломая спички.
– Давай задушим ее! – воскликнул однорукий Ваня Иванов.
– Сиди? – жестко оборвала его Люся Хоменко. – Душитель-самоучка.
– А Зойка тут руки не приложила? – спросила мать Володи Ганенко, которая убирала со стола.– У ее дытына от немца...
Ваню Иванова снова пришлось сдерживать.
– Немчура проклятая! – вскричал он.– Пока мы на фронте головы клали, они тут...
Вернувшись, Володя Ганенко сказал рассудительно:
– Дитя – не улика...
В "Звильненой Украине" кого только не было. Одни злодействовали, другие на танцульки ходили. А то детей заводили...
Мать Володи вздохнула: дитя есть дитя! Иные готовы были не то что от немца – от пса понести.
"Немчура!" – вскакивал Ваня. и Люся Хоменко усаживала его прицельным тычком ладони, чтоб тот не бежал немедля таскать за волосья "немецких овчарок".
– А Мухина где зараз? – сдавленным голосом спросила Полинка. – Любка Мухина...
– Дома. Где ей быть... – спокойно ответила Люся Хоменко6. – За ней счет, мабуть, не такой большой, как за Лилей и Нинкой Карпец...
У Полинки перед глазами поплыла комната. Длинное зеркало на стене стало поперек, отчего и Володя, и Люся, и Ванечка Иванов, отражавшиеся там, вдруг завертелись, завертелись...
Она выбежала из хаты на моросящий дождь. За спиной загрохотали чьи-то сапоги. Володя? Нет, Ваня Иванов. Володя не вышел. Даже не выглянул...
От доброго Вани Иванова удалось удрать. Он продрог на дожде и побежал обратно – допивать, а Полинка свернула к Нининому дому.
Вечерело. Улица будто вымерла. Одни круглые пеньки поблескивают от дождя.
Все еще позванивали в ушах мониста Люси Хоменко. Зря на Люсю обиделась. Парашютистка, разведчица, она тут такого навидалась.
Да это дождь звенит. И все вдруг отступило перед тем, что она только что услыхала...
Полинка опустилась на ближайшую скамью под навесом, обхватив руками колени: ее бил озноб.
Вот откуда все... "Звильнена Украина". Освобожденная, значит, Украина.
Три с половиной года жили в своей "звильненой"...
И что успели? К чему стремились?
"Звильнено" – безнаказанно убили Фимочку,
Так же свободно, безнаказанно – мамочку и отца.
Свободно, безнаказанно – Виктора Исаевича.
Свободно – доктора Желтонога.
Учителя, доктора... Самых любимых людей. Свободно убили... Сколько еще? Говорят, в карьере рядами лежат трупы.
Вот вам и "Звильнсна Украина" – как хотели: "без жидов и москалей..." Умертвляли. Полосовали...
Нинка Карпец, говорят, с плеткой не расставалась. А Любка Мухина?! Полинка вцепилась в сырую скамью.
"...."К ней счет мабуть, не такой большой".
У нее, Полинки, свой счет. Личный! А потом хоть в тюрьму. Хоть в могилу... Вся дрожа от озноба и ненависти, она добежала до Нинкиного дома; Нины, к счастью, не было; Полина достала с полки плоский, как нож, заржавелый штык, вложила его в рукав своей белой блузки и так, размахивая не сгибавшейся в локте рукой, пошла к Мухиным. Штык холодил руку, и она шла все быстрее.
Дождь унялся. Выглянули дети. Кто-то окликнул ее, она ускорила шаг. Мимо колодца. Мимо дома с пустыми выбеленными комнатами...
От крыльца кинулся навстречу взъерошенный мальчишка лет десяти. Ждал ее, что ли? Подбежал к ней – и горячо: – Вы – тетечка Полина?
Не сразу узнала. Мухин. Юра Мухин. Ну, да, такое же лицо. Мухинское. Щекастое. Спросила сухо: – Что тебе?
Глаза у мальчишки опущенные, убитые. В сторону своих окон покосился исподлобья, со страхом и стал рассказывать, как они с Фимой вместе играли в шашки, когда Любка позвала Фиму к полицаям...
Он не договаривал, заглатывал слова – от возбуждения, от искренности, от страха, что не дадут досказать; а потом попросил умоляющим и каким-то потерянным голосом взять его завтра в карьер.
– Куриловы, воны сказали, завтра поведут тетю Полину, покажут, где схоронили родных... И я... Можно? Тетечка Полина!
Полинка молчала, и мальчик как-то сразу сгорбился, опустив беспомощно руки.
Полину как холодом обдало. Ей открылось вдруг все с другой, совсем с другой стороны...
Мальчишки его изводят, все время дразнят... Немецким гаденышем! А то и похуже. Со свету сживают! А ему тогда, в сорок первом, было... неполных семь лет. Мальчишки – жестокий народ.
Она ужаснулась, представив себе, отчего горбятся эти костлявые несчастные плечики, которые просвечивали под расползавшейся рубашкой, что придавило мальчонку.
Она присела порывисто, как к трехлетнему.
– Приходи, Юра! Конечно!
А в сердце будто повернулось что-то: "Война проклятая! Детей за что?! Детей за что?!
Она поднялась с корточек и быстро ушла, почти побежала прочь от дома Мухиных по размытой дождем земле.
Глава третья
Сердце не обмануло. Придя утром к колодцу, где договорились встретиться, она еще издали услышала ожесточенные, насмешливые мальчишеские
–Сучий хвост! – Паренек лет четырнадцати в зеленой пилотке замахнулся на Юру, и тот отпрыгнул козленком. Остановился в стороне. Не плакал. Только сутулился, как вчера. Полинка поздоровалась со всеми за руку. Подозвала Юру, который по-прежнему переминался в стороне с ноги на ногу. – Та хиба ж вы не знаете, чей он? – удивился десятилетний мальчик, взъерошенный и босоногий, как и Юра.– Он Мухин. Любка Мухина – его родная тетка"
–Знаю! – жестко сказала Полинка.
– У него брат фрицевскйй... Ему зараз два года, – пояснил паренек в пилотке и усмехнулся, как взрослый. – Петро кличут, а какой он Петро. Он от обозника золоторотого.
– Слыхала! – так же твердо сказала Полинка, чтоб разом оборвать этот разговор, махнула Юре рукой: мол, идем, чего ты топчешься. – Он-то при чем? – добавила она и взяла подошедшего Юру за руку. Ручонка мокрая: боится.
Мальчики ошарашенно молчали. О Мухиных в селе не было двух мнений. А Юрка-то... он – Мухин...
Босоногий, прыгая через камни, сказал запальчиво, с прямолинейностью ребенка, повторяющего общий приговор: – Мухины... воны уси от одной сучки!
И побежал вперед. О чем тут еще говорить! Слышно было лишь, как чавкают по грязи босые мальчишеские ноги. Старший хотел его догнать, но остановился, сказал, поправляя спадавшую на глаза солдатскую пилотку:
– Юрка брательника своего – фрицевского -нянчил. В вашу скатерть зеленую заворачивал. Мамка сказала: гады Мухины, в плюшевую скатерть фрицевского заворачивают. Зассали всю.
Пальцы Полинки разжались, выпустили невольно Юрину руку. Жестокий народ – мальчишки...
– А там что, надпись была на скатерти, что она сворована?
– Та он и читать не умеет, – возвращаясь, презрительно сказал младший.
И только тут они двинулись почти в согласии. Некоторое презрение к "хвосту" все же осталось. Но на таких условиях они готовы были его терпеть.
В конце улицы постучались к дядьке Андрию, которого вместе с другими шахтерами полицаи гоняли углублять карьер. Он обещал показать, что знает...
Дядька Андрий вышел тут же, протянул Полинке красную от въевшейся рудной пыли руку, сжал ей пальцы так, что они слиплись. Увидал Юру Мухина, который беспокойно перебирал босыми, в цыпках, ногами, оглянулся на мальчишек сердито: мол, что ж главного-то не рассказали, черт бы вас взял? Про Мухиных...
Старший поправил пилотку, подошел к дядьке Андрию объясняться.
Полинка двинулась, выбирая где посуше. Вдоль дороги были навалены прямо в грязь бревна, доски, хворост. Перескакивали с бревна на бревно, поддерживая друг друга.
Вот и Ингулец. Ингулец обмелел, едва сочился меж камней. Грязно-бурый, красноватый.
Дядька Андрий встал в кирзовых сапогах прямо в воду подал Полине руку. Когда она перешла на другой берег по накиданным шахтерами камням, он спросил неодобрительно:
– Пожалела, значит? Они твоих не жалели...– По взгляду Полины понял, не надо об этом говорить. Качнул головой: мол, твое дело.
...Карьеры недалеко за селом. За ближайшими полями, на которых уже поднялись зеленя. Старые, обрушившиеся карьеры, где добывали когда-то руду. Земля в оврагах, осыпях, воронках. Чуть повыше – перерыта окопами. Рыже-красная рудная земля, огненным островом выделявшаяся среди жирно поблескивающего чернозема.
Скользя и цепляясь за редкие обломанные кусты орешника, забрались по змеившейся тропке наверх. У Полины ноги облепило по щиколотку. Едва вырывала их из бурой чавкающей жижи. Провалилась в одну из щелей, заросшую, брошенную. Выбралась, ломая ногти о каменистую землю. Кремневая земля в глубине-то сухая.
А потом и вовсе поплыло под ногами. Полинка съехала по крутой осыпи метров на двадцать, туда, где поблескивала красноватая вода.
Э-э! Живы?! – прокричал сверху дядька Андрий. Он размотал веревку, намотанную вокруг пояса, забросил конец Полинке. Вытащил, оглядел ее расцарапанные колени, ладони. – Могла тут и остаться... – Вынул кисет, свернул цигарку. – Зараз не пройдем, Полинка. Отложить надо. Покуда подсушит. Ребята, от края отойди!..
Полинка и сама видела: сегодня не добраться. Огляделась вокруг измученно. Отсюда, со старого Ингулецкого карьера, были видны и желтовато блеснувший на солнце Ингулец, и ближние мазанки Широкого. И – сады, сады, которые набирали силу.
Полина уже поднималась однажды на эти высоты, те откуда был виден весь путь, по которому гнали, подталкивая автоматами, родных. Она знала о каждой минуте кровавого еврейского воскресенья... Их вывели из клуба.
Гнали тесной, сбитой овчарками колонной. Втолкнули в нее тех районных коммунистов, на кого успели донести.
Двигались вон по тому размытому шляху, зная: это последнее, что видят: через ледяной осенний Ингулец, сюда, сюда... Выше...
Вон там, за кустами, раздели. Отдельно мужчин. Отдельно женщин. Строго! Моралисты проклятые, кровавые...
Немецкий офицер стоял в стороне на бугре. Управлялись свои, полицаи. Да, "Звильнена Украина"...
Первый выстрел хлопнул негромко, и – колокола зазвенели. Тяжелый главный колокол, всю ночь прилаживали, торопились – дум-дум-дум... И мелкие – бесновато -освобожденно.
Беспорядочно гремели выстрелы. И победно, густо, все заглушающе торжествовали колокола...
Полинка не сразу расслышала сиплый голос дядьки Андрия.
– Тебе, говорят, рассказывали уже, как что?.. Полинка кивнула. Да, она знает. Вначале полицай застрелил мать. Потом занялся мужчинами. Выстрелил брату в затылок. Фима упал на грудь, как в Ингулец нырнул. Руки вперед. А когда дошло до батьки Полины, опустил ружье, сказал: "Не можу. Хороший чоловик був".– И отца застрелил из пистолета немецкий офицер.
Дядька Андрий поглядел на посеревшее Полинино лицо и, вздохнув, попенял:
– Зачем ходишь, девонька? А?.. Все равно никого тут не признаешь. Стреляли разрывными пулями. В голову.– И добавил тихо, мотнув дряблой жилистой шеей: – Я двое суток потом ни есть, ни пить не мог...
А Полинка смотрела туда, где встала на дыбы багровая рудная земля. Как добраться до нее?
Потом спросила у дядьки Андрия, не поднимая глаз: почему от нее шарахаются?.. Как будто она с того света. Только одноклассники рады.
– Как тебе сказать... – доверительно объяснил шахтер, прикуривая от старой самокрутки новую.– Приехала ты из самой Москвы, остановилась у секретаря райкома... Нинка-то Полуянова – дочка его, не знала разве? А тут... Каждый добывал хлеб как-то. И смерти боялся... Меня выгнали силом на карьер зарывать убитых, других – углублять траншеи, третьего – окопы копать, четвертого – с фурой занарядили, попробуй откажись...
Дядька Андрий пыхнул самокруткой. Его уговорили сводить на карьер Куриловы, друзья по шахте, а ее бывшие соседи. А то б ни в жизнь не согласился. Знать не знаю, ведать не ведаю. Дочка Забежанских, сказали, добрая, от нее зла не жди. Объясни все как есть.
А сейчас и сам видел: несчастная девчонка, кофточка расползается, коленки драные... Голосок-то вон дрожит. Какая тут опаска.
– ... Каждый бы рад тебя приветить. Но... у другого какая мысль? Ага, все он знает. А что делал на карьере, спросят, когда людей стреляли? Заодно с полицаями?.... Еще привлекут как соучастника. У нас насчет этого свободно.... А какие мы соучастники? Ощупываешь себя по утрам – никак цел?.. – Оживился вдруг: – А правда, портниха Сима, безногая, зарыла в землю ситец, что твои шить относили? А теперь отдала тебе? Симка – то – она человек....
Ох, поубавилось в Широком людей. Поубавилось... А почему? Все на войну списываем. А война что ж... война берет нас готовенькими. Какие есть...
Три дня назад, когда Полина впервые поднялась сюда, у нее было ощущение, что это ее тут расстреляли. Но не добили только. Почему-то на ногах держится. Еще выстрел – и прикончат. Мыслей не было. Только боль.
Она поглядела внимательно на дядьку Андрия, который как-то зло, остервенело дымил самокруткой, на белевшие вдали мазанки и отсюда, с высоты Ингулецкого карьера, рытого-перерытого смертью, увидела вдруг...
В гражданскую войну, рассказывали, в Широком; тоже обнаружился предатель. Один – единственный на все село.
А теперь? Полицаи. "Звильнена Украина". Только из одного их класса трое девчат пошли в "Звильнену".
И сразу – как звери. Как первобытные. Кто не твоей масти, вгрызайся в горло...
А ведь они знать не знали ни белых, ни синих, ни зеленых. Ни гетмана Скоропадского.
Росли в комсомоле. Любка Мухина учила в школе. Полинка опустилась на сырую землю. Дядька Андрий посмотрел на нее встревоженно, принес обломок доски: "Сидай!.."
"....Лилька – комсомольский секретарь, отличница..." Ну, эта просто сбросила личину. Убийца идейный.
А Нинка Карпец? Самая серая, бесцветная. Любила танцевать. Ей льстило, что вокруг нее закружилось немецкое офицерье? Хоть день, да мой?.. Но ведь ее схватили, когда она корректировала огонь немецких батарей. Чтоб они били точнее. По советским. Зачем этой пустельге так-то пританцовывать?.. Видно, в танцульках "Звильненой Украины" была своя логика...
А Любка Мухина? Ведь это ее бабка, когда петлюровцы в девятнадцатом ворвались в село, встала в наших дверях и сказала: "Тиф..." И спасла всех. А сама Любка Мухина...
Говорила она с ней серьезно? Хоть когда-нибудь. Ведь не только по деревьям вместе лазали. И в лапту играли. Говорила? И – вспомнила.
... Единственный дом, где было много книг и где можно было их брать, как в библиотеке, был дом Гринберга, секретаря Широкского райкома. Когда-то их дома были рядом, забор в забор.
Комнаты у Гринбергов – не заставленные, ни цветов в горшках, ни половиков, ни сундуков. Пустая городская квартира. Только по стенам -книжные полки.
По другую сторону улицы жил Степан Масляный, один из руководителей Ингулецкого рудника. Масляный был огромным медлительным добрым дядьком.
Полинке родители помогали учиться только в младших классах. Потом уж не могли. Она бегала к Масляному, и тот никогда не отказывал. Увидит Полиику, улыбнется в свои пушистые запорожские усы.
Но было селе человека, который бы не уважал Гринберга и Масляного
В 1937 году их в одну ночь забрали. И Гринберга, и Масляного.
У Полины в тот день голова кругом пошла. Ошибка. Конечно, ошибка...
Как-то приехал в село Григорий Петровский, самая большая власть на Украине. Открывать школу-интернат. Всех их, босоногих, от школы отогнали. Наконец подкатила машина. Пыльная. Дребезжащая. Из нее вышел плотный седоватый старик, сказал усталым голосом, чтоб впустили во двор всю босоногую детвору, которая толпилась за забором.
Он остался в памяти добрым дедушкой, а потом вдруг объявили в школе, что он – пособник врагов народа.
Тогда-то они шептались с Любкой в саду. Полина и верила, и поверить не могла, что все – враги. А Любке, оказывается, все было ясно. Она сказала, хрустя антоновкой:
– Ты что, не видишь, кого сажают? Батьку твоего не берут. И моего. Почему? Взять у нас нечего. У Гринберга вон книги. На тысячи. Небось раскулачил кого... У Петровского – еще больше. Масляный-богач. Два велосипеда. И сам ездит на рудник, и дочке купил – особый, дамский. Кто наверху, тот и грабастает. Мое – мое, и твое – мое"... С нами небось не делятся...
Полине отчетливо вспомнился этот разговор, даже Любкины подсчеты, у кого сколько было имущества...
... Полина почувствовала – на сыром сидит. Озябла сразу. Но не поднялась.
... Мать отдала Мухиным все, что было из вещей. На сохранение. Неужели из-за пальто? Из-за платка? Из-за зеленой скатерти, в которую заворачивают фрицевского... Из-за тряпья?!"
Что же такое "Звильнена Украина"? "Мое – мое, и твое – мое?!"
На обратном пути, на спуске, дядька Андрий придерживал Полину за руку. Притомилась девонька. Ноги не идут.
...Перед самым отъездом подсохло, и удалось наконец добраться до вставшей на дыбы рудной земли, где были братские могилы. Снова привели мальчишки. И дядька Андрий.
Пришли с лопатами. Карабкались, поддерживая друг друга, цепляясь за обгорелые сучья.
Похоже, после освобождения здесь никого не было. Валяются вокруг гильзы – тусклые, ржавые. Зеленые немецкие фляжки.
Полина вскрикнула: увидела торчащие из-под земли почернелые кости. Даже не закапывали?
Стали кромсать лопатами сухую, неподатливую землю, забросали могилу. Двинулись дальше.
Новый широкский председатель райисполкома Доценко – на его спине немцы звезды вырезали – обещал памятник тут воздвигнуть. Выполнит?
Могилу матери дядька Андрий так и не смог найти. Мальчишки обнаружили.
"Мамочка-мамочка!" Полинка упала на колени.
Дядька Андрий положил ей руку на плечо: – Дальше! Дальше! А то не вернемся засветло. По рыже-красной, вывороченной из глубины земле нашли могилу отца и Фимочки.
Могилу как закидали наспех, так и осталась. Вытоптанной, незаросшей. Словно ничего уж не приживалось на этой багровой земле.
А вокруг чернозем. Весь перевороченный. Черными глыбами. В воронках стоит вода. Страшная земля.
Могила на самом склоне карьера. Полинка поднялась к ней по каменистой рудной осыпи – сердце билось где-то у горла...
– Вы идите! – сказала она провожатым.– Я тут останусь до утра. До поезда!
Дядька Андрий запротестовал, походил вокруг. Начало смеркаться, и он не оставаться же на ночь – ушел нехотя и увел мальчишек.
Полинка лежала, прижавшись лбом к каменистой земле, слизывая языком соль с опухших, потрескавшихся губ. В ушах только одно осталось. Голос брата. Повторяет и повторяет он своим чистым голоском:
"Не могу дождаться той минуты, когда... выйду тебя встречать..."
Хочет он еще что-то крикнуть, тянется к ней и– не может...
" За что?"
И снова, будто наяву, видела брата – лобастого, тихого, учтивого.
"Бог перепутал",– говорила мать. Оборванные яблони, разодранные колени – дочь. Тишина в доме, девичья приветливость – брат, Фимочка. Не терпит конфет – дочь; сластена – Фимочка...
– Бог перепутал! – вырвалось у Полинки.– Перепутал!
Ей лежать здесь, а не ему, мальчонке...
Быстро темнело; в мертвой степи звучало протяжное: "Бог перепутал! Пе-ре-путал..." Она почувствовала дурноту.
Сверху зашуршали камни, посыпались на нее. Вскочила испуганно. Вгляделась. Переступает босыми ногами Юра Мухин, рубашка вытянулась из штанов, лицо белее мела.
– Тетечка Полина! Тетечка Полина! Важко тут. Пидемо... – Ты откуда здесь?
Оказывается, дошел со всеми до села, а потом вернулся. Зубами выстукивает:
– Т-тетечка Полина!
П-пидемо... Как удалось им выбраться?
Перешли вброд, сбивая ноги, Ингулец и тогда лишь остановились, дрожа от холода и прислушиваясь.
Здесь, на пологом берегу, до войны Полина вместе со всей школой разбивала парк". Рыхлили землю для клумб. Понатыкали прутиков и ушли, не очень веря в то, что примутся.
И вот слышно: шумит, как в бору. По весеннему пахнет кленом, топольками. И шумит, шумит в ночи. Принялись топольки.
Часть вторая
"Вынос хоругви"
" Сто раз ты заглядывал
смерти в глаза.
Ничего ты не знаешь
о жизни."
Аполлинер.
Глава первая.
Возле общежития Полину ждал длинный Владислав, ее Владя, "Полинкина жердина", как окрестили его на Стромынке. Он высматривал подходивших, перебирая от холода журавлиными ногами; в выходном широком галстуке из черного крепа, который скрадывал его длинную шею.
Он бросился к Полине, схватил ее чемоданчик, сетуя на то, что не прислала телеграмму. Она кивнула благодарно, начисто забыв о разговоре, который был у них две недели назад; а когда он взял ее за холодные руки, она уткнулась ему в грудь и застонала сквозь зубы.934"
Владя накормил ее домашним яблочным пирогом, дал люминала, который был всегда при нем в спичечной коробке
Полина приняла двойную дозу снотворного и заснула, не отняв руки, которую держал Владя.
Утром она поднялась вместе со всеми, собрала обернутые газетной бумагой учебники и поспешила в университет.
Первокурсницей Полина любила прибегать в актовыйзал университета, когда в нем было еще пусто и свежо, а акустика по утрам – как в храме, где хочется самому господу Богу крикнуть: "Ау!"
Полина располагалась у окна. Отсюда был виден весь зал, старинный университетский зал, с лепниной XVIII века и торжественным маршем коринфских колонн, которые несли на себе дворцовый потолок,– обычно весь день ее не покидала радость сопричастности к чему-то значительному и высокому. Это был праздник – заниматься в актовом зале.
Из огромного окна открывался вид на просторы Манежной площади, где под Новый год ставили самую большую елку, какую только можно было сыскать в подмосковном лесу, и долго, почти всю зимнюю сессию, не прекращалось под окнами торжество.
И сейчас Полина по привычке прошла за свой столик у окна и... почувствовала, что здесь ей не заниматься.
То и дело возле нее останавливались. Однокурсник всплеснул руками: "Сколько лет, сколько зим!" Другой влез со своим анекдотом и возмутился тем, что Полина даже не улыбнулась: "У тебя нет чувства юмора!"
И шелест шин на Манежной площади, и легкий скрип шагов, и даже шорохи-шепоты читальни -все, что раньше успокаивало, как успокаивает морской прибой, теперь било в виски. А тут еще стекла звенели. Салют над Кремлем. Полина обернулась к окну. Какое счастье – салют! Еще город освободили.
Но в красных, синих и зеленых праздничных огнях виделся – и это уже навсегда – отсвет мартовского салюта, когда советские войска освободили город Кривой Рог.
Неверными руками Полина собрала книги, конспекты.
В коридоре поблескивала кафелем голландская печь. Возле нее грелись, обмениваясь новостями, студенты. Этот "гайд-парк" у голландки почти пробежала. Забиться куда-нибудь! Хоть в подвал, хоть в темную каморку. Только чтоб тишина вокруг. Только чтоб тишина.
Подруги помогли ей добрести до общежития, уложили на койку, и вот уже несколько суток она лежите открытыми глазами. Сна нет. Полина отстраняет еду. И не говорит ни слова, глядя на всех остановившимися серыми глазами, как дед, которого однажды повесили петлюровцы, а потом односельчане вынули из петли... Подруга позвонила Владе. Он примчался всполошенный, вызвал врача. Пришел тихий, грустный старик исказал, что девушке нужна тишина.
– Угол бы ей достать. Хоть чулан. Владя куда-то пропал, а вернувшись, решительно предложил Полине собираться. Они поедут к нему. Полине выделяется комната, в которую без стука никто не войдет...
Полина улыбнулась его решительному тону, спросила без обычной иронии, устало: – К маме ездил... упрашивать?
Помедлив, он кивнул. Полина повернулась лицом к стене. .
..Комнату удалось снять лишь к зиме. Спасибо московскому дяде, отыскал. Владя перевез туда солдатские валенки, заштопанное на локтях платье и стопу учебников.
Комната была на отшибе, в селе Алексеевском, в деревянной сторожке, вросшей в землю.
Здесь не было ни радио, ни часов. Лучше не придумать, если б не подыматься в шесть утра. Через день Полину будил сосед. Он работала трамвайном депо. В шесть утра, уходя, стучал кулаком в дверь.
На следующую ночь Полина почти не смыкала глаз: она по-прежнему и училась и работала, а на работу опоздаешь – под суд. По всем правилам военного времени. Ночью выскакивала на неосвещенную улицу, спрашивала у прохожих, который час. Если не скрипели где-либо шаги, только крыша погромыхивала железными листами – бежала, скользя по насту, целую остановку до села Алексеевского, где горели на улице, как далекий маяк. круглые электрические часы.
И так всю зиму, пока Владя не узнал об этом и не притащил будильник. Будильник тикал только лежа на боку и не звонил, а дребезжал, как консервная банка.
Но, оказывается, какое это счастье – дребезжащий будильник!
Когда в крещенские морозы замерзла колонка, за водой приходилось брести, утопая в снегу, на кладбище, где ледяной горой высился колодец.