Текст книги "Меги. Грузинская девушка"
Автор книги: Григол Робакидзе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
ВО ВЛАСТИ ЧАР
В облике Астамура было что-то от мамлюка. Это впечатление еще больше усиливалось, когда он сидел в седле. В его теле была гибкость хищного зверя. Но мегрельская земля высасывала из него силы. Меги стремительно вошла в его сердце, наполнив его до краев. Он любил ее – в этом он не сомневался. Но он не знал, как девушка относилась к его любви. Может быть, она совсем отвернулась от него после того, что произошло между ними? И все же в его душе еще теплилась надежда, подогретая тонкими намеками матери Меги. И вот теперь это приключение с Цицино. Оно совершенно уничтожило его. Цицино взбудоражила его кровь. Это произошло, правда, в минуту слабости, которая быстро прошла, но его чувство к Меги так или иначе было осквернено, да и сам он был навсегда посрамлен. Цицино заклеймила его насмешкой амазонки. Как мужчина, он был опозорен, его достоинство поколеблено. Астамур потерял веру в себя, в свои силы.
Конь его первым ощутил это: он заупрямился и перестал подчиняться хозяину. Нервы Астамура начали сдавать. Его мать с трудом узнавала своего сына – так он переменился в последнее время. Почти всегда он возвращался из Мегрелии усталым и обессиленным.
«Это все колдовские чары самой мегрельской земли», – думала мать и заклинала сына не ездить туда больше. «Тамошняя земля околдовывает людей», – говорила она ему часто. И в самом деле: он чувствовал себя во власти какого-то волшебства. Но в этом волшебстве было наслаждение и соблазн, и поэтому он, несмотря ни на что, часто приезжал в Мегрелию. И лишь после встречи с Цицино, когда его мужскому достоинству была нанесена смертельная рана, он решил забыть дорогу в Мегрелию. Мать обрадовалась такому решению.
Астамур начал постепенно забывать о своих приключениях в Мегрелии. Прежняя сила и уверенность вернулись к нему. Мамлюк торжествовал; мать же ликовала еще больше. Чары рассеялись. Он снова стал встречаться с друзьями, выезжать верхом, охотиться, пировать. Образ Меги потускнел в его памяти, встреча с Цицино была почти забыта. Будто сновидение, исчезающее от малейшего соприкосновения с действительностью, остались в глубинах его подсознания картины Мегрелии. Однако мгновения эти приносили с собой блаженство, доходившее до боли. В такие минуты на него находила глубокая тоска, особенно, когда он стоял на берегу моря. Это ничем не измеримое, неделимое чудовище стирало все образы с поверхности его сознания, оставляя лишь один-единственный. Астамур боялся моря, его влекло на берег. Однажды один из его друзей подарил ему сокола. Он был точь-в-точь такой же белый, как тот, с которым он в прошлом году поехал в Мегрелию. Астамур осторожно погладил шею гордой птицы – и вдруг его сердце пронзила острая боль. Хотя у сокола и не было полоски в виде полумесяца вокруг шеи, но в остальном он был поразительно похож на того. Мамлюк загрустил. Сокол бросил на него человеческий взгляд, и из бездонной глубины хищных глаз вдруг почти осязаемо сверкнул луч, лишь однажды вспыхивающий в жизни человека сквозь темный шелестящий покров вечности. Астамур вздрогнул: во взгляде сокола на миг мелькнул взор мегрельской девушки. Горячая волна нежности захлестнула его сердце, и он понял: чары не рассеялись, колдовство не исчезло. К большому огорчению матери он на следующее утро в мрачном настроении поспешно оседлал своего коня. Мать, конечно, догадалась, что он собрался в Мегрелию.
Едва перейдя шумную Кодори и достигнув мегрельских полей, он осознал вдруг раз и навсегда, что никакая земная сила не в состоянии избавить его от этого затаенно-блаженного чувства. Сразу же по прибытии в замок княгини он открылся Джвебе, который посоветовал ему встретиться с Меги. Джвебе узнал, что она никуда не выходит, если не считать коротких прогулок недалеко от дома, и никого не принимает. Верховую езду совсем оставила.
С этого дня Джвебе чаще стал бывать у Бучу. Он был уверен, что лишь от нее узнает, как и где можно увидеть Меги. Он старался войти в доверие к Бучу и как бы между прочим иногда спрашивал о Меги. Бучу только улыбалась в ответ. Лишь однажды она с понимающей улыбкой ответила Джвебе вопросом на его очередной вопрос:
– А что, разве абхаз вернулся?
– Возможно… – ответил Джвебе тоже с улыбкой.
И вот наконец Бучу сказала ему, что завтра к вечеру она ждет у себя Меги.
На следующий день, на закате, Астамур стоял под деревом у проселочной дороги и ждал. На этот раз он был без коня. Тянулись тягостные минуты ожидания, полные мрачных мыслей. Ему казалось, что он не выдержит нервного напряжения. Когда наконец показалась девушка, Астамур был совершенно обессилен. Лица Меги абхаз не мог рассмотреть, но он видел лишь ее одну…
Меги шла с опущенной головой. На ней было просторное платье, скрывавшее ее подозрительную полноту, на плечи накинута длинная шелковая шаль желтого цвета, складки которой еще больше скрывали ее фигуру. Голова была повязана белым платком, концы которого вплетены в косы. Она шла медленно, плавно, но не только потому, что несла ребенка, а потому, что ее занимало и смущало что-то другое. Меги не могла забыть ту злополучную ночь, когда она стала невольной свидетельницей свидания матери с абхазом.
Невольной, ибо ей никогда и в голову не пришло бы хоть в чем-то заподозрить боготворимую ею мать. Цицино была для нее олицетворением небесной лазури, красоты, чистоты, непорочности. Меги не замечала и ее эпизодической близости с Нау. Она, правда, иногда перехватывала взгляд Нау, исполненный звериной нежности и скользивший по телу Цицино, но воспринимала это как выражение преданности слуги, примерно так, как выражает преданность своему хозяину собака или раб. Но в ту ночь мысли в голове у Меги совершенно смешались. Она вышла из дому, чтобы помечтать при свете луны. Темнота не пугала ее. От матери она унаследовала бесстрашие, которое Цицино, в свою очередь, впитала с молоком Меники. Меги часто выходила из дому ночью, давая окутать себя невидимым, мягким покровом, испытывая при этом физическое наслаждение… И вот теперь она вдруг вспомнила бессвязные заверения абхаза в любви. И к кому они были обращены? К ее матери. Эта безумная мысль сковала все ее тело, а сознание было не в состоянии воспринять весь ужас этой встречи. Она стояла тогда как камень. И «камень» этот мгновенно рассыпался бы на куски, если бы она не услышала последние слова матери, обращенные к абхазу: «Ты недостоин любви моей дочери!» Лишь после этих слов к ней вернулось сознание, хотя уже и помутненное. После этого мать остерегалась говорить с Меги о свидании с абхазом. Она ждала, что дочь сама заговорит с ней об этом. Но Меги молчала. Может быть, из страха узнать правду. Цицино же думала: «Или она ничего не слышала тогда, или же те мои слова ее успокоили». Меги молчала. Так прошло несколько месяцев…
Меги шла медленно и вдруг увидела абхаза. Она испугалась, как разбуженная сомнамбула, и остановилась на несколько мгновений. Первым ее желанием было повернуть назад, но она не решилась и пошла вперед, едва заметно ускоряя шаг, краснея, понурив голову. Ее руки непроизвольно гладили складки шали. Тело ее ощущало стыд. Но когда она приблизилась к Астамуру, в ней впервые проснулись материнские чувства: она видела перед собой отца своего ребенка, которого она носила под сердцем, и стыд уступил место радости.
Астамур дрожал. Он сразу же заметил полноту Меги. Цицино ведь намекала ему об этом несколько раз. Он обрадовался ей и закричал:
– Меги!
Девушка подняла голову. В зове абхаза она почувствовала и радость, и отчаяние. Он начал лихорадочно говорить, задыхаясь от возбуждения.
– Ты – мое пламя, ты душишь меня!
Дрожь прошла по телу Меги. Она вскинула голову, взглянула абхазу в глаза. Астамур потупил взор.
– Так же вы клялись моей магери!
Эти слова, будто молния, сверкнули перед абхазом. Целый рой мыслей зашевелился в его мозгу, и среди них одна, которая, какой бы безрассудной и легкой она ни была, казалась ему спасительной соломинкой.
– Да, я клялся Цицино… – вымолвил он наконец. – Но лишь из любви к тебе, ради тебя, Меги.
Лицо Меги просияло. Теперь уже слова Астамура были для нее соломинкой.
Но взор абхаза тускнел. Он ничего не видел перед собой. Он недоумевал. Откуда ей это известно? Неужели она выследила, подслушала? Не может быть. Неужели Цицино сама ей это сказала? Невероятно. И вдруг он со всей остротой почувствовал, что уличен во лжи. Из груди его вместо слов вырвался хрип. Силы покидали его. Его тело разрывало на куски, и каждый был подавленным криком.
Взгляд Меги, уловившей неладное, стал беспокойным. Абхаз пробормотал что-то бессвязное. Он и сам уже не верил своим словам. К своему ужасу он почувствовал, что соломинка переломилась.
Девушка ждала… «Что же дальше?» Убийственный вопрос для влюбленного, силы которого на исходе. Теперь сломалась и соломинка Меги. Она почувствовала неискренность слов Астамура. Она еще стояла в ожидании чего-то… Если бы Астамур, одержимый страстью, бросился к ней и унес ее на руках далеко, как знать, быть может, она против своей воли, как в дурмане, полетела бы с ним хоть на край света. Но теперь… Девушка заметила его слабость, его смятение и удалилась. Абхаз стоял уничтоженный. Впервые в своей жизни он плакал.
ПОДКИДЫШ
В душе Меги зрела восемнадцатая весна. Она всем телом ощущала, что наливается, как плод. Она сама была плодом, погруженным в свой внутренний рост. Она подставляла себя весенним лучам солнца, радуясь ему, как радуется созревающая гроздь винограда. Блаженство разливалось по ее молодому телу. Но временами она физически ощущала ничем не истребимое пятно позора. Лишь Цицино и Меники были посвящены в ее тайну. Догадался ли Астамур об этом, они не знали. Когда опытный взгляд няни или матери ощупывал ее тело под широкими складками платья, она смущалась и краснела от стыда. Цицино и Меники старались сдерживать любопытство и не смотреть лишний раз на Меги. В доме воцарилось молчание. Мать и няня почти не говорили между собой. От Меги нельзя было добиться ни слова. Она являла собой плод, несущий в себе другой плод.
Последняя встреча с Астамуром вызвала в девушке смятение. В душе образовалась пустота. То, что постоянно, глухо терзало ее – встреча матери с Астамуром, – становилось для нее с каждым днем все таинственнее. Она не решалась спросить мать об этом. Она знала, что своим вопросом убила бы любовь в сердце матери, да, пожалуй, и в себе самой. Меги, как могла, скрывала свое замешательство. Иногда она выдавала себя взглядом, непроизвольно брошенным на мать. Это случалось в те минуты, когда она позировала Вато. От Цицино не ускользал этот взгляд, но она приписывала его беременности дочери и тут же успокаивалась.
Меги привыкла к одиночеству. С подругами она уже не встречалась, совсем перестала выезжать верхом, совершая лишь прогулки, во время которых вдыхала аромат трав и влажной земли. Она часто приходила к источнику и смотрела на его чистую гладь, отражавшую светлую лазурь неба. По поверхности воды скользили тени от листьев. Девушка наслаждалась прозрачностью ничем не замутненного источника, созерцание которого одновременно пробуждало в ней и печаль: ведь сама она была уже не той, что раньше. И она отводила взгляд…
Так было и сегодня. Был март. Так сильно запахло веской, что казалось, будто она вот-вот поглотит или задушит девушку – свой собственный плод. Меги вспомнила прошлогоднюю весну. Тогда все было иначе! А может быть, это не весна, а она сама так изменилась? Ей стало не по себе. Если бы она в эту минуту могла заглянуть в свои собственные глаза, то с ужасом увидела, что они навсегда утратили былую лучезарность. Девушка думала о встреченных ею тогда всадниках, особенно о том, у которого на руке был белый сокол. Как близко и как далеко это было! Как радостно было тогда на душе и как мрачно теперь! Яркие лучи солнца причиняли боль глазам. Она чувствовала себя раненой, и рана эта была открыта. Вдруг Меги вздрогнула и насторожилась. Раздался топот копыт. Она отскочила в сторону и спряталась в кустах. Тогда, купаясь в источнике, она не спряталась при появлении всадников, хотя и испытывала девичий стыд. Может быть, это те же самые всадники? Девушка с трепетом прислушалась. Всадники приблизились, и она не поверила своим глазам: это оказались Джвебе и Астамур! Не привидения ли это? А, может быть, ей это приснилось? Меги замерла в кустах, наблюдая за приближающимися мужчинами. На этот раз ни у одного из них не было сокола. Как и тогда, они подъехали к роднику. Они весело смеялись, шутили. Их кони пили прозрачную воду. Меги слышала каждый звук.
– Ты помнишь? – спросил Джвебе друга.
– Что? – спросил в ответ абхаз.
– Девушку… Меги… Здесь…
– Помню, конечно…
Джвебе лукаво улыбнулся и медленно произнес:
– Ты, наверно, уж думаешь о другой?
– А разве в Абхазии или Мегрелии мало красивых девушек?
– Ах, так…
Меги вся напряглась, превратившись в трепещущий, оголенный нерв.
– А ты что думал?
Астамур дерзко рассмеялся, произнеся эти слова. Ему хотелось похвастаться перед другом. Он, конечно, чувствовал, что лгал, но демон тщеславия сильнее человека, особенно в тех случаях, когда дело касается женщин. Он не знал, что слова воздействуют на атмосферу. А здесь атмосферой была Меги. И как только абхаз произнес последние слова, Меги ощутила себя разорванной на куски. И когда эти куски постепенно снова соединились в единое тело, всадники уже ускакали.
Вечером у Меги начались родовые схватки. Цицино не находила себе места. Меники посчитала месяцы и очень удивилась, что не хватало одного. Она предположила, что роды будут преждевременными, и сделала на всякий случай необходимые приготовления, ибо была сведущей и в акушерстве. Вато находился в Гурии, и поэтому в доме остались лишь женщины. Нау пока ничего не знал, но слабому полу нужна была его помощь, и Цицино доверила ему тайну дочери, так как была уверена, что может во всем положиться на него. Меги без единого крика терпела боли. Она полностью покорилась судьбе. В полночь роды закончились. К великому разочарованию Меники родился мальчик. Цицино тем временем успела обстоятельно поразмыслить о происшедшем и с помощью Нау беспрепятственно осуществить свой план. За полночь у калитки послышался плач грудного ребенка. Слуги проснулись. Кто-то из них вышел из дому и принес младенца. Все решили, что это подкидыш, и ребенок был отдан жене одного из слуг для кормления. Цицино была рада, что дочь разрешилась от бремени. Меники же не могла смириться с тем, что родился мальчик, а не девочка. Мысли обеих женщин были заняты новорожденным. Только одна Меги не думала о своем дитяте, ибо не питала к нему никаких материнских чувств. Ей казалось, будто что-то инородное и случайное, бог весть каким образом оказавшееся в ее теле, теперь оставило его. Она чувствовала, что не родила, а как бы извергла его. Поэтому бедное дитя и для нее было подкидышем.
ТРИ УДАРА
Меги снова позировала художнику под тем же деревом. Солнце палило уже не так нещадно, и приятное тепло растекалось по телу девушки. Теперь ей не казалось, будто Вато намеревается лишить ее чего-то сокровенного. После родов ее нрав смягчился, она стала радоваться краскам полотна. Весна плыла по лику земли, пьянея от бутонов и почек. Художник глубоко чувствовал дышащее блаженство полей. Он был счастлив, что на его полотне появляется родственное всему тому, что расцветало вокруг. Меги сидела молча, глаза источали тихую грусть. Художник перевел взгляд с девушки на портрет, затем с портрета на девушку. Его кисть на мгновение остановились. Нет, это еще не все, что нужно. Он ждал последнего мазка.
Неподалеку Нау расправлял ветви дуба. Он пригибал их к земле и привязывал к кольям, вбитым в землю на одинаковом расстоянии. Нау вторгался в естественный рост дуба, желая получить от дерева равномерную тень. Он засучил рукава, обнажив сильные, мускулистые руки. При этом обнаружились вытатуированные на них женские фигуры, обвитые змеями. Нау обычно старался не оголять руки, но на этот раз увлекся работой и забыл об осторожности. Он заметил, что художник удивленно поглядывает на его татуировку, и, пристыженный, работал, как одержимый.
– Что у тебя на руках? – спросил вдруг Вато.
Нау повернул к нему лицо и пробормотал что-то невнятное. Десятилетним мальчиком его продали в Турцию в рабство. Там его звали Османом. Мальчик жил в богатой семье, тосковал по родине, страдал и мечтал о побеге. В пятнадцать лет ему удалось бежать. Он прибыл в Ризе, где какой-то лаз взял его к себе. Осман стал паромщиком. Через три года он приплыл к колхидским берегам. Плавая по морям, он встречался со многими матросами, в подражание им сделал себе на руках татуировку. Вопрос художника пробудил в его душе воспоминания о безрадостном прошлом.
– Мир тебе, Нау! – раздался вдруг резкий старческий голос. Это был Уту, тихо подошедший к нему. Нау прервал работу и повел заклинателя в конюшню.
– Где больная лошадь? – спросил Уту.
– Здесь… Ты что, не видишь? – ответил Нау.
Старик приблизился.
– Надо вывести ее, – сказал он.
Лошадь вывели. То, что от нее осталось, был жалкий, призрачный скелет. Глаза гнома, словно поблекшие осы, стали вдруг проницательными и жгучими. Сначала Уту открыл пасть лошади. Он увидел желтые, гнилые зубы, оттянул уши животного и для чего-то заглянул в ушные раковины. После этого он тщательно осмотрел копыта. Шкура на бабках пообтерлась, и они были теперь покрыты лишаями. Старик поводил исхудалый скелет туда и сюда.
– Она околеет, – сказал он негромко.
Слово «околеет», будто капля яда, проникло в уши Нау. Он отвернулся и снова принялся за свою работу. Художник тоже услышал это слово и насторожился. Он знал, что Уту по всей Мегрелии слыл за безбожника, и мерзкое слово «околеет» подтверждало это.
– Почему «околеет»? – возмутился он. – Скажи: она умрет…
Гном обернулся. Взгляд его блеклых глаз стал злым.
– Как будто это не одно и тоже, – ответил он. – Околеет или умрет… В этом нет никакой разницы. – И после короткой паузы он со злостью добавил: – Околеет… Все околеют… И ты околеешь, и я, и этот болван Нау, и Цицино…
Старик явно разошелся. Видно, он уже не мог остановиться. Нау изо всех сил потянул за большой сук – ведь он был очень силен – и, сломав его, упал вместе с ним на землю. Будто молния ударила в него, и на миг он, казалось, сам стал молнией. Молния ломала сук, и сам Нау был теперь этим сломанным суком. Никогда еще он не думал о смерти, как не умеет о ней думать зверь. Разве может тигр, совершающий прыжок с высокой скалы, верить в смерть? Но после слов Уту мысль о смерти острой стрелой вонзилась в душу Нау. Если бы гном остановился, упомянув его имя! Хотя бы он не произнес имени боготворимой им Цицино! Тогда молния не ударила бы в Нау. Но Нау уже не был в состоянии думать. Он наконец поднялся, подавленный, уничтоженный. Уту засмеялся, показав желтые, стертые до челюстей зубы. Вато тоже смеялся, и даже улыбка Меги перешла в смешок.
– Ах ты болван… – весело произнес старик. Нау было не до смеха. Мрачный, он снова повернулся лицом к дереву.
– Значит, все околеют в конце концов? – спросил еще раз художник.
– Да, конечно, все околеют, все кончится…
– И ничего не останется?
– Не останется, ничего не останется… – ответствовал Уту. Он говорил о смерти как о чем-то обычном, повседневном. Однако после небольшой паузы задумчиво произнес:
– Впрочем, мир не околеет. Все околеет, но мир останется.
– А почему же мир не околеет?
– А бес его знает… – сказал гном и снова повеселел.
Меги слушала их разговор с напряженным вниманием.
– А все-таки, как ты это объяснишь? – настаивал художник.
Уту задумался и начал говорить. Казалось, что кто-то другой говорил в нем.
– Все отдельное проходит, но целое – мир – будет жить!
Так говорил Уту. Художник с удивлением слушал его бессвязную, путаную речь. Старик продолжал бормотать:
– Лист увядает, а на его месте появляется новый… Я околею, и черви съедят меня. Может быть, я стану червем… И червь будет радоваться солнцу… Так все устроено… так мне кажется.
– Червь будет радоваться солнцу?.. Но тебя ведь уже не будет… Ты ведь не увидишь солнце… – настаивал художник.
Старик теперь уже отвечал с возбуждением:
– А разве не все равно, кто будет радоваться солнцу? Буду ли это я или это будет червь… Важно лишь то, что кто-то вообще будет радоваться… А это будет всегда…
– Но вспомнит ли червь о том, что он когда-то был Уту?
– Я вижу, ты настаиваешь на своем, – ответил ему старик, улыбаясь, – ведь это не так уж и важно… А впрочем, почему бы червю и не вспомнить… Ха-ха-ха!.. Мне иногда кажется, что я сам был раньше кем-то другим, например, лохматым псом. Ха-ха-ха!..
Художник задумался. «Может быть, – думал он, – старик говорит правду, может быть, и в самом деле вечно лишь целое – вселенная, – а мы мгновения, отдельные удары ее пульса?..» Его вдруг осенило. Он представил себе «эйдолон». Может быть, «эйдолон» и есть мгновение вечности, всего лишь миг Божественного? Он взглянул на картину и вздрогнул: а что, если, эта картина – лик Безымянного, один из его образов, появляющихся и исчезающих в мгновение ока? А самое глубокое стремление художников направлено на то, чтобы воплотить этот образ в своей первозданности? Художник испугался своей мысли. Она показалась ему слишком смелой.
И тут снова раздался смех старика, продолжавшего возиться с больной лошадью.
– А ты, Меги, знаешь, что тот абхаз – как бишь его зовут? Кажется, Астамур, – ухаживает за Хатуной Дидия? Бучу сказала мне об этом.
Это был еще один удар. Меги побледнела и насупила брови. Художнику показалось, будто портрет содрогнулся. Он испугался еще больше.
Старик весело хохотал.