Текст книги "Разум и природа"
Автор книги: Грегори Бейтсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Я наблюдал за последовательностью поведения кошки и последовательностью моего истолкования этого поведения (поскольку система, о которой идет речь, это, в конечном счете, не просто кошка, а человек-и-кошка, или даже, в более подробном рассмотрении, человек-наблюдающий-наблюдение-человеком-кошки-наблюдающей-человека), с целой иерархией контекстных компонент, а также с иерархией, скрытой в огромном числе сигналов кошки о самой себе.
По-видимому, исходящие от кошки сообщения связаны между собой в сложную сеть, и сама кошка, вероятно, удивилась бы, если бы узнала, как трудно распутать эту сеть. Несомненно, другая кошка сделала бы это лучше человека. Но для человека – к удивлению даже опытного этолога – отношения между составляющими эту сеть сигналами часто представляются запутанными. Впрочем, человек «понимает» кошку, составляя вместе все данные, как будто он в самом деле знает, что происходит. Он строит гипотезы, и эти гипотезы все время проверяются или исправляются по более однозначным действиям животного.
Межвидовые коммуникации всегда представляют собой последовательности контекстов обучения, в которых у каждого вида все время корректируется его понимание характера каждого предыдущего контекста.
Иными словами, метаотношения между отдельными сигналами могут запутаться, но понимание может снова оказаться верным на ближайшем более абстрактном уровне.[Напомним читателю сказанное выше об ошибке ламаркизма (глава 2, раздел 7). Ламарк полагал, что воздействие среды может прямо повлиять на гены отдельного индивида. Это неверно. Верно утверждение ближайшего высшего логического типа: что среда прямо воздействует на геном популяции]
В некоторых контекстах поведения животных или отношений между человеком и животным уровни в некоторой степени отделяются не только человеком, но и животным. Я проиллюстрирую это двумя рассказами, первый из которых касается обсуждения классических павловских экспериментов с экспериментальным неврозом, а второй – отношений между человеком и дельфином, которыми я занимался во время моей работы в Институте изучения океана на Гавайях. Они составляют пару контрастирующих случаев, в одном из которых путаница приводит к патологии, а в другом животное в конечном счете выпутывается из логических типов.
Павловский случай весьма знаменит, но моя интерпретация его отлична от общепринятой, и это отличие заключается именно в том, что я настаиваю на важности контекста в истолковании смысла; это пример одного из видов сообщений, метакоммуникативных по отношению к другим.
Парадигма экспериментального невроза состоит в следующем: Собака (обычно самец) обучается дифференцированной реакции на два альтернативных «условных стимула», например, на круг и эллипс. В ответ на Х она должна делать А; в ответ на Y она должна делать Б. Если собака проявляет в своих реакциях эту дифференциацию, то говорят, что она способна различать два стимула, и она получает положительное подкрепление или, на павловском языке, «безусловный стимул» в виде пищи. Когда собака уже способна к различению, экспериментатор несколько усложняет ее задачу, делая эллипс несколько толще, или круг несколько уже, так что контраст между стимулирующими объектами уменьшается. В этом случае собаке приходится прилагать больше усилий, чтобы их различить. Но когда это ей удается, экспериментатор делает задачу еще труднее, применив такое же изменение. Последовательные шаги этого рода приводят собаку в положение, когда она, наконец, не может различить объекты, и если эксперимент проводится достаточно строго, то у собаки наблюдаются различные симптомы. Она может укусить своего хозяина, отказаться от еды, стать непослушной, впасть в коматозное состояние, и т.д. Утверждается, что характер наблюдаемых симптомов зависит от «темперамента» собаки, так что у возбудимых собак бывают симптомы одного рода, а у летаргических – другого.
С точки зрения этой главы, нам надо рассмотреть разницу между двумя словесными формами, содержащимися в ортодоксальном объяснении этой последовательности. Одна словесная форма говорит: «собака различает два стимула»; вторая – «способность различения у собаки отказывает». Здесь ученый скачкообразно переходит от утверждения о частном инциденте или инцидентах, которые можно увидеть, к обобщению, привязанному к абстракции – «различению» – помещаемой вне поля зрения, может быть, внутри собаки. Это скачок в логическом типе, и как раз в нем заключена ошибка теоретика. Я могу, в некотором смысле, увидеть, как собака различает, но невозможно увидеть «различение». Здесь происходит скачок от частного к общему, от элемента к классу. Как мне кажется, лучше выразить это вопросом: «Чему собака научилась в своей тренировке, что лишает ее возможности принять конечную неудачу?» И на этот вопрос, по-видимому, можно ответить: Собака научилась тому, что это – контекст различения. Это значит: что она «должна» искать два стимула и «должна» действовать в соответствии с различием между ними. Для собаки это поставленное перед ней «задание» – контекст, в котором успех будет вознагражден.[Как я утверждаю, это крайне антропоморфное выражение не менее «объективно», чем абстрагированное ad hoc [намеренно, – лат.] «различение».]
Очевидно, контекст, в котором нет ощутимой разницы между двумя стимулами, – это не контекст для различения. Как я уверен, экспериментатор мог бы вызвать невроз, повторно используя единственный объект и бросая каждый раз монету, чтобы решить, истолковать ли этот объект как Х или Y. Иными словами, для собаки надлежащим ответом было бы вынуть монету, бросить ее и решить таким образом, как ей поступить. К несчастью, у собак нет карманов для монет, и их очень уж тщательно обучали тому, что теперь превратилось в ложь: собаку учили ожидать контекста для различения. Теперь ей приходится применять это истолкование к контексту, который не является контекстом для различения. Ее не учили различать два класса контекстов. Собака оказывается в состоянии, с которого начал экспериментатор: она неспособна различать контексты. С точки зрения собаки (сознательной или бессознательной), учиться контекстам – это нечто иное, чем учиться, что делать, когда предъявляют Х, и что делать, когда предъявляют Y. Между этими видами обучения есть разрыв.
Кстати, читателю может быть интересно узнать некоторые данные, поддерживающие предлагаемую интерпретацию.
Во-первых, собака не проявляла психотического или невротического поведения в начале эксперимента, когда она не умела различать, не различала, и часто делала ошибки. Это не «нарушало ее различения», потому что у нее не было никакого различения, и точно так же в конце различение нельзя было «нарушить», так как в действительности различение не требовалось.
Во-вторых, наивная собака, когда ей повторно предлагают ситуации, где некоторое Х иногда означает, что требуется поведение А, а иногда – что требуется поведение Б, в конце концов приучается к угадыванию. Наивную собаку не учили не угадывать; это значит, ее не учили, что в контекстах жизни угадывание неуместно. Такая собака в конце концов приучится отвечать на стимулы соответствующими реакциями приблизительно той же частоты. Это значит, что если стимулирующий объект в 30 процентах случаев означает А, а в 70 процентах Б, то она в конце концов приучится выдавать А в 30 процентах случаев, и Б в 70 процентах. (Она не сделает того, что сделал бы хороший игрок – а именно, не станет выдавать во всех случаях Б).
В-третьих, если животных удаляют из лаборатории, и подкрепления и стимулы доставляются на расстоянии – например, в виде электрических шоков, вызываемых длинными проволоками, свисающими с шестов (заимствование приемов Голливуда) – то у них не развиваются симптомы. В конце концов, эти шоки достигают всего лишь уровня боли, какую любое животное может испытать, продираясь через небольшую заросль шиповника; они становятся принудительными только в контексте лаборатории, где другие лабораторные признаки (запах, экспериментальный стенд, где привязано животное, и так далее) становятся добавочными стимулами, означающими, что это контекст, в котором собака должна все время вести себя «правильно». Несомненно, животное обучается характеру лабораторного эксперимента, и то же можно сказать о студенте. Субъект эксперимента – человек или животное – находится в ограде из указателей контекста.
Удобным индикатором логического типа является система подкрепления, на которую собака будет реагировать некоторым элементом поведения, входящим в наше описание. По-видимому, простые действия оказываются реакциями на подкрепление, применяемое по правилам оперантного обучения (operant conditioning). Но способы организации простых действий, которые в нашем описании поведения можно было бы назвать «угадыванием», «различением», «игрой», «исследованием», «зависимостью», «преступлением» и тому подобное, принадлежат другому логическому типу и не подчиняются простым правилам подкрепления. Павловской собаке никогда нельзя было даже предложить положительное подкрепление за восприятие изменения контекста, поскольку предварительное противоположное обучение было слишком глубоким и эффективным.
В павловском случае собака не может преодолеть скачкообразное изменение логического типа от «контекста различения» к «контексту угадывания».
Рассмотрим теперь, напротив, случай, когда животное сумело проделать такой скачок. В Институте изучения океана на Гавайях самку дельфина (Steno bredanensis) обучали ожидать, что за свистком дрессировщицы следует выдача еды, и ожидать, что в случае повторения в дальнейшем того же поведения, при котором она слышала свисток, она снова услышит свисток и получит еду. Эта самка использовалась дрессировщиками, чтобы показывать публике, «как мы дрессируем дельфинов». «Когда она входит в демонстрационный бассейн, я наблюдаю за ней, и как только я хочу, чтобы она что-нибудь повторила, я тут же даю свисток, после чего ее кормят». Она повторяет это «что-нибудь», и снова получает подкрепление. Три повторения этой последовательности были достаточны для демонстрации, после чего ее удаляли за сцену, до следующего представления через два часа. Она усвоила некоторые простые правила, относящиеся к ее действиям, к свистку, демонстрационному бассейну и дрессировщице, связав их в общий паттерн, в контекстную структуру, то есть набор правил истолкования всей этой информации.
Но этот паттерн подходил только к одному эпизоду в демонстрационном бассейне. Поскольку дрессировщики хотели снова и снова показывать, как они обучают, дельфину приходилось нарушать этот простой паттерн и справляться с целым классом таких эпизодов. Это был уже более широкий контекст контекстов, в котором поведение животного оказалось ошибочным. На следующем представлении дрессировщица опять хотела продемонстрировать «оперантное обучение», и для этого она (дрессировщица) должна была выбрать другой образец заметного поведения. Когда та же самка дельфина вышла снова на арену, она опять проделала свое «что-нибудь», но за этим не последовал свисток. Дрессировщица ждала следующего элемента заметного поведения – скажем, удара хвостом, обычного выражения досады. Затем это поведение было подкреплено и повторено.
Но, конечно, на третьем представлении удар хвостом не был вознагражден. В конечном счете, дельфин научился справляться с контекстом контекстов, предлагая при каждом выходе на арену другой или новый вид заметного поведения.
Все это произошло в свободной естественной истории отношений между дельфином, дрессировщицей и публикой еще до моего прибытия на Гавайи. Я понял, что происшедшее потребовало обучения более высокому логическому типу, чем обычно, и по моему предложению вся последовательность была повторена в экспериментах с новым животным и тщательно записана. [Описание см. в K.Pryor, R.Haag, and J.O'Reilly, «Deutero-Learning in a Roughtooth Porpoise (Steno bredanensis)», U.S. Naval Ordinance Test Station, China Lake, NOTS TP 4270; дальнейшее обсуждение в моей книге Steps to an Ecology of Mind, pp. 276-277.] Расписание экспериментального обучения было тщательно спланировано: животное должно было пройти ряд сессий обучения, каждая продолжительностью от 10 до 20 минут. При этом животное никогда не вознаграждалось за поведение, награжденное в предыдущей сессии.
Надо прибавить к экспериментальной последовательности два замечания:
Во-первых, оказалось необходимым (по мнению дрессировщицы) во многих случаях нарушать правила эксперимента. Переживание ошибок настолько огорчало дельфина, что для сохранения отношений между ним и дрессировщицей (т.е. контекста контекста контекстов) приходилось давать больше подкреплений, чем полагалось дельфину. Это была незаслуженная рыба.
Во-вторых, для каждой из первых четырнадцати сессий характерно было многократное напрасное повторение любого поведения, подкрепленного на предыдущей сессии. По-видимому, другое поведение демонстрировалось животным лишь случайно. В промежутке между четырнадцатой и пятнадцатой сессией дельфин казался очень возбужденным; и когда он появился на арене в пятнадцатой сессии, он предъявил сложное представление из восьми заметных образцов поведения, четыре из которых были новы и никогда ранее не наблюдались у этого вида животных. С точки зрения животного, это был скачок, разрыв между логическими типами.
Во всех таких случаях шаг от некоторого логического типа к следующему есть шаг от информации о событии к информации о классе событий, или от рассмотрения класса к рассмотрению класса классов. А именно, в случае дельфина невозможно было научить его единственным опытом – ни удачным, ни неудачным – что контекст состоял в требовании нового поведения. Урок о контексте мог быть усвоен лишь из сравнительной информации о выборке контекстов, отличающихся друг от друга, в которых поведение животного и его результат от случая к случаю отличались. В таком разнообразном классе закономерность становилась ощутимой, и видимое противоречие удавалось преодолеть. В случае собаки потребовался бы аналогичный шаг, но собаке не дали возможности научиться тому, что она оказалась в ситуации угадывания.
Многому можно научиться уже из одного случая, но сюда не относятся некоторые вещи, касающиеся характера более обширной выборки (т.е. класса) испытаний или переживаний. Это имеет фундаментальное значение для распознавания логических типов – и на уровне абстракций Бертрана Рассела, и на уровне обучения животных в реальном мире.
Эти явления имеют значение не только для лабораторных исследований и экспериментов по обучению животных: они привлекают внимание также в связи с некоторой спутанностью человеческого мышления. Многие концепции, небрежно применяемые и публикой, и специалистами, содержат скрытую ошибку в различении логического типа. Например, есть такое выражение, как «исследование» («exploration»). По-видимому, психологи не понимают, почему исследовательские тенденции крысы не устраняются опытом, когда ей предлагают ящики, встречающие ее небольшим электрическим шоком. Из этих опытов крыса отнюдь не усваивает, что не следует совать нос в ящики; она усваивает лишь, что не следует совать нос в те ящики со встроенным в них электрическим шоком, которые она исследовала. Иными словами, мы опять имеем здесь дело с контрастом между обучением частному и обучением общему.
Некоторая доля эмпатии подсказывает, что с точки зрения крысы для нее нежелательно усвоить общий урок. Переживание шока при опускании носа в ящик указывает ей, что она правильно поступила, засунув нос в ящик с целью получить информацию о содержащемся в нем шоке. В самом деле, «цель» исследования состоит не в том, чтобы открыть, что предмет исследования – хорошая вещь, а в том, чтобы получить информацию о предмете исследования. Более широкая цель имеет совершенно иной характер, чем частная.
Интересно рассмотреть природу такого понятия, как «преступление». Мы действуем таким образом, как будто преступление можно устранить наказанием за поступки, которые мы считаем преступными действиями, как будто «преступление» – это название некоторого действия или части некоторого действия. Точнее, «преступление» – как и «исследование» – это название способа организации действий. Поэтому вряд ли наказание поступка устранит преступление. В течение нескольких тысяч лет так называемая наука криминология не умела избежать этой грубой ошибки в понимании логического типа.
Во всяком случае, есть глубокая разница между серьезной попыткой изменить характер организма и попыткой изменить частные действия этого организма. Последнее относительно легко; первое крайне трудно. Изменение парадигмы столь же трудно – и в самом деле имеет ту же природу – что изменение эпистемологии. (Для подробного изучения того, что может, по-видимому, понадобиться для изменения характера преступника, отсылаю читателя к недавно вышедшей книге Sane Asylum Чарлза Хемпден-Тернера. [Charles Hampden-Turner, Sane Asylum (San Francisco; San Francisco Book Co.,1976).] Едва ли не первое требование к такому глубокому обучению состоит в том, чтобы в центре его было не то, за что осужденный наказывается тюремным заключением.
Третья концепция класса, обычно неправильно понимаемая при ошибочном установлении логического типа, это «игра». Данные действия, составляющие в данной последовательности «игру», могут, конечно, проявляться у того же лица или животного в последовательностях иного рода. Характерный признак «игры» состоит в том, что этим именем называются контексты, составляющие действия которых имеют иное значение и иную организацию, чем они имели бы в не-игре. Возможно даже, что сущность игры заключается в частичном отрицании значений, которые те же действия имели бы в других ситуациях. Именно осознание того, что млекопитающие распознают игры, привело меня двадцать лет назад к осознанию, что животные (во всяком случае, речные выдры) классифицируют свои типы взаимодействий, и потому подвержены тем видам патологии, какие порождаются у павловских собак, наказываемых за неумение распознать изменение контекста, или у преступников, наказываемых за определенные поступки, вместо наказания за определенные способы организации поступков. От наблюдения игр у речных выдр я перешел к изучению аналогичных классификаций поведения людей, и в конечном счете пришел к представлению, что некоторые симптомы человеческой патологии, называемые шизофренией, в действительности являются результатом неправильного обращения с логическими типами, которое мы назвали двойной связкой.
В этом разделе я подошел к вопросу об иерархии явлений разума с точки зрения кодирования. Но иерархия может быть столь же хорошо продемонстрирована, исходя из критерия 4, рассматривающего циклические цепи зависимостей. Отношение между характеристиками компоненты и характеристиками всей системы в целом, описывающей повторяющийся цикл, тоже подвержено иерархической организации.
Я хотел бы здесь высказать предположение, что продолжительное заигрывание с идеей циклической причинности, известное в истории цивилизации, по-видимому, было порождено отчасти увлечением, а отчасти ужасом, связанным с распознаванием логических типов. Как уже было сказано в Главе 2 (раздел 13), логика является плохой моделью отношения между причиной и следствием. Я полагаю, что именно попытка рассматривать жизнь в логических терминах и компульсивный [ Принудительный, навязчивый – Прим. перев.] характер этой попытки производят в нас ощущение ужаса, как только возникает хотя бы малейший намек, что такой логический подход может потерпеть крушение.
В Главе 2 я показал, что уже простейший цикл со звонком, при попытке ввести его в логическую цепь или модель, приводит к противоречиям. Если цепь звонка замкнута, то якорь притягивается к электромагниту; если же якорь движется, притягиваемый электромагнитом, то притяжение исчезает, и якорь больше не притягивается. Если в логику не вводится время, то подобный цикл отношений если … то в мире причинности разрушает любой цикл отношений если … то в мире логики. Это разрушение формально аналогично парадоксу Эпименида.
Мы, люди, по-видимому, хотим, чтобы наша логика была абсолютной. Мы действуем как будто в предположении, что она в самом деле абсолютна, а затем впадаем в панику при малейшем намеке, что это не так, или может быть не так.
Дело обстоит так, как будто даже у людей со значительной путаницей в мышлении строгая логическая связность в мозгу должна оставаться нерушимой. Если она оказывается недостаточно прочной, то индивиды или культуры торопливо бросаются, как гадаринские свиньи [Имеется в виду евангельский эпизод в Гадаре (Ев. от Марка, 5.1). – Прим. перев.], в дебри сверхъестественного. Чтобы избежать бесчисленных метафорических смертей, изображаемых во вселенной причинных циклов, мы принимаемся ревностно отрицать простую реальность обычной смерти и строить фантазии о потустороннем мире, или даже о перевоплощении.
И в самом деле, разрыв в видимой связности нашего процесса логического мышления может показаться чем-то вроде смерти. Я много раз встречался с этим глубоким представлением, общаясь с шизофрениками; его можно считать основой теории двойной связки, которую я предложил вместе с моими коллегами в Пало Альто двадцать лет назад. [Мне посчастливилось в то время достать экземпляр рассказа Джона Персеваля о его психозе, относящийся к 1830-ым годам. Теперь эта книга доступна под названием «Рассказ Персеваля»; она показывает, что мир шизофреника полностью структурирован в формах двойной связки. (John Perceval, Perceval’s Narrative: A Patient’s Account of his Psychosis, 1830 – 1832, Gregory Bateson, ed. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1961).]
Таким образом, я предполагаю, что намек на смерть присутствует в любом биологическом цикле.
В заключение этой главы я упомяну некоторые возможности разума, демонстрирующие шесть изложенных критериев. Прежде всего, есть две характеристики разума, которые могут быть приведены вместе; обе они возможны в силу приведенных выше критериев. Эти две тесно связанных характеристики – автономия и смерть.
Автономия – что буквально означает управление собой, от греческого autos (сам) и nomos (закон) – доставляется рекурсивной структурой системы. Можно спорить, способна ли управлять собой простая машина с регулятором, но представьте себе больше цепей информации и воздействия, налагаемых на простой цикл. Каково будет содержание сигнала, производимого этими цепями? Ответ, конечно, в том, что эти цепи будут нести сообщения о поведении системы в целом. В некотором смысле, первоначальный простой цикл уже содержал в себе такую информацию («слишком быстрый ход»; «слишком медленный ход»), но на следующем уровне будет информация вроде «исправление «слишком быстрого хода» недостаточно быстро», или «исправление «слишком быстрого хода» чрезмерно». Таким образом, сообщения становятся сообщениями о ближайшем предшествующем, более низком уровне. Отсюда уже недалеко до автономии.
Что касается смерти, то возможность смерти следует из критерия 1, согласно которому целое состоит из разных частей. В случае смерти эти части разъединяются или оказываются в беспорядочном состоянии. Но то же следует из критерия 4. Смерть – это разрыв циклов и, тем самым, разрушение автономии.
Вдобавок к этим двум очень глубоким характеристикам, род систем, который я называю словом разум, способен к целесообразной деятельности и выбору посредством своих самокорректирующих возможностей. Он способен оставаться в устойчивом состоянии, или идти вразнос, или некоторым образом сочетать то и другое. На него влияют «карты», но никогда не территория, и потому он ограничен обобщением, по которому получаемая им информация никогда не докажет чего-нибудь о мире или о нем самом. Как я уже утверждал в Главе 2, наука никогда ничего не доказывает.
Сверх того, система будет учиться и запоминать, она будет приобретать отрицательную энтропию, причем она будет делать это, играя в стохастические игры под названием эмпиризм, или метод проб и ошибок. Она будет накапливать энергию. Она будет получать сообщения, неизбежно принадлежащие различным логическим типам, и ее будет тем самым преследовать возможность ошибки в определении логического типа. Наконец, система будет способна объединяться с другими подобными системами, образуя еще большее целое.
В заключение можно задать два вопроса. Будет ли система способна к чему-то вроде эстетического предпочтения? Будет ли система способна к сознанию?
Что касается эстетического предпочтения, то, как мне кажется, на этот вопрос можно ответить положительно. Можно представить себе, что такая система сможет распознавать в других встречающихся ей системах характерные черты, подобные своим собственным. Можно себе представить, что шесть наших критериев можно принять в качестве критериев жизни, и можно допустить, что объект, обладающий этими свойствами, станет давать оценку ( положительную или отрицательную) другим системам, проявляющим внешние и видимые свойства подобного рода. Не потому ли мы восхищаемся маргариткой, что она проявляет – своей формой, своим ростом, своей окраской и своей смертью – симптомы живого? Наши чувства к ней – в указанном смысле – объясняются ее сходством с нами.
Что касается сознания, то вопрос не столь ясен. В этой книге ничего не было сказано о сознании, за исключением замечания, что в ходе восприятия процессы восприятия не являются сознательными, но его результаты могут быть сознательны. Если слово сознание применяется в этом смысле, то можно было бы думать, что рассматриваемое явление как-то связано с вопросом о логических типах, которому мы посвятили немало внимания. Но я не знаю какого-либо материала, действительно связывающего явления сознания с более примитивными или более простыми явлениями, и я не пытался установить такую связь в этой работе.