Текст книги "Мать едет женить сына"
Автор книги: Грант Матевосян
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Например, я за вещами погляжу, а ты пойдёшь на станцию, воды напьёшься.
– И то правда.
– И с тобой же вернусь. В Ереване не останусь.
– Говорите так, а сами потом слово не держите, знаем мы вас.
– В прошлый раз вернулся ведь?
– А кто плакал, я?
– А что же, только приехали, а ты уже – собирайся.
– А наши дела в доме, их кто должен был делать?
– А вернулись – свиньи на месте, куры на месте, и собака не голодная.
– А помнишь, как вы с отцом одни остались, собаку маслом перекормили?
– А я при чём. Назик тогда забыла, дважды посолила обед.
– Профессор Серо, а профессор Серо, что значит «просочиться»?
– Если скажу, возьмёшь с собой в Ереван?
– Если скажешь – возьму.
– А про что это сказано – «просочиться»?
– Э-э-э, мало читаешь, ничего не знаешь. Твой брат в твоём возрасте говорил «Август Бебель». И в твоём же возрасте не побоялся – поспорил с твоим дядей Акопом, вернувшимся из армии, что Максим Горький умер в 1936 году. И выиграл спор – прав оказался. Я гасила лампу, а он зажигал, я гасила, он снова зажигал, книжки читал.
– Да ну, «просочиться», что тут такого?
– Так что же это значит – «просочиться»?
– Сочиться, просочиться – от слова «сок», сок сочится. Просочиться, значит – внутрь всочиться. Видишь.
– Профессор, ну профессор.
– А что, неверно разве? Ну говори, неверно?
– А как же тогда мадам Софи растаяла, растворилась, просочилась всюду и мир от этого немножко «прософился»?
– Мадам Софи кто?
– Мадам Софи – женщина.
– Не знаю, наверное, там неправильно написано.
– Как это неправильно написано, профессор Серо? Как это наверное?
– А так. Бывают же задачки по арифметике неверные, в условии ошибка.
– Это брат твой написал.
– А как же ты прочитала? Ты разве буквы знаешь?
– Буквы! Всё, что написал твой брат, рассказала ему я! Твой брат говорит: всё, что я ему рассказывала, а он записал, – хвалят в один голос, а когда он от себя прибавляет – не так хвалят. Букв не знаю, нет. Сентябрь, октябрь, ноябрь отсидела в школе, а в декабре мачеха забрала меня домой. «Неспособная», – сказала про меня. Сама она очень способная, до сих пор вместо Ишхана говорит «Ихшьян», «Ихшьян-джан»…
Ребёнок попробовал повторить имя это в уме, попробовал вполголоса.
– А что, и вправду трудное имя! – как-то воинственно не согласился он с матерью.
– Потому что, Серо-джан, ты тоже из рода Адама. «Шы-и-и… шы-и-и…шы…» – «Шапка?» – «Да».
– Ну ладно, давай стихотворение прочтём наизусть, посмотрим, кто первый запнётся.
– Охоты нет.
– Потому что не знаешь.
– Это я не знаю?! Да я сама поэт! У меня на целое село и слов и умения хватит, я ведь из Ванкера родом, не забывай.
– Ну тогда давай наперегонки стихотворение скажем, кто скорее.
– Чужие стихи читать? Я что, попугай, что ли, чужие слова повторять? Я не попугай, товарищ Серо.
– Вуэй, – совсем по-ихнему, по-адамовскому, протянул ребёнок. – Это что же, мы, значит, попугаи, что целый день учим всё наизусть?
– Попугаи и ещё кое-что в придачу. Понятно?
– А тогда… А что ж ты бьёшь меня, когда я не учу урок?
– А это потому, что я хочу, чтоб ты человеком стал, перо в руки взял, перо, не вилы.
– А если вилы возьму, что ж, не человек уже буду?
– Будешь, будешь, успокойся. И ведь возьмёшь ты эти самые вилы в руки, чует моё сердце. Но только придётся приставить к тебе ещё кого-нибудь, чтоб была тебе ежеминутная указка: эту траву сюда переложи, а этот вот стог прикрой как следует, чтобы вода не затекла, волам сена подбрось, к коровам смотри не опоздай, а теперь иди выкидывать навоз из хлева, – и она, ухватив подбородок рукой, подождала, что скажет ребёнок, её ненаглядный профессор Серо.
Ребёнок подумал, представил всё, что мать ему предрекла, и это ему не понравилось:
– Не стану я навоз выгребать.
– Станешь.
– Нет!
– Ты умный мальчик, ты выгребешь навоз, получишь трудодень, похвалят тебя – кило картошки дадут, принесёшь отцу, отец твой обрадуется… Съедите картошку и запляшете от радости. А?
Плечи узенькие, громадная голова на тоненькой шее – ребёнок подскочил к ней, с минуту он дрожал безмолвно и вдруг закричал, совсем как пролаял:
– Не стану! Сказано тебе, не стану навоз выгребать! Сказано, в Ереван хочу!
Беззвучно смеясь, она притянула к себе сына и, то ли поглаживая его большую голову, то ли взвешивая её у себя на коленях, сказала:
– Навоз не будешь выгребать, а что же будешь делать?
Ребёнок неуклюже вывернулся из её объятий, стал перед нею и сказал с сухими и блестящими глазами:
– Мне твоя фальшивая любовь не нужна, я в Ереван хочу.
– Идите, вот она, дорога, кто вас держит. Идите, а меня оставьте здесь одну.
– И ты тоже иди, тебя тоже никто не держит.
– В городе Ереване ни одного неграмотного не осталось – меня дожидаются.
– Почему одна остаёшься? Вон всё рядом, всё здесь.
– Молодец! Всегда так отвечай на добро!
– Не понимаю, что ты говоришь.
– То, что невыгодно вам, того вы не понимаете.
– Да ну, не понимаю же, о чём ты?
– Ну ладно, навоз выгребать ты отказался – это мы поняли, поехал в Ереван – прекрасно. Ну а там, там что будешь делать? Дай разумный ответ, пусть мать твоя порадуется. Твоя мать, она ведь пустым словам очень даже радуется.
– Пойду в тамошнюю школу.
– А где жить будешь?
– У Армена.
– А невестка возьмёт и вышвырнет тебя вон.
– Вуэй!
– А что! Час тому назад умирала, может случиться – вот так лягу когда-нибудь и не встану. Что будешь делать? А невестка выбросила тебя из дому! Что ты делаешь?
– Вырасту – скажу.
– Моя мать не стала дожидаться, пока я вырасту, трёхмесячная я была – угасла. А моя дарпасовская мачеха сделала меня водоносом, слугою сделала, а с прялкой вот обращаться не научила, как же, я ведь была неспособная.
Ребёнок плакал. И в её горле тоже что-то щекотало и набухало. Но, улыбнувшись через силу, она сказала ребёнку:
– Твой дядя Адам женихом почти был – не мог одно стихотворение наизусть сказать, плакал на экзамене, говорить ему, видите, было трудно. Теперь твой черёд настал? Что ж, из их породы как-никак.
И ребёнок сказал раздумчиво, в сомнении и с последней надеждой:
– А папа?
– Твой папа проживёт с тобою сто семьдесят лет. Твой папа говорил – отправим Армена в колхоз, пастухам хороший трудодень дают. Армен в городе, значит, он тебя отправит пастушить. Каждый человек становится тем, кем хочет стать. Дорог много, а воля одна. Каждый человек идёт по избранному им самим пути. Так кем же ты станешь?
– Сейчас не знаю. Сейчас, в эту минуту, не знаю.
– В твои годы Армен пьесу писал! – вдруг закричала она. – Говорил, драматургом стану! Стал? Стал!
– Скажи что-нибудь наизусть, можешь?
– Вот как?! Наизусть, значит, хочешь?
– Одно ты, одно я, одно ты, одно я. Наперегонки.
– Очень хорошо. Напомнишь, чтобы я авелук взяла с собой. Ну слушаю тебя, товарищ Серо.
– Не говори мне товарищ Серо.
– Не буду.
– Ованес Туманян. «Конец зла». Если собьюсь, не мешай, я сам вспомню.
– «Конец зла» Ованес Туманян написал или Газарос Агаян?
– Не мешай. Ованес Туманян. Ованес Туманян. «Конец зла»…
– «Под ней – пёстрый луг, на ней – старый бук»… Хорошо!..
– Сказано тебе – не мешай.
Стояла гора,
Как время стара,
Под ней – пёстрый луг,
На ней – старый бук,
В глубоком дупле,
В уюте, тепле
Кукушка жила,
Детей берегла.
Ой, не руби,
Он, не губи!
Ой, а как же лиса, там же ещё про лису было… Это ты мне всё помешала!
Она опять беззвучно смеялась, и ребёнок сказал ей враждебно:
– Что, скажешь, ты лучше моего читаешь?
– Я вообще не читаю. Моё дело варить похлёбку для пса – я и варю.
– А что же смеёшься?
– Что смеюсь? Ну да, смеюсь.
Был последний выпускной год, их дочь убежала из Овита с учителем истории, кироваканским парнем. И хотя на них слегка рассердились, но всё сложилось ещё лучше, чем если бы сватали, менялись кольцами, – обручённые, дескать. Всё сложилось как нельзя лучше. У парня в Кировакане дом был, и сам парень из ловких оказался, устроил жену вожатой в школе, да ещё в пединститут на заочное отделение определил. Одно нехорошо было: родни не признавали. Ну да какая дочка родителям остаётся, были бы они сами довольны – нам меньше заботы. Тогда как спасения ждали Арменака – от него пришло письмо из Сибири. Дома стояла ужасающая тишина, всё словно вымерло. А газеты одна за другой приносили имя Армена и его очерки, осенью газеты похвалили Армена – Армен был больше не их. Армена видели в ресторане поезда Ереван – Тбилиси, а здесь, в доме, царило молчание. И запасы солений были ни к чему, и обед варить было незачем, все яблоки съели внуки Адама, а мёд застыл, засахарился, его растопили, он снова застыл, и так несколько раз, пока Симон с маслом вместе не повёз его в Кировакан то ли на продажу, то ли кумовьям в дар. «Рожать буду, Симон», – сказала она. В магазине – она сахар и масло покупала – вардановский Арто оглядел её с ног до головы: «Кто-то здесь арбузную косточку проглотил», – и посмотрел на ситцы, на игрушки, потом на Агун и снова на ситцы. И все, кто был в магазине, засмеялись и тоже, посмотрели на Агун. «Всё равно рожать буду, Симон, слышишь, буду». – «Рожай», – бранчливо согласился Симон.
– Смеюсь, потому что я свою похлёбку для собаки варю, а ты своё стихотворение наизусть не учишь.
– Вот и возись со своей собачьей похлёбкой, а надо мной нечего смеяться.
– Вот как?
– А не то сама прочитай наизусть, можешь?
– Я неграмотная женщина.
– Раз неграмотная – не смейся.
– Ох, чтоб всем вам провалиться сквозь землю, да в преисподнюю прямо, не куда-нибудь, это кто же здесь неграмотный?! – И, заправив, как девушка, сбившуюся прядку за ухо, она сказала: – Ованес Туманян. «Взятие крепости Тмук».
– Пах-пах-пах!
– Ну слушай!
Эй, люди добрые, сюда!
Ко мне склоните слух!
– А мы это не проходили.
– И я не проходила.
Вам про минувшие года
Поведает ашуг.
– Разве в третьем классе это проходят?
– А у меня образование нулевого класса.
Мы только гости на земле:
Чуть явимся на свет,
Тотчас же скроемся во мгле,
И нам возврата нет.
Мы смерти ждём, ждёт нас она,
Не сладить людям с ней.
Иная участь суждена
Деяниям людей.
– Деяния – что это такое?
– Деяния – это дела.
Собирает войско шах Надир,
Нет воинам числа,
На Тмук он хлынул, как на мир
Полуночная мгла…
«Ты мнишь, Татул, коли ты смел,
То смерти нет тебе?
Чего ж ты в крепости засел?
Гляди в лицо судьбе!»
«Не в меру ты спесив порой, —
Князь шаху говорит. —
Проходят тучи над горой,
А всё гора стоит».
Созвал войска свои Татул,
Построил пред собой,
Вскочил в седло, мечом взмахнул
И устремился в бой.
Идёт Иран, идёт Туран,
Но князь Татул могуч, —
В бою рассеял вражий стан,
Как стаю чёрных туч.8
[Закрыть]
– Твой полководец-отец прибыл. Будете жить вместе до ста лет.
– А дальше как?
– Длинная очень вещь, времени не хватит всё сказать. Как бы авелук не забыть…
Поднимаясь на чердак, она глянула вниз – Симон был возле груши, он тащил за собой лошадь, и ноги его подгибались в коленях, совсем как у мурадовских сыновей. И сил, чтобы сердиться на него, никаких уже не было. Мир был печальный-печальный. И прохудившаяся, с изъеденными листьями груша с единственно зелёной прививкой, и Симон, какой-то весь поменьшавший, и тусклая, без блеска шкура их лошади, и скала эта, которой давно уже пора расколоться надвое, а она не раскалывается, держится зачем-то, – всё это было грустным, печальным до боли.
«Ку-ка-реку…»
Совсем недавно, когда же это было, господи, совсем недавно ещё детьми были, потом девушками, невестами – наполнялись тоскою и ждали – чего? Чего-то хорошего ждали, и от ожидания этого сердца наши разрывались – почему? Петух кричал под окном – говорили: гость придёт. Потом сердца наши устали и больше не бились гулко и тревожно. Ах, гость должен был прийти, гостя ждали, ждали, ждали, и пришёл гость, пришёл – торговец из Касаха на осле, с гранатами и с грязными ногами. А потом была война, мы шли за плугом и плакали, молотили на гумне, тюки тяжёлые на себе тащили, траву косили, волов подковывали, пели песни и плакали и с тоскою ждали – чего? Потрепыхалось и замерло, как зарезанная курица, сердце. Ох, хорошо дремлющим на зелёном кладбище, под каменными плитами.
Там, где зелены склоны,
Ключ плескался студеный…
А дальше? Забыла, как дальше. Ну-ка.
Растекался вокруг,
Заболачивал луг…
А ведь я за это пятёрку получила, но продолжения не помню – отчего это?
Она не откликнулась на голос ребёнка. С авелуком в руках она уселась на лестнице и сказала, качая головой:
– Не еду, нет.
И опять всё было печально в мире, всё, от начала до конца. Да, хорошо тому, у кого невозвратимая потеря есть, кто тоскует, но не может звать, и его никто не позовёт, и он может не корежиться от отвращения и внушать отвращение тоже не может. Хорошо такому.
Одного сына хотели с хорошим голосом, чтоб песни пел, – и то не получилось. Вроде бы не очень многого хотели.
– Отец, а отец, просочиться – не значит разве внутрь пройти?
– Чего, чего?
– Просочиться, говорю, не значит…
Симон сел на пень и принялся стаскивать с ноги сапог.
– Чего? – Симон повернул голову к ребёнку.
– Просочиться не значит внутрь всочиться?
– Наверное.
– Симон!
– Чего тебе, ахчи?
– Симон, поэты почему рано умирают?
– Рано умирают?
– Ну да, говорят, у них в сердце что-то разрывается.
– Ну а до смерти своей живут ведь? Им достаточно.
– Скажешь тоже.
– А что ж мне тебе говорить – хорошо делают, что рано умирают, так, что ли?
– Остроумец, ну остроумец!
– Что тебе надо от меня, ахчи?
– Опоздал почему?
– Пешком шёл.
– От самого Овита? Пешком?
Симон взглянул на неё и промолчал.
– Так тебе и надо… Тебе говорили, на лошади поезжай? В машине захотелось, рядом с шофёром!
Симон снял второй сапог, ноги положил на голенище и пошевелил пальцами ног.
– А ведь ты знал, что я опаздываю, почему не сказал себе, что торопиться надо? Помнишь, как на похороны моей тётки из-за тебя опоздали и не пошли? Помнишь?
– Я думал, и на обратном пути машина попадётся.
– Ах ты думал, значит…
– Туда была машина, я подумал, и обратно будет, а ты ведь знала, что не будет, что ж не сказала мне?
– Я ведь сказала тебе – на лошади поезжай.
– На лошади это я понимаю, а почему про машину, что не будет, не сказала?
– А ты бы дом свой на приличном месте построил… что ж я – должна сидеть тут под скалой и гадать, будет из Овита машина или не будет?
– А мне как было знать, будет или не будет?
– Мозгами бы пошевелил.
– Нету. Этого нету.
– Потому и сидишь в таком состоянии.
– Начала опять! – крикнул Серо.
– Ты ребёнок, ты молчи.
Во дворе младшего сына появилась старуха и стала бормотать то громко, то неразборчиво:
– Извела, вконец извела парня… Да что ж это за беда прямо… Угробит ведь она его, угробит… Что ж тебе от него надо, не хватит тебе, ахчи?..
– Не размахивай там руками, не испугаешь… острословы, конца вам нет, один другого пуще.
– Я в Ереван хочу, я с тобой еду.
– Вот тебе! – Агун грубо, совсем по-мужски сунула под нос ребёнку кукиш, и это уже было сверх всякой меры, это было то, отчего у Симона начинала накаляться голова.
Симон встал, хлопнул сапог оземь, зашвырнул топор в сад, плюнул и ушёл в дом.
Она на секунду смешалась, на секунду, казалось, поняла, что плохое что-то сделала, потом запретила себе быть мягкой и уступчивой.
– Это вы можете, – сказала она в сторону хлопнувшей двери. – Разбивайте, разрушайте всё, пора уже, давно в доме ничего не билось… – Ладно, не будем обращать внимания, надо ещё авелук пристроить, а потом можно начать седлать лошадь, пусть этому, в доме, станет стыдно. Не забыть бы большую клетчатую шаль. На руках будут две пятёрки, одна трёшка, одна рублёвка, достаточно. – Серо, – спросила она задумчиво, – две пятёрки, одна трёшка и одна рублёвка – сколько будет?
Но Серо не было. Серо плакал в хлеву. Когда она подошла к нему, он ухватился за балку, а когда она потянула его к себе, Серо лёг на землю и стал бить ногами по земле.
– Так вот и защищайте его, отца своего. От всяких извергов, – и она, вся полная слёз и ярости, вернулась к своим узлам. Значит, так, рублёвка – шофёру, билет на поезд стоит три рубля семьдесят копеек, – трёшки на билет мало будет, пятёрки – много, надо, чтобы всё было заранее продумано, пятёрки неприкосновенные, шофёр должен вернуть пятьдесят копеек, поскольку билет на машину стоит пятьдесят копеек, так сдача шофёра вместе с трёшкой – вот тебе и билет на поезд. Нет, вроде бы не так. – Серо… старыми деньгами билет на поезд стоил тридцать семь рублей пятьдесят копеек. Старая десятка теперь рубль. Значит, сколько сейчас стоит билет? – Мой отец Ишхан и моя мачеха ругались и обедали одновременно, а эти нежные, этим хлеб в горло не полезет, если кто-то что-то не так сказал. Ах, что эти умеют – ничего не умеют, ни ругаться, ни хлеб по-человечески есть. – Серо, слышишь меня?.. Вот уеду в Ереван и не вернусь больше.
– И не надо.
– Не вернусь, останусь у Армена.
– Оставайся.
– Вот и Арменак так говорил, а теперь, когда корзины и мешки с едой получает, – ничего, доволен, кажется. Ну ладно, не время ссориться, вставай с земли, подымайся.
– Приказывает ещё!
– Если кусочек гаты дам – помиришься со мной?
– Ешь свою гату сама.
– Вставай, тебе говорят!
Снова залаяла их собака, и мигом откликнулась ей Адамова собака, и снова заворчала во дворе младшего сына старуха.
Агун поглядела в ту сторону и сказала себе, что она герой, потому что не отвечает старухе. А не отвечает, потому что у неё дом есть, дело неотложное есть, потому что некогда.
– Вот так, – ласково сказала Агун и отряхнула ребёнка, – изменилась твоя бабка Арус, на сто градусов повернула. Когда Армен выпал из люльки и разбил в кровь лицо, она рядом стояла, глухой притворялась, а теперь даром что глухая – откуда куда ушки навострила, всё слышит, что я тебе говорю. Билет на поезд старыми деньгами стоил тридцать семь рублей пятьдесят копеек, посчитай-ка, сколько на новые будет? Брат твой тоже хромал по арифметике. Скажи отцу, садимся обедать.
Симону с какого-то дня стали не нравиться её обеды. Сварит она картофельную похлёбку – пересолила, говорит, поставит на стол яички – переварила, говорит, вот тебе плов, скажет, – Симон поморщится, вот поросячья голова – нехорошо опалила, яичницу, ты яичницу любишь – мёду подай, говорит, с мёдом хочу, сегодня картошку в мундире будем есть, гляди, какая рассыпчатая… – другие, говорит, кожуру снимают, с солью варят. Кто это – другие? Мацун как делаешь, другие молоко со сливками заквашивают. Да кто, кто это – другие?! Воду в стакане на блюдечке подавай, под тарелку с супом маленькую скатерку расстилай, хлеб ножом режь, нет ли яблочка или груши, во рту высохло, а мясо люди через мясорубку пропускают и котлеты делают. Да кто же это, в конце концов, кто так делает?! Ну кто же ещё – шлюха Сона. Агун в мае в горы ушла, с волками, градом и дождём воевала – эта в июне завладела Симоном. Июнь, июль, август, сентябрь. Не месяц медовый, целое лето медовое провели. Яйца переварила, плов не так сварила, мацун почему без сливок, – ах, чтоб вас всех, пропади пропадом ваш мёд, и ваша яичница, и ваш сельсовет, и ваш на всё село позор – идите ешьте теперь свою яичницу с мёдом!
«За твои труды великие… котлеты на столе тебя дожидаются, милости просим…»
Вчера вечером времени на обед не хватило, с поклажей завозилась. Минутку подумав, она кособокую неудавшуюся гату разделила пополам, половину возле Симонова обеда положила, половину – на тарелку Серо. И потому что она к ним такая добрая была, потому что уезжала и опаздывала – она и права была тоже – она, Агун, не попросила их, а приказала:
– Поторапливайтесь, мне пора.
– Пожалей меня, Агуник, не жалко тебе меня?
– А меня не жалко, в грязных носках из хлева в комнату прёте, по ковру прямо. Кто чистит – тот пускай и думает.
Симон посмотрел на ковёр, на свои сапоги – Агун снова была права, и очень ему стало не по себе, поскольку большая, настоящая правда была за ним, а маленькая, фактическая, – за Агун. И всегда так бывало. Всегда.
– Я извиняюсь, – сказал он, – я извиняюсь.
– Серо!
– В Ереван с тобой еду!
– Никаких Ереванов, ешь быстрее. Накроши хлеба и ешь.
– Не хочу.
И тогда она взяла хлеб и сама покрошила в его миску:
– Ешь! Гату – в конце. Сколько с книжки взял, сколько оставил, муженёчек? Гату, сказано, в конце!
– Денег в кассе не было, что было, то и взял.
– Сколько всего?
– Семьсот.
– Семь тысяч, значит?
– Да.
– А сколько надо было?
– Ты говорила, десять.
– И что, в кассе ни копейки больше не было?
– Сколько было – всё мне дали.
– Во всём банке денег не было?
– Что значит – во всём банке денег не было?
– А это значит, что, если ты к цветущему дереву подойдёшь, дерево в минуточку засохнет.
Ложка замерла у Симона в руке, потом он сказал ребёнку:
– Ешь скорее.
Ребёнок стал есть, но сам Симон не мог, не елось, не глоталось, нет, не мог. Дышать было трудно, и горло как бы сдавило. Когда Арменаку было столько, сколько Серо сейчас, вопрос однажды встал очень серьёзно. Он косил траву, Арменак воду подносил, сено подбирал, помогал, словом, и вдруг само собой сказалось, потому что сдерживаться уже не было никаких сил: «Ты большой мальчик, Армен, – сказал он, – положение моё очень трудное, хочу мать твою прогнать, что скажешь?» Армен сказал – да. Потом сказал – нет. Потом пошёл, принёс воды и снова сказал – да. Потом сказал: «А не жалко разве будет, что она станет без нас делать?» Домой они в тот день пришли поздно вечером, почти что ночью, и как назло – она ждала их, добрая и тихая, а на столе цыплёнок был, лоби, мёд и чай, и она сидела и ждала их. И такая вся была женщина, такая вся – мать… Она загнала их в корыто, хорошенько выкупала обоих, уложила в постель, укрыла тепло-тепло, прикрутила огонь в лампе, а сама долго ещё стирала во дворе. На следующий день Симон опять взял Армена в поле, хотя ребёнок хныкал, никак не мог проснуться. Но Симон не хотел оставлять его наедине с матерью, потому что они бы непременно разговорились и ребёнок бы рассказал про вчерашний разговор.
– Сколько было в банке, столько и взял, – сказал Симон. – Дай поесть спокойно.
– Ешь, – сказала она, – курица ещё есть. А сколько я должна была с собой взять, сколько мне не хватает?
– Трёхсот.
– Трёх тысяч, значит?
– Трёх тысяч.
– А ты не можешь у Сако долг свой спросить?
– Сако в горах, да и должен он всего шестьдесят рублей.
– Шестьсот?
– Шесть сот.
«Шесть да три», – посчитала она в уме.
– Сако в горах, но Лусик-то дома. И если у неё нету шестисот, то хоть триста найдётся, а другие триста после отдаст.
– Если даже она даст триста рублей, получится семьсот тридцать, разница-то небольшая, не стоит людей тревожить.
«Семь да три», – посчитала она.
– Как же это так, ну и что ж, что я неграмотная, зачем меня обманывать?
– Кто ж тебя обманывает?
– Семь да три будет десять.
– Сако нам должен шестьдесят рублей, половина шестидесяти будет тридцать, а я из банка взял семьсот рублей, семьсот да тридцать – это тебе семьсот тридцать рублей.
– Серо, я тебе сейчас бумагу с карандашом принесу, подсчитай мне.
С ложкой на весу Симон так и замер на месте, так и застыл.
– Сейчас курицу дам, – сказала она. – В арифметике я всегда была глупая, сам знаешь.
– Старые и новые деньги путаешь, – сказал Симон.
– Что бы то ни было, хороший повод попросить долг.
– Сейчас у них нету, овец продадут, тогда и нам вернут.
– Наши овцы нестриженые остались.
– Сегодня постригу.
– А если, – сказала Агун, – если он поедет в Кировакан и продаст там своих овец, он разве эти деньги привезёт домой? Ты бы привёз?
– А почему это, интересно, не привёз?
– А потому, что он на эти деньги, Симон милый, ума себе немножко купит, да ситцу, да ботинок.
– И то верно, – сказал Симон.
– И мы свой должок так и не получим. И что же мы тогда будем делать?
– Не знаю. Сейчас у них нету.
– Уф! К цветущему дереву подойдёшь – засохнет.
Ребёнок поднял голову – ложка замерла в руках отца – сейчас тарелка его будет отодвинута и с силой хлопнет дверь, а мать скажет «это вы можете». Резко повернувшись к матери, приготовившись швырнуть тарелку оземь, ребёнок показал ей подбородком на дверь: «Быстро!»
– Не буду больше, ладно, – присмирела она. – Вашего честного, справедливого отца так всегда и защищайте. – И, сложив руки на груди, она вся сжалась, стала маленькая, с горсточку, угнетённая, послушная, безответная раба. Гату испекла, курицу выпотрошила – сварила литр по литру, молоко экономила – овечьего сыру изготовила, правдами и неправдами в магазине муку высшего сорта выцарапала, чтобы хлеб у этих вкусный был, а кто спасибо сказал, кто спросил: «Агун, а сама-то ты что ела?» Шестьсот, триста, четыреста, десятка, пятёрка, двадцать рублей, двадцать пять – все долги его она собирает, а кто слово доброе сказал? Наоборот. «Мужу житья не даёшь, извела человека». Извела? А вы придите, побудьте на моём месте, посмотрим, как запоёте. Сирота, беспомощная, неграмотная, неумелая – тут корова, там свинья, тут стирка, там обед, да ещё собаке похлёбку сготовь, да ещё и между делом четыре ковра сотки – «линия кривая у тебя, Агун». Она заплакала и, чтобы не портить им аппетита своими слёзами, – как же, они ведь чувствительные все, – она повернулась и, ещё больше сжавшись, став невидимкой почти, вышла из комнаты. Но чтобы работнички её накушались и были довольны, она поставила на стол курицу. И вышла за дверь. Как служанка, как раба, которая привыкла накрывать полный стол и убирать пустой.
– Она твоя мать, – сказал Симон, – в другой раз так с ней не обращайся.
– А тебе она жена, часу без ругани не можете прожить.
– Она права была.
– Права, права, только и знает ругается.
– Ешь. И слушайся её, она всегда права.
– А ты бы на лошади в Овит поехал, она потому разозлилась.
– Я думал, машина обратная будет, скорее вернусь.
– Ножку не хочу.
– Белое хочешь мясо?
– И белое не хочу, в зубах застревает.
– А ты не жуй.
– Ха-ха-ха-ха… А кто это был – туты наелся, потом огурцов, и живот ему вспучило?
– Врацонц Авак.
– Дед Риты?
– Да… Риты, да.
– А сколько он туты съел?
– Пуд. Пудовое ведро.
– А потом что было?
– Во время обеда про это нельзя говорить.
– Отправь меня в Ереван.
– В январе на каникулах повезу.
– Я навсегда хочу.
– Седьмой класс кончишь – тогда.
– Тогда я и так поеду. Я сейчас хочу.
– Так и так, говоришь, поедешь? А нас, значит, одних оставишь? Что же мы тут без тебя будем делать?
– Не знаю, не моё дело.
– А чьё же?
– А Армена, как же его отправили?
– Думали, выучится и вернётся, а он, видишь, не вернулся.
– Мы с Арменом в городе будем жить, вы – здесь. Я буду приезжать к вам. Иногда.
– Ладно. Седьмой кончишь, там видно будет.
Симон, усталый и оглохший, возвращался с поля домой – огни в доме горели, в саду журчала вода, в печи помаргивал огонёк, но в доме была тишина. «Опять, наверное, с дочкой поругалась». Симон кашлянул и вошёл в дом – дочь не слушала своего любимого концерта по заявкам, не сидела за столом, уткнувшись в книгу, как всегда. Агун одна сидела возле сундука с приданым дочери и плакала. «Ну что, опять поругалась?» – «Дочка наша в Кировакан убежала, Симон». – «А экзамены как же?» – «Пятёрку получила, с учителем и убежала». Симон сел на тахту и подождал. Ничего не происходило. Свет в комнате горел, висел ковёр на стене, во дворе клокотала вода в чайнике, на подоконнике стояла стопка дочкиных учебников, и потягивала носом возле сундука Агун. «А парень-то, – сказал Симон, – парень-то хоть приличный или шпана какая?» – «Учитель истории», – прорыдала Агун. «Ну ладно, ладно, не плачь». – «Вчера поругались с ней, сказала «больше домой не приду», а я этим проклятым языком, вырвать бы его, вырвать с корнем: «Этого-то я и хочу», – закачалась перед портретом дочери Агун. Симон, покряхтывая, прилёг на тахту, облокотился на мутаку и глухо и устало сказал: «Арменак приедет, что-нибудь придумаем». И так и заснул на тахте одетый, а утром, утром постель дочери была пустой и навевающей грусть. Армен в то лето на каникулы не приехал, только шуточки шутил из Сибири: «Без гонорара строчки не могу уже написать, потому и письма пишу редко». В газетах появлялись его статьи, которые были не так чтобы очень хороши, но той осенью его за эти статьи похвалили. Он прислал весточку, что приедет в ноябре дней на пять, но в ноябре он диктовал статью по телефону то ли из Болгарии, то ли из Чехословакии. Агун в то время тридцать семь лет было, Симону – сорок восемь. Когда Симону было уже восемнадцать, а то и все двадцать, а Адам был уже женат, дед Абел и бабка Арус родили Акопа. Да и что тут стыдного? Балагуры немного побалагурят, люди понятливые поймут, что трудно на свете жить одиноко, как сыч. А вообще-то ребёнка мы для себя рожаем, а не для каких-нибудь там балагуров или умников. Немножко неловко будет перед Арменом – его видели в поезде Тбилиси – Ереван в большой компании девушек и парней, и парни у всех на виду обнимали этих девушек за шею, но, если у Армена есть хоть капля сознания, пускай войдёт в положение родителей. «Рожай, – сказал Симон, – тебе тридцать семь лет, мне сорок восемь». – «Симо-о-он, – из-под Цицкара позвал Фило, – магарыч за тобой-о-ой… магары-ыч». Косари налегли на Симона, пристали – пляши-де, ещё один журналист родился. Виски белые-белые, волосы редкие – Симон два-три раза покрутился на месте, потом засмеялся смущённо: «Айта, неудобно, оставьте». Потом они поволокли Симона в конец поля и сказали: «Коси снизу вверх», – и сами выстроились за ним. Потом все выпили мацуну и мёда – за здоровье новорождённого журналиста и погнали Симона за водой. А вардановский косой Арто привязался – должен, мол, протащить меня на закорках, но тут Мушег схватил Арто за руки и посадил Симона тому на закорки. Целый день прошёл в шутках и смехе, но вечером по дороге домой Симон сказал товарищам: «Нет, этот наш будет, тот – всему миру, этот нам». – «И не заметишь, как за братом потянется, – усмехнулся Мушег, – в город, дай бог долгой жизни городу». Безлунная была ночь, лес был тёмный, как грязь, спускались, спотыкаясь, напарываясь на деревья, чертыхаясь. Когда же выбрались из лесу и ступили в село, вардановский косой Артавазд отошёл на шаг от тропинки и приказал шепелявя: «Дивизия, становись! – И, пропустив всех вперёд, сказал сокрушённо и весело: – Вашу мать… слепые, хромые, плешивые, самый молодой из нас вроде бы я, а поглядите-ка на меня, ни одна женщина в городе не позарится на такую образину». У поворота Симон остановился и позвал всех к себе выпить по стаканчику. И когда они проходили мимо дома деда Никала, что в овраге, Симон сказал: «Честно вам говорю, этого для села делали». – «Никто своему ребёнку худа не желает», – сказал Мушег, и Симон ответил: «А себе худа желает?» – «Болтаете всякое, прямо как дети, как будто всё в этом мире по вашему желанию должно устроиться, жизнь, она течёт сама по себе», – и Симон оглянулся и увидел дядюшку Аршака из Врацонцев – он стоял по ту сторону ручья и искал место поуже, чтобы перейти ручей. Мир праху твоему, Арашак. «Агуник-джан, как ты?» – тихо спросил Симон. «Это кто там с тобой пришёл?» – «Ребята наши, позвал выпить по стаканчику». – «Какие ребята?» – «Да наши, косили вместе». – «Чуда-ак, ох чудак!» – улыбнулась Агун, и Симон не понял, почему она так сказала. «Сейчас провожу их», – сказал Симон и пошёл в маленькую комнату с литровой бутылкой – там под электрическим светом, как перебитые, навалились друг на дружку и спали ребята – небритые, лица в морщинках, лысые и полулысые, косые, кривые, шепелявые, беззубые или с одним-двумя зубами, – ребята спали сидя, и Симон понял, почему Агун так сказала.