355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Мать едет женить сына » Текст книги (страница 4)
Мать едет женить сына
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:05

Текст книги "Мать едет женить сына"


Автор книги: Грант Матевосян


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

– Например, я за вещами погляжу, а ты пойдёшь на станцию, воды напьёшься.

– И то правда.

– И с тобой же вернусь. В Ереване не останусь.

– Говорите так, а сами потом слово не держите, знаем мы вас.

– В прошлый раз вернулся ведь?

– А кто плакал, я?

– А что же, только приехали, а ты уже – собирайся.

– А наши дела в доме, их кто должен был делать?

– А вернулись – свиньи на месте, куры на месте, и собака не голодная.

– А помнишь, как вы с отцом одни остались, собаку маслом перекормили?

– А я при чём. Назик тогда забыла, дважды посолила обед.

– Профессор Серо, а профессор Серо, что значит «просочиться»?

– Если скажу, возьмёшь с собой в Ереван?

– Если скажешь – возьму.

– А про что это сказано – «просочиться»?

– Э-э-э, мало читаешь, ничего не знаешь. Твой брат в твоём возрасте говорил «Август Бебель». И в твоём же возрасте не побоялся – поспорил с твоим дядей Акопом, вернувшимся из армии, что Максим Горький умер в 1936 году. И выиграл спор – прав оказался. Я гасила лампу, а он зажигал, я гасила, он снова зажигал, книжки читал.

– Да ну, «просочиться», что тут такого?

– Так что же это значит – «просочиться»?

– Сочиться, просочиться – от слова «сок», сок сочится. Просочиться, значит – внутрь всочиться. Видишь.

– Профессор, ну профессор.

– А что, неверно разве? Ну говори, неверно?

– А как же тогда мадам Софи растаяла, растворилась, просочилась всюду и мир от этого немножко «прософился»?

– Мадам Софи кто?

– Мадам Софи – женщина.

– Не знаю, наверное, там неправильно написано.

– Как это неправильно написано, профессор Серо? Как это наверное?

– А так. Бывают же задачки по арифметике неверные, в условии ошибка.

– Это брат твой написал.

– А как же ты прочитала? Ты разве буквы знаешь?

– Буквы! Всё, что написал твой брат, рассказала ему я! Твой брат говорит: всё, что я ему рассказывала, а он записал, – хвалят в один голос, а когда он от себя прибавляет – не так хвалят. Букв не знаю, нет. Сентябрь, октябрь, ноябрь отсидела в школе, а в декабре мачеха забрала меня домой. «Неспособная», – сказала про меня. Сама она очень способная, до сих пор вместо Ишхана говорит «Ихшьян», «Ихшьян-джан»…

Ребёнок попробовал повторить имя это в уме, попробовал вполголоса.

– А что, и вправду трудное имя! – как-то воинственно не согласился он с матерью.

– Потому что, Серо-джан, ты тоже из рода Адама. «Шы-и-и… шы-и-и…шы…» – «Шапка?» – «Да».

– Ну ладно, давай стихотворение прочтём наизусть, посмотрим, кто первый запнётся.

– Охоты нет.

– Потому что не знаешь.

– Это я не знаю?! Да я сама поэт! У меня на целое село и слов и умения хватит, я ведь из Ванкера родом, не забывай.

– Ну тогда давай наперегонки стихотворение скажем, кто скорее.

– Чужие стихи читать? Я что, попугай, что ли, чужие слова повторять? Я не попугай, товарищ Серо.

– Вуэй, – совсем по-ихнему, по-адамовскому, протянул ребёнок. – Это что же, мы, значит, попугаи, что целый день учим всё наизусть?

– Попугаи и ещё кое-что в придачу. Понятно?

– А тогда… А что ж ты бьёшь меня, когда я не учу урок?

– А это потому, что я хочу, чтоб ты человеком стал, перо в руки взял, перо, не вилы.

– А если вилы возьму, что ж, не человек уже буду?

– Будешь, будешь, успокойся. И ведь возьмёшь ты эти самые вилы в руки, чует моё сердце. Но только придётся приставить к тебе ещё кого-нибудь, чтоб была тебе ежеминутная указка: эту траву сюда переложи, а этот вот стог прикрой как следует, чтобы вода не затекла, волам сена подбрось, к коровам смотри не опоздай, а теперь иди выкидывать навоз из хлева, – и она, ухватив подбородок рукой, подождала, что скажет ребёнок, её ненаглядный профессор Серо.

Ребёнок подумал, представил всё, что мать ему предрекла, и это ему не понравилось:

– Не стану я навоз выгребать.

– Станешь.

– Нет!

– Ты умный мальчик, ты выгребешь навоз, получишь трудодень, похвалят тебя – кило картошки дадут, принесёшь отцу, отец твой обрадуется… Съедите картошку и запляшете от радости. А?

Плечи узенькие, громадная голова на тоненькой шее – ребёнок подскочил к ней, с минуту он дрожал безмолвно и вдруг закричал, совсем как пролаял:

– Не стану! Сказано тебе, не стану навоз выгребать! Сказано, в Ереван хочу!

Беззвучно смеясь, она притянула к себе сына и, то ли поглаживая его большую голову, то ли взвешивая её у себя на коленях, сказала:

– Навоз не будешь выгребать, а что же будешь делать?

Ребёнок неуклюже вывернулся из её объятий, стал перед нею и сказал с сухими и блестящими глазами:

– Мне твоя фальшивая любовь не нужна, я в Ереван хочу.

– Идите, вот она, дорога, кто вас держит. Идите, а меня оставьте здесь одну.

– И ты тоже иди, тебя тоже никто не держит.

– В городе Ереване ни одного неграмотного не осталось – меня дожидаются.

– Почему одна остаёшься? Вон всё рядом, всё здесь.

– Молодец! Всегда так отвечай на добро!

– Не понимаю, что ты говоришь.

– То, что невыгодно вам, того вы не понимаете.

– Да ну, не понимаю же, о чём ты?

– Ну ладно, навоз выгребать ты отказался – это мы поняли, поехал в Ереван – прекрасно. Ну а там, там что будешь делать? Дай разумный ответ, пусть мать твоя порадуется. Твоя мать, она ведь пустым словам очень даже радуется.

– Пойду в тамошнюю школу.

– А где жить будешь?

– У Армена.

– А невестка возьмёт и вышвырнет тебя вон.

– Вуэй!

– А что! Час тому назад умирала, может случиться – вот так лягу когда-нибудь и не встану. Что будешь делать? А невестка выбросила тебя из дому! Что ты делаешь?

– Вырасту – скажу.

– Моя мать не стала дожидаться, пока я вырасту, трёхмесячная я была – угасла. А моя дарпасовская мачеха сделала меня водоносом, слугою сделала, а с прялкой вот обращаться не научила, как же, я ведь была неспособная.

Ребёнок плакал. И в её горле тоже что-то щекотало и набухало. Но, улыбнувшись через силу, она сказала ребёнку:

– Твой дядя Адам женихом почти был – не мог одно стихотворение наизусть сказать, плакал на экзамене, говорить ему, видите, было трудно. Теперь твой черёд настал? Что ж, из их породы как-никак.

И ребёнок сказал раздумчиво, в сомнении и с последней надеждой:

– А папа?

– Твой папа проживёт с тобою сто семьдесят лет. Твой папа говорил – отправим Армена в колхоз, пастухам хороший трудодень дают. Армен в городе, значит, он тебя отправит пастушить. Каждый человек становится тем, кем хочет стать. Дорог много, а воля одна. Каждый человек идёт по избранному им самим пути. Так кем же ты станешь?

– Сейчас не знаю. Сейчас, в эту минуту, не знаю.

– В твои годы Армен пьесу писал! – вдруг закричала она. – Говорил, драматургом стану! Стал? Стал!

– Скажи что-нибудь наизусть, можешь?

– Вот как?! Наизусть, значит, хочешь?

– Одно ты, одно я, одно ты, одно я. Наперегонки.

– Очень хорошо. Напомнишь, чтобы я авелук взяла с собой. Ну слушаю тебя, товарищ Серо.

– Не говори мне товарищ Серо.

– Не буду.

– Ованес Туманян. «Конец зла». Если собьюсь, не мешай, я сам вспомню.

– «Конец зла» Ованес Туманян написал или Газарос Агаян?

– Не мешай. Ованес Туманян. Ованес Туманян. «Конец зла»…

 
Стояла гора,
Как время стара,
Под ней – пёстрый луг,
На ней – старый бук,
В глубоком дупле,
В уюте, тепле
Кукушка жила,
Детей берегла,
Кукушка пела на суку:
«Ку-ку, кукушечка, ку-ку,
Скорее подрастайте,
На волю вылетайте!»7

[Закрыть]

 

– «Под ней – пёстрый луг, на ней – старый бук»… Хорошо!..

– Сказано тебе – не мешай.

 
Стояла гора,
Как время стара,
Под ней – пёстрый луг,
На ней – старый бук,
В глубоком дупле,
В уюте, тепле
Кукушка жила,
Детей берегла.
Ой, не руби,
Он, не губи!
 

Ой, а как же лиса, там же ещё про лису было… Это ты мне всё помешала!

Она опять беззвучно смеялась, и ребёнок сказал ей враждебно:

– Что, скажешь, ты лучше моего читаешь?

– Я вообще не читаю. Моё дело варить похлёбку для пса – я и варю.

– А что же смеёшься?

– Что смеюсь? Ну да, смеюсь.

Был последний выпускной год, их дочь убежала из Овита с учителем истории, кироваканским парнем. И хотя на них слегка рассердились, но всё сложилось ещё лучше, чем если бы сватали, менялись кольцами, – обручённые, дескать. Всё сложилось как нельзя лучше. У парня в Кировакане дом был, и сам парень из ловких оказался, устроил жену вожатой в школе, да ещё в пединститут на заочное отделение определил. Одно нехорошо было: родни не признавали. Ну да какая дочка родителям остаётся, были бы они сами довольны – нам меньше заботы. Тогда как спасения ждали Арменака – от него пришло письмо из Сибири. Дома стояла ужасающая тишина, всё словно вымерло. А газеты одна за другой приносили имя Армена и его очерки, осенью газеты похвалили Армена – Армен был больше не их. Армена видели в ресторане поезда Ереван – Тбилиси, а здесь, в доме, царило молчание. И запасы солений были ни к чему, и обед варить было незачем, все яблоки съели внуки Адама, а мёд застыл, засахарился, его растопили, он снова застыл, и так несколько раз, пока Симон с маслом вместе не повёз его в Кировакан то ли на продажу, то ли кумовьям в дар. «Рожать буду, Симон», – сказала она. В магазине – она сахар и масло покупала – вардановский Арто оглядел её с ног до головы: «Кто-то здесь арбузную косточку проглотил», – и посмотрел на ситцы, на игрушки, потом на Агун и снова на ситцы. И все, кто был в магазине, засмеялись и тоже, посмотрели на Агун. «Всё равно рожать буду, Симон, слышишь, буду». – «Рожай», – бранчливо согласился Симон.

– Смеюсь, потому что я свою похлёбку для собаки варю, а ты своё стихотворение наизусть не учишь.

– Вот и возись со своей собачьей похлёбкой, а надо мной нечего смеяться.

– Вот как?

– А не то сама прочитай наизусть, можешь?

– Я неграмотная женщина.

– Раз неграмотная – не смейся.

– Ох, чтоб всем вам провалиться сквозь землю, да в преисподнюю прямо, не куда-нибудь, это кто же здесь неграмотный?! – И, заправив, как девушка, сбившуюся прядку за ухо, она сказала: – Ованес Туманян. «Взятие крепости Тмук».

– Пах-пах-пах!

– Ну слушай!

 
Эй, люди добрые, сюда!
Ко мне склоните слух!
 

– А мы это не проходили.

– И я не проходила.

 
Вам про минувшие года
Поведает ашуг.
 

– Разве в третьем классе это проходят?

– А у меня образование нулевого класса.

 
Мы только гости на земле:
Чуть явимся на свет,
Тотчас же скроемся во мгле,
И нам возврата нет.
Мы смерти ждём, ждёт нас она,
Не сладить людям с ней.
Иная участь суждена
Деяниям людей.
 

– Деяния – что это такое?

– Деяния – это дела.

 
Собирает войско шах Надир,
Нет воинам числа,
На Тмук он хлынул, как на мир
Полуночная мгла…
«Ты мнишь, Татул, коли ты смел,
То смерти нет тебе?
Чего ж ты в крепости засел?
Гляди в лицо судьбе!»
«Не в меру ты спесив порой, —
Князь шаху говорит. —
Проходят тучи над горой,
А всё гора стоит».
Созвал войска свои Татул,
Построил пред собой,
Вскочил в седло, мечом взмахнул
И устремился в бой.
Идёт Иран, идёт Туран,
Но князь Татул могуч, —
В бою рассеял вражий стан,
Как стаю чёрных туч.8

[Закрыть]

 

– Твой полководец-отец прибыл. Будете жить вместе до ста лет.

– А дальше как?

– Длинная очень вещь, времени не хватит всё сказать. Как бы авелук не забыть…

 
За годом год проносится…
Напрасно день и ночь
Окрестности безлюдные
Оглядывала дочь.
И днём и ночью плакала
Над злой бедой своей;
И превратился в озеро
Горючих слёз ручей.
 
 
И крепость скрылась в озере
С царевной молодой,
И люди это озеро
Назвали Парваной.9

[Закрыть]

 

Поднимаясь на чердак, она глянула вниз – Симон был возле груши, он тащил за собой лошадь, и ноги его подгибались в коленях, совсем как у мурадовских сыновей. И сил, чтобы сердиться на него, никаких уже не было. Мир был печальный-печальный. И прохудившаяся, с изъеденными листьями груша с единственно зелёной прививкой, и Симон, какой-то весь поменьшавший, и тусклая, без блеска шкура их лошади, и скала эта, которой давно уже пора расколоться надвое, а она не раскалывается, держится зачем-то, – всё это было грустным, печальным до боли.

«Ку-ка-реку…»

Совсем недавно, когда же это было, господи, совсем недавно ещё детьми были, потом девушками, невестами – наполнялись тоскою и ждали – чего? Чего-то хорошего ждали, и от ожидания этого сердца наши разрывались – почему? Петух кричал под окном – говорили: гость придёт. Потом сердца наши устали и больше не бились гулко и тревожно. Ах, гость должен был прийти, гостя ждали, ждали, ждали, и пришёл гость, пришёл – торговец из Касаха на осле, с гранатами и с грязными ногами. А потом была война, мы шли за плугом и плакали, молотили на гумне, тюки тяжёлые на себе тащили, траву косили, волов подковывали, пели песни и плакали и с тоскою ждали – чего? Потрепыхалось и замерло, как зарезанная курица, сердце. Ох, хорошо дремлющим на зелёном кладбище, под каменными плитами.

 
Там, где зелены склоны,
Ключ плескался студеный…
 

А дальше? Забыла, как дальше. Ну-ка.

 
Растекался вокруг,
Заболачивал луг…
 

А ведь я за это пятёрку получила, но продолжения не помню – отчего это?

Она не откликнулась на голос ребёнка. С авелуком в руках она уселась на лестнице и сказала, качая головой:

– Не еду, нет.

И опять всё было печально в мире, всё, от начала до конца. Да, хорошо тому, у кого невозвратимая потеря есть, кто тоскует, но не может звать, и его никто не позовёт, и он может не корежиться от отвращения и внушать отвращение тоже не может. Хорошо такому.

 
Путник жаждой томился,
А идти далеко, —
Наклонился, напился,
Стало сердцу легко.10

[Закрыть]

 

Одного сына хотели с хорошим голосом, чтоб песни пел, – и то не получилось. Вроде бы не очень многого хотели.

– Отец, а отец, просочиться – не значит разве внутрь пройти?

– Чего, чего?

– Просочиться, говорю, не значит…

Симон сел на пень и принялся стаскивать с ноги сапог.

– Чего? – Симон повернул голову к ребёнку.

– Просочиться не значит внутрь всочиться?

– Наверное.

– Симон!

– Чего тебе, ахчи?

– Симон, поэты почему рано умирают?

– Рано умирают?

– Ну да, говорят, у них в сердце что-то разрывается.

– Ну а до смерти своей живут ведь? Им достаточно.

– Скажешь тоже.

– А что ж мне тебе говорить – хорошо делают, что рано умирают, так, что ли?

– Остроумец, ну остроумец!

– Что тебе надо от меня, ахчи?

– Опоздал почему?

– Пешком шёл.

– От самого Овита? Пешком?

Симон взглянул на неё и промолчал.

– Так тебе и надо… Тебе говорили, на лошади поезжай? В машине захотелось, рядом с шофёром!

Симон снял второй сапог, ноги положил на голенище и пошевелил пальцами ног.

– А ведь ты знал, что я опаздываю, почему не сказал себе, что торопиться надо? Помнишь, как на похороны моей тётки из-за тебя опоздали и не пошли? Помнишь?

– Я думал, и на обратном пути машина попадётся.

– Ах ты думал, значит…

– Туда была машина, я подумал, и обратно будет, а ты ведь знала, что не будет, что ж не сказала мне?

– Я ведь сказала тебе – на лошади поезжай.

– На лошади это я понимаю, а почему про машину, что не будет, не сказала?

– А ты бы дом свой на приличном месте построил… что ж я – должна сидеть тут под скалой и гадать, будет из Овита машина или не будет?

– А мне как было знать, будет или не будет?

– Мозгами бы пошевелил.

– Нету. Этого нету.

– Потому и сидишь в таком состоянии.

– Начала опять! – крикнул Серо.

– Ты ребёнок, ты молчи.

Во дворе младшего сына появилась старуха и стала бормотать то громко, то неразборчиво:

– Извела, вконец извела парня… Да что ж это за беда прямо… Угробит ведь она его, угробит… Что ж тебе от него надо, не хватит тебе, ахчи?..

– Не размахивай там руками, не испугаешь… острословы, конца вам нет, один другого пуще.

– Я в Ереван хочу, я с тобой еду.

– Вот тебе! – Агун грубо, совсем по-мужски сунула под нос ребёнку кукиш, и это уже было сверх всякой меры, это было то, отчего у Симона начинала накаляться голова.

Симон встал, хлопнул сапог оземь, зашвырнул топор в сад, плюнул и ушёл в дом.

Она на секунду смешалась, на секунду, казалось, поняла, что плохое что-то сделала, потом запретила себе быть мягкой и уступчивой.

– Это вы можете, – сказала она в сторону хлопнувшей двери. – Разбивайте, разрушайте всё, пора уже, давно в доме ничего не билось… – Ладно, не будем обращать внимания, надо ещё авелук пристроить, а потом можно начать седлать лошадь, пусть этому, в доме, станет стыдно. Не забыть бы большую клетчатую шаль. На руках будут две пятёрки, одна трёшка, одна рублёвка, достаточно. – Серо, – спросила она задумчиво, – две пятёрки, одна трёшка и одна рублёвка – сколько будет?

Но Серо не было. Серо плакал в хлеву. Когда она подошла к нему, он ухватился за балку, а когда она потянула его к себе, Серо лёг на землю и стал бить ногами по земле.

– Так вот и защищайте его, отца своего. От всяких извергов, – и она, вся полная слёз и ярости, вернулась к своим узлам. Значит, так, рублёвка – шофёру, билет на поезд стоит три рубля семьдесят копеек, – трёшки на билет мало будет, пятёрки – много, надо, чтобы всё было заранее продумано, пятёрки неприкосновенные, шофёр должен вернуть пятьдесят копеек, поскольку билет на машину стоит пятьдесят копеек, так сдача шофёра вместе с трёшкой – вот тебе и билет на поезд. Нет, вроде бы не так. – Серо… старыми деньгами билет на поезд стоил тридцать семь рублей пятьдесят копеек. Старая десятка теперь рубль. Значит, сколько сейчас стоит билет? – Мой отец Ишхан и моя мачеха ругались и обедали одновременно, а эти нежные, этим хлеб в горло не полезет, если кто-то что-то не так сказал. Ах, что эти умеют – ничего не умеют, ни ругаться, ни хлеб по-человечески есть. – Серо, слышишь меня?.. Вот уеду в Ереван и не вернусь больше.

– И не надо.

– Не вернусь, останусь у Армена.

– Оставайся.

– Вот и Арменак так говорил, а теперь, когда корзины и мешки с едой получает, – ничего, доволен, кажется. Ну ладно, не время ссориться, вставай с земли, подымайся.

– Приказывает ещё!

– Если кусочек гаты дам – помиришься со мной?

– Ешь свою гату сама.

– Вставай, тебе говорят!

Снова залаяла их собака, и мигом откликнулась ей Адамова собака, и снова заворчала во дворе младшего сына старуха.

Агун поглядела в ту сторону и сказала себе, что она герой, потому что не отвечает старухе. А не отвечает, потому что у неё дом есть, дело неотложное есть, потому что некогда.

– Вот так, – ласково сказала Агун и отряхнула ребёнка, – изменилась твоя бабка Арус, на сто градусов повернула. Когда Армен выпал из люльки и разбил в кровь лицо, она рядом стояла, глухой притворялась, а теперь даром что глухая – откуда куда ушки навострила, всё слышит, что я тебе говорю. Билет на поезд старыми деньгами стоил тридцать семь рублей пятьдесят копеек, посчитай-ка, сколько на новые будет? Брат твой тоже хромал по арифметике. Скажи отцу, садимся обедать.

Симону с какого-то дня стали не нравиться её обеды. Сварит она картофельную похлёбку – пересолила, говорит, поставит на стол яички – переварила, говорит, вот тебе плов, скажет, – Симон поморщится, вот поросячья голова – нехорошо опалила, яичницу, ты яичницу любишь – мёду подай, говорит, с мёдом хочу, сегодня картошку в мундире будем есть, гляди, какая рассыпчатая… – другие, говорит, кожуру снимают, с солью варят. Кто это – другие? Мацун как делаешь, другие молоко со сливками заквашивают. Да кто, кто это – другие?! Воду в стакане на блюдечке подавай, под тарелку с супом маленькую скатерку расстилай, хлеб ножом режь, нет ли яблочка или груши, во рту высохло, а мясо люди через мясорубку пропускают и котлеты делают. Да кто же это, в конце концов, кто так делает?! Ну кто же ещё – шлюха Сона. Агун в мае в горы ушла, с волками, градом и дождём воевала – эта в июне завладела Симоном. Июнь, июль, август, сентябрь. Не месяц медовый, целое лето медовое провели. Яйца переварила, плов не так сварила, мацун почему без сливок, – ах, чтоб вас всех, пропади пропадом ваш мёд, и ваша яичница, и ваш сельсовет, и ваш на всё село позор – идите ешьте теперь свою яичницу с мёдом!

«За твои труды великие… котлеты на столе тебя дожидаются, милости просим…»

Вчера вечером времени на обед не хватило, с поклажей завозилась. Минутку подумав, она кособокую неудавшуюся гату разделила пополам, половину возле Симонова обеда положила, половину – на тарелку Серо. И потому что она к ним такая добрая была, потому что уезжала и опаздывала – она и права была тоже – она, Агун, не попросила их, а приказала:

– Поторапливайтесь, мне пора.

– Пожалей меня, Агуник, не жалко тебе меня?

– А меня не жалко, в грязных носках из хлева в комнату прёте, по ковру прямо. Кто чистит – тот пускай и думает.

Симон посмотрел на ковёр, на свои сапоги – Агун снова была права, и очень ему стало не по себе, поскольку большая, настоящая правда была за ним, а маленькая, фактическая, – за Агун. И всегда так бывало. Всегда.

– Я извиняюсь, – сказал он, – я извиняюсь.

– Серо!

– В Ереван с тобой еду!

– Никаких Ереванов, ешь быстрее. Накроши хлеба и ешь.

– Не хочу.

И тогда она взяла хлеб и сама покрошила в его миску:

– Ешь! Гату – в конце. Сколько с книжки взял, сколько оставил, муженёчек? Гату, сказано, в конце!

– Денег в кассе не было, что было, то и взял.

– Сколько всего?

– Семьсот.

– Семь тысяч, значит?

– Да.

– А сколько надо было?

– Ты говорила, десять.

– И что, в кассе ни копейки больше не было?

– Сколько было – всё мне дали.

– Во всём банке денег не было?

– Что значит – во всём банке денег не было?

– А это значит, что, если ты к цветущему дереву подойдёшь, дерево в минуточку засохнет.

Ложка замерла у Симона в руке, потом он сказал ребёнку:

– Ешь скорее.

Ребёнок стал есть, но сам Симон не мог, не елось, не глоталось, нет, не мог. Дышать было трудно, и горло как бы сдавило. Когда Арменаку было столько, сколько Серо сейчас, вопрос однажды встал очень серьёзно. Он косил траву, Арменак воду подносил, сено подбирал, помогал, словом, и вдруг само собой сказалось, потому что сдерживаться уже не было никаких сил: «Ты большой мальчик, Армен, – сказал он, – положение моё очень трудное, хочу мать твою прогнать, что скажешь?» Армен сказал – да. Потом сказал – нет. Потом пошёл, принёс воды и снова сказал – да. Потом сказал: «А не жалко разве будет, что она станет без нас делать?» Домой они в тот день пришли поздно вечером, почти что ночью, и как назло – она ждала их, добрая и тихая, а на столе цыплёнок был, лоби, мёд и чай, и она сидела и ждала их. И такая вся была женщина, такая вся – мать… Она загнала их в корыто, хорошенько выкупала обоих, уложила в постель, укрыла тепло-тепло, прикрутила огонь в лампе, а сама долго ещё стирала во дворе. На следующий день Симон опять взял Армена в поле, хотя ребёнок хныкал, никак не мог проснуться. Но Симон не хотел оставлять его наедине с матерью, потому что они бы непременно разговорились и ребёнок бы рассказал про вчерашний разговор.

– Сколько было в банке, столько и взял, – сказал Симон. – Дай поесть спокойно.

– Ешь, – сказала она, – курица ещё есть. А сколько я должна была с собой взять, сколько мне не хватает?

– Трёхсот.

– Трёх тысяч, значит?

– Трёх тысяч.

– А ты не можешь у Сако долг свой спросить?

– Сако в горах, да и должен он всего шестьдесят рублей.

– Шестьсот?

– Шесть сот.

«Шесть да три», – посчитала она в уме.

– Сако в горах, но Лусик-то дома. И если у неё нету шестисот, то хоть триста найдётся, а другие триста после отдаст.

– Если даже она даст триста рублей, получится семьсот тридцать, разница-то небольшая, не стоит людей тревожить.

«Семь да три», – посчитала она.

– Как же это так, ну и что ж, что я неграмотная, зачем меня обманывать?

– Кто ж тебя обманывает?

– Семь да три будет десять.

– Сако нам должен шестьдесят рублей, половина шестидесяти будет тридцать, а я из банка взял семьсот рублей, семьсот да тридцать – это тебе семьсот тридцать рублей.

– Серо, я тебе сейчас бумагу с карандашом принесу, подсчитай мне.

С ложкой на весу Симон так и замер на месте, так и застыл.

– Сейчас курицу дам, – сказала она. – В арифметике я всегда была глупая, сам знаешь.

– Старые и новые деньги путаешь, – сказал Симон.

– Что бы то ни было, хороший повод попросить долг.

– Сейчас у них нету, овец продадут, тогда и нам вернут.

– Наши овцы нестриженые остались.

– Сегодня постригу.

– А если, – сказала Агун, – если он поедет в Кировакан и продаст там своих овец, он разве эти деньги привезёт домой? Ты бы привёз?

– А почему это, интересно, не привёз?

– А потому, что он на эти деньги, Симон милый, ума себе немножко купит, да ситцу, да ботинок.

– И то верно, – сказал Симон.

– И мы свой должок так и не получим. И что же мы тогда будем делать?

– Не знаю. Сейчас у них нету.

– Уф! К цветущему дереву подойдёшь – засохнет.

Ребёнок поднял голову – ложка замерла в руках отца – сейчас тарелка его будет отодвинута и с силой хлопнет дверь, а мать скажет «это вы можете». Резко повернувшись к матери, приготовившись швырнуть тарелку оземь, ребёнок показал ей подбородком на дверь: «Быстро!»

– Не буду больше, ладно, – присмирела она. – Вашего честного, справедливого отца так всегда и защищайте. – И, сложив руки на груди, она вся сжалась, стала маленькая, с горсточку, угнетённая, послушная, безответная раба. Гату испекла, курицу выпотрошила – сварила литр по литру, молоко экономила – овечьего сыру изготовила, правдами и неправдами в магазине муку высшего сорта выцарапала, чтобы хлеб у этих вкусный был, а кто спасибо сказал, кто спросил: «Агун, а сама-то ты что ела?» Шестьсот, триста, четыреста, десятка, пятёрка, двадцать рублей, двадцать пять – все долги его она собирает, а кто слово доброе сказал? Наоборот. «Мужу житья не даёшь, извела человека». Извела? А вы придите, побудьте на моём месте, посмотрим, как запоёте. Сирота, беспомощная, неграмотная, неумелая – тут корова, там свинья, тут стирка, там обед, да ещё собаке похлёбку сготовь, да ещё и между делом четыре ковра сотки – «линия кривая у тебя, Агун». Она заплакала и, чтобы не портить им аппетита своими слёзами, – как же, они ведь чувствительные все, – она повернулась и, ещё больше сжавшись, став невидимкой почти, вышла из комнаты. Но чтобы работнички её накушались и были довольны, она поставила на стол курицу. И вышла за дверь. Как служанка, как раба, которая привыкла накрывать полный стол и убирать пустой.

– Она твоя мать, – сказал Симон, – в другой раз так с ней не обращайся.

– А тебе она жена, часу без ругани не можете прожить.

– Она права была.

– Права, права, только и знает ругается.

– Ешь. И слушайся её, она всегда права.

– А ты бы на лошади в Овит поехал, она потому разозлилась.

– Я думал, машина обратная будет, скорее вернусь.

– Ножку не хочу.

– Белое хочешь мясо?

– И белое не хочу, в зубах застревает.

– А ты не жуй.

– Ха-ха-ха-ха… А кто это был – туты наелся, потом огурцов, и живот ему вспучило?

– Врацонц Авак.

– Дед Риты?

– Да… Риты, да.

– А сколько он туты съел?

– Пуд. Пудовое ведро.

– А потом что было?

– Во время обеда про это нельзя говорить.

– Отправь меня в Ереван.

– В январе на каникулах повезу.

– Я навсегда хочу.

– Седьмой класс кончишь – тогда.

– Тогда я и так поеду. Я сейчас хочу.

– Так и так, говоришь, поедешь? А нас, значит, одних оставишь? Что же мы тут без тебя будем делать?

– Не знаю, не моё дело.

– А чьё же?

– А Армена, как же его отправили?

– Думали, выучится и вернётся, а он, видишь, не вернулся.

– Мы с Арменом в городе будем жить, вы – здесь. Я буду приезжать к вам. Иногда.

– Ладно. Седьмой кончишь, там видно будет.

Симон, усталый и оглохший, возвращался с поля домой – огни в доме горели, в саду журчала вода, в печи помаргивал огонёк, но в доме была тишина. «Опять, наверное, с дочкой поругалась». Симон кашлянул и вошёл в дом – дочь не слушала своего любимого концерта по заявкам, не сидела за столом, уткнувшись в книгу, как всегда. Агун одна сидела возле сундука с приданым дочери и плакала. «Ну что, опять поругалась?» – «Дочка наша в Кировакан убежала, Симон». – «А экзамены как же?» – «Пятёрку получила, с учителем и убежала». Симон сел на тахту и подождал. Ничего не происходило. Свет в комнате горел, висел ковёр на стене, во дворе клокотала вода в чайнике, на подоконнике стояла стопка дочкиных учебников, и потягивала носом возле сундука Агун. «А парень-то, – сказал Симон, – парень-то хоть приличный или шпана какая?» – «Учитель истории», – прорыдала Агун. «Ну ладно, ладно, не плачь». – «Вчера поругались с ней, сказала «больше домой не приду», а я этим проклятым языком, вырвать бы его, вырвать с корнем: «Этого-то я и хочу», – закачалась перед портретом дочери Агун. Симон, покряхтывая, прилёг на тахту, облокотился на мутаку и глухо и устало сказал: «Арменак приедет, что-нибудь придумаем». И так и заснул на тахте одетый, а утром, утром постель дочери была пустой и навевающей грусть. Армен в то лето на каникулы не приехал, только шуточки шутил из Сибири: «Без гонорара строчки не могу уже написать, потому и письма пишу редко». В газетах появлялись его статьи, которые были не так чтобы очень хороши, но той осенью его за эти статьи похвалили. Он прислал весточку, что приедет в ноябре дней на пять, но в ноябре он диктовал статью по телефону то ли из Болгарии, то ли из Чехословакии. Агун в то время тридцать семь лет было, Симону – сорок восемь. Когда Симону было уже восемнадцать, а то и все двадцать, а Адам был уже женат, дед Абел и бабка Арус родили Акопа. Да и что тут стыдного? Балагуры немного побалагурят, люди понятливые поймут, что трудно на свете жить одиноко, как сыч. А вообще-то ребёнка мы для себя рожаем, а не для каких-нибудь там балагуров или умников. Немножко неловко будет перед Арменом – его видели в поезде Тбилиси – Ереван в большой компании девушек и парней, и парни у всех на виду обнимали этих девушек за шею, но, если у Армена есть хоть капля сознания, пускай войдёт в положение родителей. «Рожай, – сказал Симон, – тебе тридцать семь лет, мне сорок восемь». – «Симо-о-он, – из-под Цицкара позвал Фило, – магарыч за тобой-о-ой… магары-ыч». Косари налегли на Симона, пристали – пляши-де, ещё один журналист родился. Виски белые-белые, волосы редкие – Симон два-три раза покрутился на месте, потом засмеялся смущённо: «Айта, неудобно, оставьте». Потом они поволокли Симона в конец поля и сказали: «Коси снизу вверх», – и сами выстроились за ним. Потом все выпили мацуну и мёда – за здоровье новорождённого журналиста и погнали Симона за водой. А вардановский косой Арто привязался – должен, мол, протащить меня на закорках, но тут Мушег схватил Арто за руки и посадил Симона тому на закорки. Целый день прошёл в шутках и смехе, но вечером по дороге домой Симон сказал товарищам: «Нет, этот наш будет, тот – всему миру, этот нам». – «И не заметишь, как за братом потянется, – усмехнулся Мушег, – в город, дай бог долгой жизни городу». Безлунная была ночь, лес был тёмный, как грязь, спускались, спотыкаясь, напарываясь на деревья, чертыхаясь. Когда же выбрались из лесу и ступили в село, вардановский косой Артавазд отошёл на шаг от тропинки и приказал шепелявя: «Дивизия, становись! – И, пропустив всех вперёд, сказал сокрушённо и весело: – Вашу мать… слепые, хромые, плешивые, самый молодой из нас вроде бы я, а поглядите-ка на меня, ни одна женщина в городе не позарится на такую образину». У поворота Симон остановился и позвал всех к себе выпить по стаканчику. И когда они проходили мимо дома деда Никала, что в овраге, Симон сказал: «Честно вам говорю, этого для села делали». – «Никто своему ребёнку худа не желает», – сказал Мушег, и Симон ответил: «А себе худа желает?» – «Болтаете всякое, прямо как дети, как будто всё в этом мире по вашему желанию должно устроиться, жизнь, она течёт сама по себе», – и Симон оглянулся и увидел дядюшку Аршака из Врацонцев – он стоял по ту сторону ручья и искал место поуже, чтобы перейти ручей. Мир праху твоему, Арашак. «Агуник-джан, как ты?» – тихо спросил Симон. «Это кто там с тобой пришёл?» – «Ребята наши, позвал выпить по стаканчику». – «Какие ребята?» – «Да наши, косили вместе». – «Чуда-ак, ох чудак!» – улыбнулась Агун, и Симон не понял, почему она так сказала. «Сейчас провожу их», – сказал Симон и пошёл в маленькую комнату с литровой бутылкой – там под электрическим светом, как перебитые, навалились друг на дружку и спали ребята – небритые, лица в морщинках, лысые и полулысые, косые, кривые, шепелявые, беззубые или с одним-двумя зубами, – ребята спали сидя, и Симон понял, почему Агун так сказала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю