Текст книги "Разбитая музыка"
Автор книги: Гордон Мэттью Томас Самнер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
И в то же время «Риц» – место счастливых воспоминаний. Здесь я увидел свои первые фильмы: Фесса Паркера в роли Дэви Крокета, Дорис Дэй в «Пожалуйста, не ешьте маргаритки». Мы с братом провели в этом кинотеатре много времени, когда мама хотела, чтобы нас не было дома. Мы никогда не использовали слово «фильм», мы всегда говорили «картина». Сначала в городе появилось около полудюжины кинотеатров сразу, но к концу пятидесятых осталось только два: «Гомон» и «Риц». Мы с Филипом ходили в «Риц» смотреть «Пушки острова Наварон» с Грегори Пеком и Дэвидом Нивеном. Нам даже удалось попасть на «Авантюристов», попросив кого-то из взрослых в очереди притвориться нашим сопровождающим, чтобы насладиться запретным упадочничеством фильма, на который пускали не всех. По субботам утром в кинотеатре «Риц» шла программа «ABC Малыши», где показывали кино для детей и мультфильмы. Это были отличные программы, но в моем перевозбужденном и склонном понимать все буквально сознании родилась уверенность, что мы с братом присутствуем на них незаконно. Я вообразил, что на эти сеансы допускаются только дети горняков[9]9
В английском языке слова minor (меньший, младший) и miner (горняк) – близки по звучанию.
[Закрыть]. Мы тщательно скрывали свое происхождение, и целых две недели проходили незамеченными. Самым острым воспоминанием от этих просмотров остался шок появления на экране цветного кино, благодаря которому серые улицы за стенами кинотеатра стали казаться еще более мрачными и монотонными, чем были на самом деле. Я начал верить, что мир за пределами наших мест со свинцовыми водами реки Тайн и небом цвета обшивки военных кораблей существует в ином цветовом пространстве. Там царят охра и лимонно-желтый, лиловый и синий кобальт, нам же суждено наслаждаться ими лишь в тех целлулоидных сказках, которые так захватывали и так очаровывали нас длинными, дождливыми днями.
Мне кажется, что из фильмов я узнаю не меньше, чем в школе, хотя большинство учителей считает меня способным учеником. В моих способностях не сомневается даже мистер Лоу, который меня не особенно жалует. Поэтому меня вместе с остальными «яркими звездочками» помещают в специальный анклав в правой части классной комнаты, состоящий большей частью из девочек и отделяющий меня от друзей. Я сижу рядом с Брайаном Бантингом, милым, интеллигентным мальчиком, у которого «какие-то проблемы с гландами». Брайан очень крупный, и это делает его мишенью издевательских шуток со стороны ребят из левой части класса. Благодаря своему удивительно высокому росту я тоже отчасти ненормален, поэтому между мной и Брайаном возникает определенная симпатия и интеллектуальное взаимопонимание, которое не распространяется на остальных ребят нашего класса.
Единственное, что мне нравится в школе, – пение. Мы учим гимны, хоралы и народные песни. Все это мы исполняем хором под аккомпанемент пианино. У меня хороший голос, но, когда мистер Лоу просит каждого ученика спеть по отдельности, я подстраиваюсь под убогое пение моих друзей-хулиганов, вместо того чтобы обнаружить свои певческие способности. Я делаю это из опасения утратить друзей и авторитет. Мистер Лоу часто выглядит озадаченным, когда слышит чистое, звонкое сопрано откуда-то из задних рядов, но ему так и не удается понять, кто это. Брайан, я и еще двое мальчиков, а также девять девочек успешно сдали экзамен в гимназию. В результате между мной и моими прежними друзьями растет чувство отчуждения. Отдаляться стал и Томми Томпсон, который обречен теперь на богадельню под названием средняя современная школа, где уровень возможностей и перспектив удручающе низок. Об этом знают сами ребята; об этом знают учителя; знаем об этом и мы, избранные. Мы будем носить униформу, которая будет нас выделять, мы будем учить латынь и высшую математику, которые заставят нас мыслить по-другому, на нас будут возлагать надежды, и мы начнем вести себя по-другому, и мы примем эту отдельность как то, что положено нам по праву. Шрамы от этой узаконенной жестокости по сей день остались у представителей обеих сторон. Как раз тогда, когда я начинаю учебу в новой школе, происходит североатлантическая встреча Хрущева и Кеннеди по поводу ракетных баз, которые СССР разместил на Кубе, а вместе с этим и недолгому затишью на Стейшн-роуд, 84 приходит конец. Кажется, что весь мир неудержимо катится в хаос и кошмар и заодно с ним жизнь в нашем доме над молочным магазином превращается в череду отвратительных, уродливых скандалов.
Почти все, что говорят друг другу мои родители, окрашено сарказмом и язвительностью, полно колкостей и направлено только на то, чтобы обидеть, уязвить и запутать. Мой брат и я усваиваем этот ужасный язык взаимного разрушения. Это «окопная» война нашего детства, которую мы с братом вынуждены пересиживать под ядовитыми тучами брани, что разрастаются над нашими головами, и нам не известно, будет ли этому когда-нибудь конец. Когда маме уже не хватает слов, она начинает бросать в отца все, что попадается ей под руку, целя ему в голову, но он никогда не отвечает ей тем же. Он только смотрит на нее мрачным, угрожающим взглядом или отпускает в ее адрес какое-нибудь саркастическое замечание и замолкает, от чего мама приходит в еще большую ярость. Возможно, любые виды физиологического проявления эмоций были подсознательной потребностью моей матери, и, возможно, отец на подсознательном уровне тоже знал об этом, поэтому и не отвечал насилием на насилие, но мое детское сердце было благодарно за то, что кровь так никогда и не пролилась.
Сегодняшняя ссора разгорелась из-за машины, нашего драгоценного автомобиля «воксхолл виктор». Сегодня четверг, и мама собирается ехать к Нэнси. Она хочет взять машину, но отец по какой-то причине против.
– Куда ты едешь? – спрашивает он.
– Туда же, куда я езжу каждый четверг, – отвечает она.
– И что же это за место? – спрашивает он с тонким налетом вежливости, за которым скрывается ядовитая ирония.
И вот начинается: отец и мать принимаются снова и снова осыпать друг друга одними и теми же упреками. Отец делает выпад по поводу неопределенности ее ответа, мать ставит ему в вину его сарказм. Ни один из них не способен вырваться из замкнутого круга и высказать что-нибудь начистоту. Дело доходит до того, что раздраженная и загнанная в угол мама пронзительно кричит, уже не в силах сосчитать все колкости отца. Теперь, что бы он ни говорил, что бы ни делал, – ее невозможно унять.
Мой маленький брат сосет свой палец, а я сижу, перебираю струны гитары и мысленно молюсь, чтобы они прекратили ссору. Я решил: если они разойдутся, я останусь с папой. Я всем сердцем люблю маму, но только отцу я доверил бы свою жизнь. Он хороший солдат, смелый и честный, его стоицизм придает ему надежности, тогда как мама уже сейчас – не более чем истеричный, кричащий призрак. У меня странное и пугающее предчувствие, что она умрет молодой.
На этот раз победа осталась за мамой только благодаря более высокому накалу раздражения и способности громче кричать. Победив, она устремляется вверх по лестнице; чтобы переодеться. Я, никем не замеченный, выхожу через заднюю дверь и вместе с велосипедом жду на углу Лорел-стрит.
Она появляется через двадцать минут, цветущая и прекрасная, пугливая и быстрая, как лань, убегающая от охотника. Когда автомобиль трогается, я следую за ним на некотором расстоянии, чтобы мама не увидела меня. Нэнси живет в миле от нашего дома, если ехать на восток, но вскоре становится ясно, что мама едет совсем не туда. Она свернула с Хай-стрит и стала петлять по улицам. Я следую за ней, и внутри у меня нарастает тревога. Я догоняю ее, изо всех сил нажимая на педали. Она должна увидеть меня в зеркале заднего вида, она просто не может меня не видеть! Автомобиль набирает скорость, и я устремляюсь вслед, наблюдая, как голубоватое облачко дыма вырывается из его выхлопной трубы. Я слышу, как мама нажимает педаль газа, слышу шум трансмиссии и скрежет коробки передач, после чего машина быстро удаляется и исчезает за поворотом.
Вернувшись домой, я прохожу мимо родительской спальни. У папы, должно быть, опять мигрень. Во всяком случае, я думаю, что у него мигрень, потому что он тихо плачет, но я не знаю, как его успокоить.
3.
В сентябре 1962 года начинается моя учеба в гимназии св. Катберта в Ньюкасле. Каждый день я выхожу из дома в восемь, чтобы успеть на пригородную электричку, которая довозит меня до городского вокзала. Там я сажусь на 34-й автобус, и он везет меня вверх по Вестгейт-роуд к зданию школы, расположенному в западной части Ньюкасла. Поездка на автобусе составляет большую часть пути. Со стороны дороги главное здание школы кажется мрачным и зловещим, как первый кадр фильма ужасов. Взгляд притягивают угрожающе темные углубления окон в громоздящейся чернеющей массе готической каменной кладки. По сторонам главного здания расположены учебные флигеля, чья архитектура грубовато вторит внешнему виду центрального строения, как будто все части здания заражены одной и той же ужасной болезнью. Здесь я проведу семь лет моей юности, и первый школьный день никак не назовешь многообещающим.
Мама провожает меня до самых ворот школы. Дело не в том, что она беспокоится за меня – я давно привык повсюду ездить один. Просто ей любопытно посмотреть на мою новую школу. Мама не права в том, что едет со мной. Не права она и в том, что заставила меня надеть шорты и нелепую школьную фуражку. Я злюсь на нее всю дорогу до Ньюкасла в электричке, и еще больше – в 34-м автобусе, где все, кроме моей мамы, одеты в пурпурно-красные пиджаки и полосатые галстуки – униформу моей новой школы. Как и большинство моих сверстников, я уже усвоил те неписаные правила нашего общества, которые заставляют мальчика избегать и стыдиться общества своей матери, считая такое поведение истинно мужским. Мужчина не должен держаться за материнскую юбку: последствия излишней привязанности к матери могут быть весьма плачевными для созревающей мужественности. Вот почему я уставился в окно, всеми силами стараясь изобразить, что не имею никакого отношения к привлекательной женщине со светлыми волосами, которая стоит слева от меня, норовит оплатить мой проезд и непрерывно со мной разговаривает.
Тем временем автобус подъезжает к пабу «Лиса и гончие». Здесь мы выходим и направляемся к воротам школы. Я вне себя от ярости. Я пытаюсь создать дистанцию между собой и мамой, поэтому убыстряю шаг, надеясь, что никто не заметит мою спутницу. Тем не менее мне не удается отделаться от мамы до самых ворот школы, где она наконец теряет терпение. Мы оба явно угнетены мрачным видом учреждения, которое высится перед нами, но это все-таки дает мне возможность смешаться с толпой учеников. При этом гораздо охотнее я отправился бы с мамой обратно в Уоллсенд! Однако я не оглядываюсь, и ей, должно быть, обидно вот так одной стоять у ворот, не услышав от меня даже обычного «пока». Грустной и одинокой показалась ей, наверное, длинная дорога домой.
Мамино сопровождение в первый школьный день оказывается на поверку ничтожнейшей из школьных неприятностей. Я по-прежнему на две головы выше всех своих одноклассников, и даже второкурсники ниже меня. Я выгляжу третьекурсником, и мои шорты придают мне крайне нелепый вид. Целыми неделями я буду страдать от насмешек, особенно со стороны старших мальчиков, которые видят во мне какого-то второгодника-неандертальца, оскорбление их собственной мужественности. Я страшно злюсь на то, что мне дали прозвище Ларч, по имени печального великана-дворецкого из «Семейки Адамсов».
Все-таки мне как-то удается с помощью юмора и дипломатии избежать необходимости выбивать дурь из этих идиотов и в то же время не подставляться самому. Только с наступлением зимы мама раскошелилась на длинные серые фланелевые брюки для меня. Я был благодарен ей и почувствовал огромное облегчение. Однако к этому времени мне уже удалось потихоньку приспособиться к этому странному, ни на что не похожему месту.
В гимназии учатся более двух тысяч мальчиков из самых разных мест: сюда поступают ребята даже с самого севера, с пограничных холмов. В социальном составе учеников – тоже большой разброс: здесь есть все – от детей из богатых семей до ребят из рабочего класса. Сыновья представителей католического духовенства, юристов, учителей и врачей учатся вместе с сыновьями шахтеров, рабочих судостроительного завода – и сыном молочника. Некоторые из моих новых одноклассников живут в Даррас-Холле, богатом районе на северо-западе Ньюкасла. Иногда по выходным меня будут приглашать в особняки, окруженные ухоженными садами, где можно увидеть гаражи на две машины, холодильные комнаты, картины, книги и стереосистемы – все эти атрибуты расцветающего среднего класса. Но хотя перемещение из подворотен моего детства на лужайки загородных домов, возможно, было вдохновляющей метафорой тех возможностей, которые может дать мне образование, все же у этого перемещения был и обратный эффект. Я стал чувствовать некоторую неловкость и отчуждение, я ощущал собственную изолированность и обиду, как по отношению к той среде, из которой я произошел, так и по отношению к той жизни, к которой должен был стремиться.
Гимназией св. Катберта управляет группа священников. Директор гимназии, преподобный Кэнон Кессиди, – самый грозный и страшный из людей, когда-либо облачавшихся в черную сутану. Лысая голова, широкие черные брови, нависающие над темными, непроницаемыми глазами, впалые мертвенно-бледные щеки – все это придает его лицу постоянное, по-театральному преувеличенное выражение гнева, как будто он играет главного злодея в опере. Все ученики гимназии до смерти боятся его. У меня нет ни малейшего сомнения, что, в сущности, это хороший, порядочный человек, который от всего сердца желает нам только добра, но вся гимназия парализована ужасом перед его манерой себя вести и той суровой, непререкаемой дисциплиной, которую он установил. Заместитель директора – преподобный отец Уолш. Отец Уолш, насколько мне известно, не преподает, и единственной его обязанностью в гимназии является, судя по всему, порка несчастных мальчиков, которых отправляют в его кабинет за такие мелкие проступки, как опоздание, неаккуратное обращение с учебниками и – в редких случаях – дерзость, сквернословие, курение или драка. Однажды мной будет установлен своеобразный рекорд: я выдержу сорок два удара палкой по мягкому месту. Эти удары мне нанесут в семь мучительных приемов, и никогда в жизни я не поверю, что заслужил это своим поведением. Мне кажется, все эти неприятности обрушились на меня только из-за того, что я оказался в неподходящем месте в неподходящее время с неподходящими друзьями и неподходящим выражением на лице. «Шестеро лучших» – изящный эвфемизм, выдуманный для обозначения этой изощренной пытки. Обычно все начинается с того, что после обеда тебя отправляют в главное здание. Войдя в школьную часовню, следует повернуть налево. Внутри часовни сохраняется запах благовоний, оставшийся от церемонии благословения, которая бывает по средам. Этот запах сообщает воздуху в коридоре, который ведет из часовни, совершенно особый аромат – священный аромат ритуального жертвоприношения. Как правило, у дверей офиса ожидает своей участи не одна, а несколько жертв. Начинаются дневные занятия, и школа погружается в зловещую тишину – только часы в приемной медленно тикают. Мы ждем, как приговоренные, не смея произнести ни слова. В полной неизвестности мы продолжаем ждать, и по предыдущему опыту я знаю, что это нарочно устроенное психологическое издевательство. Мысленно я переношусь в воображаемое будущее, когда пройдут годы и я стану взрослым и независимым. Вероятно, я буду с приятной ностальгией вспоминать это и подобные ему переживания. «Когда-нибудь все это не будет казаться таким ужасным», – говорю я сам себе, и надо сказать, что этот трюк срабатывал в целом ряде тяжелых ситуаций, но лишь до определенной степени. Школьные часы продолжают тикать, и скрипучая дверь кабинета открывается. Иногда меня зовут первым, иногда я оказываюсь в середине списка, а иногда – в конце. Наверное, лучше идти первым, чтобы поскорее отделаться, но, с другой стороны, если повременить, то всегда остается шанс, что доброго отца позовут к телефону, и он отменит всю экзекуцию. Вдруг окажется, например, что у него только что умерла матушка или внезапное землетрясение сотрясет всю школу до основания? Я воображаю, как в этом случае я спасу отца Уолша из-под руин его собственного кабинета.
– Вот хороший мальчик! – скажет тогда он. Но каковы бы ни были мои фантазии, в этих стенах требуется героизм совсем другого свойства.
– Сними пиджак и повесь на спинку стула.
Окна кабинета выходят на поле для спортивных игр: я вижу футбольный мяч, который кто-то просто так подбрасывает в воздух, и беспорядочную группу соревнующихся бегунов. Кажется, всему миру нет никакого дела до того, что здесь происходит.
– Повернись лицом к окну и наклонись.
Иногда, если удается предвидеть предстоящую расправу, я надеваю дополнительную пару трусов под свои серые фланелевые брюки, но такое бывает крайне редко, а подкладывание учебника под место удара помогает только в комиксах. Затем за моей спиной раздается свист рассекаемого воздуха, за которым следует ощущение, похожее на удар сабли, обрушившийся поперек ягодиц. От дикой боли я рефлексивно выпрямляюсь, и у меня перехватывает дыхание.
– Наклоняйся.
Не может быть, чтобы он собирался ударить меня еще раз. Вж-ж-ж-и-х!
Второй удар обрушивается с точностью до миллиметра на то же самое место, куда пришелся первый. Готово.
– Наклоняйся.
Человек на распятии, которое висит у окна, отводит глаза от ужасного зрелища пытки; неужели это делается в его честь? Вж-ж-ж-и-х! Готово.
– Наклоняйся.
Если во всей этой процедуре и присутствует какой-то гомосексуальный подтекст, то я его абсолютно не ощущаю, и точно так же, полагаю, не ощущает его и мой добрый священник. Порка не более чем глупое, псевдопедагогическое, псевдорелигиозное средневековое насилие, бессмысленное и превращенное в своеобразный институт. Ж-ж-жах! Готово. Я клянусь, что после четырех таких ударов любой человек, каким бы несгибаемым он ни был, заплачет, причем не столько от боли, сколько от того фанатичного, кровавого, жестокого воодушевления, с которым они наносятся. По-моему, уже достаточно. Каким преступлением я заслужил это?
– Наклоняйся.
Нечего и говорить о том, что сама угроза в очередной раз стать жертвой этого варварского метода очень эффективно поддерживает в нас дух покладистости, непротивления и послушания. Этот метод прямо-таки зверски эффективен. Однако хотелось бы мне знать, кого из тех, кто в детстве перенес это мучительное унижение, оно наставило на тот путь, на который должно? Я подозреваю, что если из нас и получились ответственные законопослушные граждане, то произошло это не благодаря таким способам воспитания, а вопреки им. Последняя надежда на то, что я когда-либо стану послушным и безропотным последователем учения церкви, вылетела в окно кабинета отца Уолша в тот момент, когда заключительный удар палки переполнил мое сердце возмущением и обидой.
Я очень рад, что сегодня школа – во всех отношениях более счастливое место, чем раньше, и что уже много лет столь варварские методы там не используются. Однако, несмотря ни на что, в нашей гимназии было несколько прекрасных учителей, лучей света в гнетущей мрачной атмосфере, которая, как злой дух, распространялась по школьным коридорам. Это были люди, озаренные горячей страстью к знаниям, которые они передавали: для них стоять перед классом было таким же высоким призванием, как для священника – служение Богу, и гораздо больше, чем просто работа. Лучшими учителями были те, кто мог одной только своей энергией зарядить весь класс, это были те редкие, исключительные люди, которые разожгли во мне стойкий и всепоглощающий интерес к словам, книгам и тому, как устроен мир. Их энергия вдохновляла и заражала меня. Я хотел учиться, потому что учеба казалась приключением, как будто какой-то неизвестный и невыразимо таинственный континент ждал меня, как первооткрывателя. Мистер Макгаф – худощавый человек, сложением напоминающий гигантского комара. В нем больше 180 см роста, и кажется, что его огромная куполообразная голова как призрак проплывает отдельно от тела над низкорослой массой школьников, спешащих в классы по темным коридорам. В школе он известен под ироничным прозвищем Малыш, но никогда и ни у кого не хватило бы смелости или глупости так назвать его неподалеку от его ушей. Черная мантия просторными складками спадает поверх его серого костюма-тройки, точно подогнанного к угловатой конструкции его тела. Под мышкой у него всегда можно увидеть две-три книги, которые он прижимает к телу своей крючковатой длинной рукой. Если вы осмелитесь понаблюдать за ним, когда он проходит по школьным коридорам, то на лице его вы заметите неизменную маску недовольства в сочетании с выражением испепеляющего презрения. Его холодные, безжалостные глаза будто наблюдают за окружающим миром, вынося этому миру суровый приговор. Мне кажется, что с его олимпийской высоты мы все должны казаться ему пигмеями, интеллектуально и физически неполноценными карликами, среди которых он вынужден жить, как печальный Гулливер в стране лилипутов. Мистер Макгаф будет преподавать нам английскую литературу, с непреклонной аналитической точностью препарируя язык, как патологоанатом, рассекающий мертвое тело, с тем чтобы потом вновь собрать его и вдохнуть в него жизнь. Он обладает удивительной способностью передавать темные места из Чосера или Шекспира на кристально ясном современном английском. Он делает это холодно и сжато, но чудесным образом сохраняет таинственную силу оригинала. Нередко он, закатив глаза, останавливается на середине предложения, чтобы отыскать точное слово или фразу, способные своей внезапной вспышкой озарить мрачные покои, которыми он в шутку называет наши умы.
Поначалу испытав ужас перед этим странным, эксцентричным человеком, я постепенно начал наслаждаться учебой у него. Я чувствовал священный трепет перед его потрясающе строгой, аскетичной манерой владения языком, который в его устах превращался в грозное оружие.
У меня не вызывает сомнений, что в жизни этого человека есть какая-то скрытая печаль; заметно, что он не общается почти ни с кем из учителей нашей гимназии. Из школьных слухов я узнаю, что у него нет ни жены, ни детей и что он живет вдвоем со своим старым отцом. Это очень необычный образ жизни для человека за пятьдесят, и в более раскованные времена подобная ситуация могла бы вызвать вопросы о сексуальной ориентации и психическом здоровье нашего учителя. К счастью, мы еще слишком невинны для любопытства такого рода, и хотя меня интригует и завораживает одиночество этого человека, я не испытываю желания что-либо о нем разузнавать. Через много лет я узнаю, что однажды вечером, вернувшись домой, он нашел своего отца мертвым и полуобгоревшим, потому что тот потерял сознание и упал в камин. В моей памяти так и осталась эта ужасная картина, странным образом соединенная с книжными драмами и трагедиями, сквозь которые он провел нас, как мифический перевозчик, переправляющий души через подземную реку.
В отличие от других учителей он совсем не занимается и не интересуется нашим воспитанием – ему просто незачем в это вникать. Такое впечатление, что для него существует только мир слов. Он проведет нас по бесплодным ландшафтам «Пустоши» Элиота, «Чистилища» Данте, через адское пламя «Портрета художника в юности» Джойса. Он откроет нам человеческие трагедии в драмах Шекспира и милые недостатки героев «Кентерберийских рассказов» Чосера. Он разъяснит нам иносказания в «Танце» Серджента Масгрейва и мизантропических «Путешествиях Гулливера» Свифта. Он научит нас распутывать сложные интриги в «Томе Джонсе» Филдинга и воспринимать тонкую эстетику и чувствительность Э.-М. Форстера.
Эти путешествия и открытия увлекут меня настолько, что я продолжу поглощать книгу за книгой еще долго после того, как от меня перестанут требовать это в школе. У нас дома нет ни одной книги, кроме Библии и нескольких равных ей по непонятности учебников по инженерному делу, оставшихся со времен отцовской учебы. Но вскоре книги станут моей всепоглощающей страстью: своими пыльными, неподвижными телами они начнут заполнять комнату за комнатой. Подобно моей бабушке, я никогда не буду способен выбросить какую бы то ни было книгу; и целые архивы потрепанных учебников, оставшихся от школы или колледжа, будут годами, как охотничьи трофеи, храниться на самодельных полках в моей комнате. Сидеть в комнате, полной книг, и вспоминать истории, которые они когда-то тебе рассказали, и точно знать, где каждая из них расположена, и что происходило в твоей жизни, и где ты сам находился, когда впервые читал ее, – вот тонкое, изысканное наслаждение для знающего в этом толк, и этим наслаждением, которое я испытываю всю свою жизнь, я обязан мистеру Макгафу и таким, как он.
С первых школьных дней я не испытывал никакого влечения к математике. Числа являли собой холодные безжалостные абстракции, чьим единственным очевидным назначением было мучить несчастные, беспомощные души, подобные моей, своими непонятными фокусами и бесцельным сложением, вычитанием, умножением, делением и возведением в степень. Я испытывал перед ними безотчетный страх – так дикие животные интуитивно избегают силков и капканов. Никому за все время моего обучения в школе так и не удалось продемонстрировать мне красоту уравнения или изящество теоремы, никому так и не пришло в голову указать мне на явную параллель между числами и музыкой, которой я был так страстно увлечен. К счастью, гимназические экзамены были ориентированы скорее на общий уровень интеллектуального развития, нежели на знание математики, поэтому мне удавалось переходить из класса в класс с ощущением какого-то подспудного ужаса перед каждым новым математическим инструментом, изобретенным, казалось, с единственной целью – мучить меня своим абстрактным и непостижимым устройством.
Билл Мастальо столько лет преподавал в гимназии математику, что о нем ходили легенды. Итальянец по происхождению, он походил на несгибаемого римского центуриона или неаполитанского боксера со своим горбатым носом и блестящими черными кудрявыми волосами, гладко зачесанными назад со лба, который с каждым годом обнажался все больше.
Билл – а мы всегда звали его Билл – устроил нам тестирование в самом начале осеннего семестра. Он не учил никого из нас прежде и хотел получить представление о том, с какими проблемами ему придется столкнуться в будущем. Я с гигантскими усилиями прорвался через его задания и вместе с остальным классом в страхе ждал результатов, которые обещали объявить в конце недели.
В пятницу утром Билл входит в класс, с мрачным лицом бросает на свой стол стопку наших работ, как будто доставил из Рима приказ о массовой экзекуции. Это не сулит ничего хорошего. С нарастающей иронией он начинает объявлять оценки за тест, что мы писали в понедельник.
– Хэнлон – 75 процентов, Берримен – 72, Тейлор – 69… Хорнсби – 25, Эллиотт – 23… и, наконец, Самнер – 2, вот именно, 2 процента. Ты знаешь, почему ты получил 2 процента за контрольную по математике, дружок?
– Э-э-э, нет, сэр, не знаю.
– Потому что тебе хватило ума написать правильно свое собственное имя.
– Спасибо, сэр. С задних рядов раздается хихиканье.
– Ты не мог бы рассказать мне, каким образом такой болван, как ты, умудрился удержаться в этой цитадели учености со столь ничтожным, жалким знанием основ математики? Моя домашняя кошка разбирается в математике лучше, чем ты. Как тебе удалось не вылететь из гимназии?
– Может быть, дело в природной сообразительности, cэр? – на задних партах начинаютхихикать громче.
«Его спасает только природная сообразительность» – это фраза, которую написал в моем табеле предыдущий учитель математики, чтобы объяснить, как я с горем пополам перехожу из класса в класс. Я принял это за комплимент и даже показал запись маме, которая наградила меня в ответ одной из своих беспомощных улыбок.
К чести Билла следует сказать, что с этого дня он буквально взял меня под свое крыло, и я всегда буду благодарен ему за это. Возможно, в отношении математики мой ум представлял для него своего рода tabularasa[10]10
Чистая доска (лат.).
[Закрыть], на которой он хотел оставить уникальный след своего таланта. Так миссионер обучает дикаря чтению слова Божьего. А может быть, он был просто очень ответственным учителем, который любой ценой хотел сделать свою работу хорошо. Усадив математических гениев нашего класса за работу, он звал меня к своему столу, усаживал рядом с собой и скрупулезно, день за днем и неделю за неделей раскрывал передо мной тайную магию логарифмических таблиц, гармонию и совершенство квадратных уравнений, изящную логику теорем. Целый континент, до той поры скрытый густым туманом, простерся передо мной. Однако Билл был не только прекрасным учителем, но и чертовски талантливым рассказчиком. Если дела в классе шли хорошо, было совсем не трудно раскрутить его на одну из его историй. Он воевал в рядах Восьмой армии в Северной Африке, служил в пехотных войсках под командованием британского фельдмаршала Монтгомери, сражался против танковых дивизий фашистского фельдмаршала Роммеля по прозвищу Лис Пустыни, пройдя с британскими войсками от порта Тобрук до железнодорожной станции Эль-Аламейн, где произошли две кровопролитные битвы. Он сменил фамилию с Мастальо на Масси на случай, если будет взят в плен итальянцами, которые могли бы расстрелять его как предателя. Я думаю, Билл учил нас новейшей истории не меньше, чем математике. Два года спустя мне удалось получить неожиданно приличную оценку по предмету, который я так боялся с треском провалить, и этим я обязан сержанту Масси, он же – Билл Мастальо, или просто Билл. Два семестра учебы в гимназии еще больше, чем прежде, отдаляют меня от родителей. Ни один из них за всю жизнь не прочел ни одной книги, которую можно было бы обсудить, и не в состоянии понять ни слова ни на одном из иностранных языков. Если не считать отцовской службы в армии, мои родители никогда не выезжали за пределы Англии. А между тем я учусь спрягать латинские глаголы, писать по-французски, бьюсь над основами физики и химии, читаю великую литературу и изучаю поэзию. С таким же успехом меня могли бы послать учиться на планету Нептун – настолько непонятны моим родителям те задания, которые я приношу домой. В этом нет их вины, но даже с тем ничтожным количеством знаний, которое мне удалось получить, я превращаюсь в нелепого интеллектуального выскочку. Образование, которое родители так мечтали мне дать, превращается в еще один барьер, вырастающий между нами как Берлинская стена из непонятных учебников, теорем, иностранных языков и философских учений. Все это вызывает у них обиду и недоумение.