Текст книги "Нравы Растеряевой улицы"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
"признайся, говорит, зарычал на меня ровно зверь... прогоню, говорит..." Он не знал, что слова его, всегда требовавшие смысла от растеряевской бессмыслицы, еще более бессмыслили ее.
Страх, который почувствовала жена генерала перед громким голосом и густыми бровями мужа, она как-то бестолково передала детям. Если, например, случалось, сидела она с ребенком и вертела перед ним блюдечком, то при звуках мужниных шагов считала какою-то обязанностию украдкой бросать блюдце и вертеть ложкой. "Ты что-то бросила?" – говорил муж. "Господи! вовсе я ничего не бросала". – "Я видел, что ты бросила что-то! Зачем же ты утаиваешь? Отчего ты не хочешь сказать мне?" – "Господи, да вовсе я ничего не бросала!" – "Я сам видел". Муж, рассерженный ложью, сердито хлопал дверью.
"Господи, – рассказывала жена приятельнице, – пришел, наорал, накричал, изругал... как какую самую последнюю... и за что? Ей-богу, только что вот этак-то блюдцем с Сеней играла... Господи, пошли ты мне смерть". Дети, устрашенные ужасом сцен, происходивших при появлении родителя, привыкли видеть в нем лютого зверя и врага матери. От "папеньки" старались прятаться, потихоньку думать, потихоньку делать и проч.
Так и пошло дело. Страх въедался в детей, рос, рос; бестолковщина растеряевских нравов, намеревавшихся идти по прадедовским следам не думавши, запуталась в постоянных понуканиях жить сколько-нибудь рассуждая. Растеряева улица, для того чтобы существовать так, как существует она теперь, требовала полной неподвижности во всем: на то она и "Растеряева" улица.. Поставленная годами в трудные и горькие обстоятельства, сама она позабыла, что такое счастье. Честному, разумному счастью здесь места не было.
Не имея охоты оставаться в чайной, Порфирыч потихоньку спустился вниз, где были устроены две комнаты для детей.
У маленького продолговатого окна стояла дочь генерала с лицом, убитым какою-то тупою ненавистью. Яркое вечернее небо так приветно сияло перед ней, и чем больше прелести прибавлялось в нем, тем тупее, злее делалось лицо девушки, потому что бестолково возмущенная душа ее упорно отталкивала эту, посылаемую небом, ласку.
– Семен! – нетерпеливо и раздраженно заговорила она, – отдай мою книгу... я читаю... Отдай!
Семен лежа держал в руках книгу, бегал глазами по строкам и не видел ничего, подавленный тою же, висевшею надо всем домом, тупою тоской...
– Отдай мою книгу-у! Семен!
Книга с шумом летит в угол.
– Свинья!
– Ска тина!..
Прохор Порфирыч потихоньку поднялся с дивана и ушел.
На дворе он увидел генерала, который вытащил из сада и молча бросил под сарай срубленную вербу.
Очутившись за воротами, Порфирыч вздохнул свободнее, снова выпустил и растопырил концы галстука и весело тронулся в путь, намереваясь сделать еще один визит, столько же веселый, сколько и необходимый в видах расчета.
Стоял душный летний вечер; скромные обыватели переулков, по которым шел он, не зажигали огней и все "высыпали"
за ворота или высунулись в окна, полураздетые от духоты.
В открытое окно из неосвещенной комнаты доносились звуки гитары, и кто-то пел:
Н-не ад-дной ли мы природы С т-табой, Фе-ня, раждены?
Становилось темнее и свежее.
Прохор Порфирыч стоял под окном маленького домика, выходившего окнами на площадь, носившую название "плацпарада": обыкновенно здесь происходят разного рода военные упражнения гарнизонных солдат; окно, с большим косяком кумачу в виде занавески, было открыто. Перед ним сидела девица с папироской и с необыкновенно аляповатой грудью, подпиравшей в подбородок.
Распространяя вокруг себя удушливый запах душистого мыла и розового масла, девица едва касалась губами папироски и пискливо говорила Порфирычу:
– Вы бы его привели сюда.
– Пом-милуйте, Таиса Семеновна! Тогда для них не будет этого, так сказать, рвения... Капитон Иваныч не такой человек.
Им много будет приятнее, когда ежели в случае, тайно!
Девица улыбнулась.
– Именно правда! – подтвердила изнутри комнат "тетенька". – Для мужчины первое дело – не подавай виду!
Особливо из купеческого сословия, он готов, кажется, себя заложить.
– Да как же-с! дело известное! Он в ту пору, то есть в случае интерес... Он тут голову прошибет, а уж доберется. По этому случаю, Таиса Семеновна, вы с Капитон Иванычем обойдитесь строго!.. "Эт-то что такое? Как вы осмеливаетесь?", а потом маленичко сдайтесь: "А конечно, мол, я точно без памяти от вашей красоты..." Ну, и прочее...
– Именно правда! – прибавила тетка. – Дай тебе господи за это всякого счастия!.. Как ты нам от души, так и мы тебе.
– Я истинно только из одного, что вижу я вашу доброту...
– И господь тебя не оставит... Это все зачтется.
– Я так думаю!
Тетенька удалилась в другую комнату; Прохор Порфирыч облокотился на подоконник и покуривал папироску, пуская дым в сторону, для чего всякий раз поворачивал голову назад.
Разговор принял более умозрительное направление: толковали о том, кто вероломнее. Девица доказывала против "мускова полу", Порфирыч выводил начистоту "женскую часть".
В другой комнате послышалось бульканье наливаемой жидкости.
– Тетенька! – сказала девица. – Хоть бы вы чуточку подождали... Ну, приедет кто?..
– Я каплю одну. Да опять и так думаю, пожалуй, что никто и не приедет, время постное.
Заскрипела кровать; тетенька легла спать.
– О-о, господи-батюшка, – шептала она, изредка икая... – сохрани и помилуй нас!
В это время к дому с грохотом подкатила пролетка, и с нее свалилось на землю три человека.
Послышалось непонятное мычанье.
– Тетенька! гости! – вскрикнула девица, подлетая к зеркалу и оправляя волоса. – Запирайте ставни.
IV. СУББОТА
В субботу мрачная физиономия Растеряевой улицы несколько оживает: в домах идет суетня с мытьем полов и обметаньем потолков, молотки на фабрике валяют с особенной торопливостью, на улице заметно более движения. Все полагают, что завтра, в воскресенье, почему-то будет легче на душе, хотя в то же время все вполне достоверно знают, что и завтра будет такая же смертельная тоска и скука, только слегка подрумяненная густым колокольным звоном да огромными пирогами, густо намасленными маслом. У генерала Калачова топят баню в складчину – кто дрова, кто воду; вследствие этого через улицу бегают девки, кучера, солдаты с водоносами, ушатами. В бане, по причине стечения множества субъектов обоего пола, идут веселые разговоры. Между вкладчиками, людьми благородными, вследствие разных "амбиций" происходят стычки за первенство обладания баней прямо после выхода генерала. Случаются поэтому ссоры.
Часов с шести вечера оживление еще приметней. Вместе с трезвоном колоколов поднимается стук дрожек и пролеток, развозящих по церквам православных христиан. Торопливо возвращаются с фабрик работницы, женщины и девушки; самоварщики целыми фалангами тащат ярко вычищенные самовары в склады; у каждого в руках по две штуки; изредка они останавливаются, становят ногу на тумбу и поправляются с своей ношей, подталкивая ее коленом. На фабриках идут расчеты.
В огромной комнате с низкими сводами столпился рабочий народ с книжками в руках и с крайне тревожными лицами:
ждут расчета. И странное дело: как нетерпеливы они в то время, когда хозяин как-то бестолково оттягивает минуту расчета, разговаривая с приказчиком о совершенно посторонних предметах, столько же народ этот делается робким, трусливым, даже начинает креститься, когда наконец настает самая минута расчета и хозяин принимается громыхать в мешке медными деньгами. Начинается шептанье; передние ряды ежатся к задней стене; иные, закрывая глаза и заслонившись расчетной книжкой, каким-то испуганным шепотом репетируют монолог убедительнейшей просьбы хозяину: "Самойл Иваныч!., ради господа бога! Сичас умереть, на той неделе как угодно ломайте... Батюшка!.." Другие, рассматривая книжки один у одного, фыркают и исчезают в толпе.
– Пожалуйте лащет! – произносит мальчишка лет девяти, в синей рубахе, босиком, с растопыренными волосами.
Хозяин удивленно взглядывает на него через очки и обращается к приказчику
– Это что ж такое? Откуда он?
– Да я, признаться, Самойл Иваныч, – говорит приказчик, тронув шею и складывая руки назади, – признаться сказать, в эфтим не могу вас удостоверить... то есть откуда он взялся.
– Давно ли он?
– Да боле, пожалуй, недели... Эт-та, ежели изволите вспомнить, на прошедшей неделе хлеб у нас ссыпали... Ну, я обнакновенно в сарае-с! хлопоты... Вижу, стоит посередь двора вот этот самый кавалер... Я, признаться, крикнул ему:
"будет, мол, тебе башку-то чесать, иди помогай!.." Н-ну, он и стал... Дали ему потом в кухне поесть... Так вот и того... кое-что помочи дает-с.
– Пожалуйте лащет! – настоятельно повторил мальчик.
– Тебя кто это научил расчету-то просить?
– Большие научили...
– Большие? Ну, это они для смеху.
В толпе смеются, мальчишка молчит...
– Мать-то есть у тебя? – спросил хозяин.
– Нету, я теткин.
– Стало быть, от тетки родился?
Раздался дружный смех толпы, и сам хозяин весело закряхтел от своего смешного вопроса. Мальчишка в первый раз задумался над своим происхождением.
– Что ж ты у тетки-то делал?
– Побирались...
– Где ж она теперь?
– Она упала... ушиблась, в больницу увезли...
Все молчали.
– Как же теперича его считать? – спросил хозяин у приказчика.
– Да так, я полагаю, считать, что, собственно, приблудный-с... на этом счету его и оставить... Бог с ним – пущай...
Куда ему?
Хозяин подумал.
– Все, я чай, приставу надо сказаться?
– Н-н-ет-с!.. Я так полагаю, господь с ним... Пущай его.
Все что-нибудь в хозяйстве поможет... Бог даст, вырастет, получит свое понятие, тогда уж его дело-с... а может, и еще кто из "своих" сыщется.
Хозяин дал мальчугану гривенник. Тот бросился ему в ноги, брякнувшись об пол всем, чем только можно брякнуться.
лбом, локтями, коленками...
Толпы рабочих, выходя из ворот фабрики, разделялись на партии– одни шли прямо в кабак, другие сначала в баню и потом в кабак. Бани полны народом; вся река покрыта телами купающихся; в купальнях идет гам, крик, хохот; народу тьма, от большинства отдает водкой; все это норовит забраться "под самый перемет" купальни и оттуда нырнуть в воду. Берег реки около бань запружен купающимися. Черные фигуры мастеровых торопливо срывают с плеч чуйки, рубашки; слышен говор, смех...
– Ну-ко, господи благослови! – говорит мастеровой и с разбегу летит в воду, откинув напряжением ноги большой кусок земли от берега; вытянутыми вперед руками он врезывается в воду почти вертикально – и исчезает, взболтнув ногами...
– Нырок! – говорит кто-то...
Мастеровой выныряет среди реки и принимается отмеривать саженями, взмахивая головой в сторону, чтобы откинуть мокрые, закрывшие лицо волосы.
Дальше за банями, где берег уложен высокими стенами навоза, в мутных лужах полощутся мещанские девицы, опасаясь на аршин отделиться от берега, так как платье их может быть ежеминутно похищено разного рода юношами. Какая-то смелая баба, с головой, обвязанной платком, решается выплыть из лужи на реку.
– Ха-а, ха-а, ха-а! – грозно вскрикивает мастеровой и пускается за ней вдогонку, необыкновенно сильно и искусно работая руками. Баба в испуге поворачивается назад, взбивая ногами целые фонтаны.
На Большой улице с шумом железных засовов запираются лавки; мастеровые с работами рыщут от одной лавки к другой. Новые времена, отозвавшиеся в торговле, не поддаются на единственное доказательство мастерового: "Христа ради!"
В ярко освещенной лавке стальных изделий сидит на диване молодой хозяйский сын в пестрых брюках; у прилавка, с ящиками разных стальных мелочей, стоит приказчик. Тут же, в качестве посетителя, присутствует лакей, держа под мышкой целый узел разного оружия.
– Так уж я так барину и передам-с, – говорит он.
– Так и скажи, – говорит хозяин.
– Конечно, мне какое дело, мне приказано, скажи, говорит, ему (вам-то), что у меня этого оружия в избытке...
Я так вам и передаю... хоть достоверно понимаю, что у них этого избытку не токмо в оружии...
Лакей шепчет.
– То-то и есть! – говорит хозяин.
– Верите ли? – многозначительно произносит лакей, скрестив руки.
– Ихнее дело прошло-о!
– Это как есть!.. Я теперь вижу, к чему идет-с... Теперь попрет купечество... вот-с! Оно теперича еще не очувствовалось как следует. Дай ему обглядеться, б-беда! Оно теперь робеет...
Вот я вам скажу – один купец купил у нашего барина коляску... а ездить-то боится... Еще робеют-с!
– Капитон Иваныч! – громко произносит мастеровой, появляясь на пороге лавки. – Отец! Что ж мне, околевать, что ли, на улице-то?
– Черти! Что у меня, бык, что ли, с позволения сказать, отелился? Из-за чего я должен разоряться? Ну, купи ты у меня!
Видел товару-то? Ну, купи!
– Куда ж это деваться мне теперь?
Хозяин молчал.
– Толкнись к Шишкину... Аль уж, в самом деле, у меня монетный завод? Только и прут, что ко мне... Ступай!
Мастеровой уходит, отчаянно тряхнув головой...
В отворенные двери лавки видно еще несколько мрачных фигур, медленно лавирующих мимо. Они сходятся на углу; слышны слова: "Как тут быть, а?", "Дух вон, – хлеба не на что купить", "Ну, время!.."
Скоро между ними показывается чинная фигура Прохора Порфирыча. Товар его завернут в платок и засунут в рукав, а рукав, в свою очередь, засунут в карман, так что все-таки Прохор Порфирыч ничуть не теряет благородного вида. Неумелые в современных разговорах мастеровые обступают его со всех сторон; слышны просьбы, какие-то клятвы, "за что ни отдать".
– Я, ребята, обещания вам не даю, – говорит чрез несколько времени Порфирыч, – а попытать попытаю.
– Отец!
– Погодите, друзья; сами вы разочтите, какая в этом деле нужна словесность... раз! Окромя того, должен я под него, ирода, подводить махину не маленькую... два! Все это хлопоты!
Дело это, приятели, нелегкое... По этому случаю я уж с вас, ангелы, по полтинничку получу...
– Гряби! Хоть бы мало-мало... Палтинник! Гряби смело!
– То-то!.. Ну-кось, вали сюда.
Пять пистолетов падают в расставленный платок.
– Ну, – говорит, улыбаясь, Порфирыч, – творите молитву!
И чинно входит в лавку...
– Мое почтение! – провозглашает хозяин.
– Все ли в добром здоровье? – произносит Порфирыч, почтительно снимая картуз.
Хозяин почему-то таинственно прищуривает один глаз.
Порфирыч утвердительно кивает головой. Между ними, очевидно, какое-то тайное дело.
– Так уж вы так вашему барину и доложите, что, мол, у нас у самих товару некуда девать... Опять же, это ихнее оружие не по нас, нам в теперешнее время нужна вещь грошовая, ярмарочная.
– Это само собой...
– Вот что-с! Нам теперича нужна вещь, лишь бы кое-как сляпана... Убьешь – хорошо; не убьешь – еще того лучше: зачем бить?
– Именно, правда ваша! – подтвердил лакей. – Я так вам докладываю: мое дело – исполняй: приказано сказать "от избытка", я исполняю, но достоверно знаю, что не токма...
Следует шептание: хозяин поддакивает, издавая какие-то звуки вроде: "гм... гм..." или: "д-да! во-от!" и проч.
– До приятного свидания, – заключает лакей.
– Будьте здоровы!
Лакей уходит. Лицо Порфирыча превращается в радостную улыбку...
– Ну? – спрашивает строго и любезно хозяин, отводя его в сторону.
– Готово-с!
– Врешь, мошенник!
– Сейчас умереть!.. Я вам, Капитон Иваныч, такую девицу разыскал, истинно пшено! Провалиться!
– Прохор! Я тебя убью!
– Как вам угодно! Это именно уж сам бог вам помогает...
– Ежели ты в случае врешь, – сейчас умереть, так и разнесу!
– Что угодно! Я ей, Капитон Иваныч, так говорю: "Таинька! Вы их любите?" Вас то есть!..
– Ну?
– "Даже, говорит, до бесчувствия влюблена..." – "А когда, говорю, вы влюблены, то вы и должны удостоверить Капитона Иваныча в полном размере..."
– Ну?
– "Мне, говорит, стыдно; пущай, говорит, они меня сами вовлекут..."
– Первое дело!
– Н-ну-с; по этому случаю завтрашнего числа назначено вам быть в рощу... там дело ваше! Главная причина, маменька их очень строга, а насчет Таисы – вполне готова! Можно сказать одно: влюблена!
– А ежели врешь?
– Как вам угодно! Я подвел дело. Теперь трафьте сами...
– Я натрафлю!.. Верно ты говоришь?
– Издохнуть на месте! У меня, слава богу, одна спина-то...
Приятное молчание.
– Ну, Капитон Иваныч, – затягивает Прохор Порфирыч, – с вас тоже магарычу надо будет получить...
В дверях мелькают нетерпеливые фигуры рабочих. Порфирыч грозит кулаком; фигуры исчезают.
– Какой же это магарыч тебе? любопытно!
– Я много не прошу... Нам бы только как-никак перебиться... На вас вся надежда...
Порфирыч не торопясь вытаскивает свой револьвер.
– Ах т-ты, идол эдакой, подо что подвел! Небось опять красную?
– Да уж что делать!
– Клади! Погоди, я тебя и сам подсижу!
– А вот эти рублика по четыре, что ли...
Следует развязывание узла.
– Неси-неси-неси-н-н-н!..
– Капитон Иваныч! Что ж это вы говорите?.. Ради субботы-то хоть снизойдите! Ведь посмотрите вы на эту лузгу, издыхают! А вам все годится... Четыре целковых! он в работе шесть стоит... Это я вам истинную правду говорю... Капитон Иваныч?..
– Клади! Пес с тобой!
Прохор Порфирыч получает деньги и, отделив себе что следует и даже что вовсе не следует, собирается уйти.
– Погоди, – говорит хозяин, – мы с тобой, того...
– Слушаю-с, я сию минуту...
Радостно приветствуют своего избавителя неумелые люди.
И потом так рассуждают:
– Экой у этого Прохора ум, братцы мои!
– Чево это?
– Я говорю, у Прохора ума: страсть!
– О-о! У него ума страсть!
Мастеровые медленно разбредаются в разные стороны.
– Прощай!
– Прощай! до свидания... Ты куда?
– Домой. А ты?
– Я-то? Я, брат, домой... довольно!
Но медленность в походке, остановки и размышления над трехрублевой бумажкой, совершающиеся на каждых двух шагах, весьма ясно рисуют борьбу добра и зла, происходящую в душе мастеровых. При этом добро является в фигуре развале иной избы, в которой на трехрублевую бумажку почти невозможно получить ни единой крупицы радости, настоятельно необходимой в настоящую минуту; а зло – в форме кабака, где означенная бумажка может сделать чудеса.
Мастеровой делает еще два медленных шага, зло преодолевает, шаги принимают совершенно обратное направление...
и скоро только что расставшиеся приятели с громким смехом встречаются у стойки кабака "Канавки".
К ночи над городом нависла большая туча, и пошел тихий теплый летний дождь... Улицы были совершенно пустынны; нигде ни огонька; ярко горели только кабаки и харчевни.
В "Канавке" были растворены окна; из них, вместе с криками и звоном стекла, лились на улицу яркие полосы света и удушливый воздух, раскаленный плитою, на которой клокотали пятикопеечные пироги и селянки; в отдаленной комнате неистово играла шарманка, и огромный бубен ежеминутно и как-то тяжело охал под напором ядреного пальца севастопольского героя. Ближе, среди хохота, раздававшегося с неудержимою силою, по временам шло пение. Какой-то тощий портной, оцивилизовавший свой почти прародительский костюм разорванным до воротника сюртуком, пел песенку про вольника [Человек, охотой идущий в солдаты], приправляя ее некоторыми жестами. Прежде всего он сделал грустную физиономию, изображая собой старуху, мать вольника, прижал руку к щеке и, всхлипывая, тянул:
Да и что-о же ты, ди-и-тятко
Будешь тама наси-и-ти?
Тут певец вдруг встрепенулся и с отчаянным ухарством и присядкой торопливо запел:
М-ма-минька – сертучки, – ох!
Сударынька – сертучки, – ох!
Пус-с-кай сертучки-и!
Ну что ж? сертучки-и!
Носить буд-ду сер-ртучки-и!
Прохор Порфирыч, щедро упитанный Капитоном Иванычем, нетвердыми шагами возвращался домой и, вследствие непроходимой грязи, растворившейся в Растеряевой улице, поминутно поскользался на глинистой тропинке и хватался рукою за забор
– Эт-то кто такой?.. – вскрикнул он, натыкаясь на что-то живое...
– Да что, друг, шапки никак не сыщу...
– Кто ты такой?
– Я, брат, не здешний. Никак, провалиться, не сыщу этого демона, шапки...
– Что же ты, леший, безо время шатаешься?
– Да все, друг, теплого места ищу, которое ежели бы место, иной раз, сухое...
– Смотри, не попади в теплое-то!
– Я сам, братец, так полагаю... Надо быть, попадешь...
во-во-во... Ах ты, анафема! вот она, шельма... ишь! Запотела!
Раздается хлясканье об забор мокрой шапкой...
Прохор Порфирыч пробирается далее... Усилившийся, но такой же тихий дождик чуть-чуть шумит в листьях дерев.
Совсем темно.
У одних ворот возится с лошадью пьяный извозчик; в темноте он растерял вожжи; лошадь переступила через оглоблю и, подаваясь назад, подвернула передние колеса под дырявые и изломанные дрожки, которые вследствие этого свалились набок.
– Тпр-р... Тпр! – ласково говорит извозчик, засев по колено в грязь и отыскивая во тьме лошадиную морду. – Тпр-р-рю... Тр-р... Нич-чего!.. Тр-р... Милая!
Прохор Порфирыч, видя беспомощное положение хмельного человека, хотел было сначала посоветовать ему постучись, мол. Хотел потом сам постучаться, но раздумал... "Шут их возьми!" И заключил размышлениями о том, какой человек свинья, ибо завсегда рад облопаться и насчет водки не имеет меры...
Извозчик все копошился в грязи. Лошадь поминутно шлепала в грязь переступившею ногою. Дрожки скрипели.
В непроницаемо темных сенях избы Прохора Порфирыча стояла Глафира и подмастерье. От Кривоногова отдавало вином.
– ...Это разве возможно, – шептал он над самым ухом Глафиры, – извольте послушать. "Хочу в маскарад, ты пьяница, немытая мочалка, вонючая рогожа". – "Я?" – "Ты..." – "Изволь! Ступай с богом". – "В лучшем костюме!" "Сделайте вашу милость..." – "Я благородная! ты харя!" – "Как вам будет угодно: на бал – на бал, харя – харя! как ваша душа желает..." Дверью хлоп, ушла... Потом, того, слышу, с офицерами... Доброго здоровья!.. Это как же?
Вопросительное молчание. Глафира вздыхает.
– Или, – говорит Кривоногое снова, – как вам покажется... Повенчались мы с ней; все как следует: гости, шанпанское (околеть, было-с!). Отходим в спальню: как есть муж и жена... Я... Ну, она же, например: "Прочь отсюда... тварь!.."
Благородно? Или как, по-вашему?..
Опять молчание.
– Ну, и валялся, как пес, у порога... "Вон отсюда!" И уйдешь в кухню... Это жизнь?
Шум дождя начинал слышаться яснее среди безмолвия улицы. Около повалившихся дрожек и спутавшейся лошади возился другой извозчик, уже сам хозяин квартиры и лошади, с фонарем в руках. Он сердито дергал лошадь за узду и злобно кричал: "Ног-гу! н-но!" Слышалось ярое хлясканье кнутом об лошадиную морду. Лошадь билась. Извозчик торопливо и сердито бормотал:
– Пр-р-апоица!.. Мало ты учен?.. Ж-животное! Н-но!
И снова свист кнута...
– Кум! – глухо говорил пьяный извозчик, скрывшись гдето в темноте.
– Право, ненасытная утроба!.. Как ни бьется, как ни бьется, а уж к ночи готов! Па-адлец ты эдакой!..
– Кум! – сонно бормотал пьяный.
Извозчик с фонарем молча возился около дрожек. Сальный огарок в фонаре разливал тусклый свет на небольшое расстояние кругом, отчего три большие осины, кучей столпившиеся за забором и слегка освещенные снизу, уходили в темноту своими вершинами и казались бесконечными.
Отворив окно, Прохор Порфирыч присел к окну с папироской; хмельная голова его клонилась на грудь. С крыши лил дождь; где-то вдали с легким гулом вода била в пустую еще кадушку.
– Господи! – шептал Порфирыч. – Сохрани и помилуй р-р-ра-ба твоего!
Лил дождь.
– Ка-ар-ра-у-у-ул! – бушевало где-то далеко.
V. ИДУТ ДНИ И ГОДЫ
"...Горе по горю", – говорит пословица, а стало быть, и в Растеряевой улице все по-старому. Только вид ее и физиономия изменяются сообразно временам года вот отошли ясные, свежие, осенние дни, поднялись со всех концов неба сизые тучи, заморосил нескончаемый осенний дождь – подошла глубокая осень. Растворилась грязь, настала непроходимая топь, и отовсюду навалилась какая-то непроглядная тоска. Ежатся голуби под князьком крыши, пряча носы в перья, и встряхивают в студеных просонках мокрыми крыльями. Ежатся обыватели и устами старух говорят: "Господи! хоть бы зима поскорей!.."
Но вот начались крепкие утренние заморозки; подошел Варварин день, и повалил пухлый, рыхлый снег. В одну неделю покрыл он и улицу, и крыши, и верхушки заборов нежным и рыхлым снежным пологом, из-под которого, словно лица мертвецов из-под савана, смотрят черные, гнилые, полуразрушенные растеряевские лачужки. Ударил мороз, повисли на крышах сосульки, понеслись ледянки, зашумела метель и завыла по-волчьи в развалившейся трубе.
– Эка стыдь, эка стыдь! – твердят старухи, кутаясь на холодной печи. И когда это только весна придет!..
А тут, глядь-поглядь, и весна: вдоль всей улицы с шумом несутся потоки, унося с собою, в какую-то неизвестную сторону, все, что только накопилось, все, что было выкинуто на улицу зимою. Но эта картина топи и разрушения не производит, однако, того мертвящего впечатления, какое бывает осенью. Теплые, блестящие, греющие лучи солнца, воздух, окрашенный золотом этих небесных лучей, зовут– жить. Без умолку трещат воробьи, громко, хоть и устало, каркают отощалые вороны; насильно выпихнутая из закуты корова, еле передвигая ноги, выползла на средину улицы, да так и заг коченела под благодатными солнечными лучами; по целым часам не ворохнется она ни одним членом; впалые бока ее, подставленные солнцу, чуть колышутся едва приметным дыханием; глаза тупо смотрят в одну точку. Иногда, разогретая теплом солнечных лучей, она медленно подгибает колени и валится боком на теплую и мокрую землю, испустив глубокий вздох. Галки и вороны бодро разгуливают по ее дымящейся спине, поклевывая в нее острыми носами, но счастливое в эту минуту животное не замечает обиды.
Подошла страстная неделя. Громко загудел звучный колокол, а игривый ветер разнес эти звуки по окрестности.
В эту пору хороша даже и Растеряева улица.
А дни идут все теплей и ярче. В яркой зелени дерев исчезли черные вороньи гнезда; под заборами и посреди улицы пролегли извилистые, крепко протоптанные тропинки; солнце начинает припекать.
– Вот и лето! – говорит обыватель, и, сказать по совести, говорит не без тайного ужаса, потому что впереди, в неизвестном количестве будущих годов, видится ему то же тоскливое ожидание проливных дождей, вьюг и метелей.
И опять все то же!
То же и в жизни. Правда, между постоянной борьбой с нуждой и ежеминутными отдыхами от нее в кабаке в наших нравах бывают минуты, когда несчастным растеряевцам удается "отчунеть", то есть когда в отуманенные головы гостем вступает здравый рассудок, но область, над которою хозяйничает этот рассудок, так мала, что об ней можно говорить только между прочим, хотя, по-видимому, рассудку есть над чем поработать в эти минуты весь мир божий, от понимания тайн и красот которого растеряевец почти отвык, является множеством неразрешаемых вопросов. В эту пору ново все, что ни попадается на глаза. Между тем крошечные минуты "отчунения" плохой помощник в таком множестве запутанных дел... Убитый обыватель наш в ужасе успевает только схватиться за свою разбитую голову и, не устояв под напором нахлынувшей на него тоски, спешит снова успокоиться в том же властительном кабаке. Не обладая способностью изображать всю трагичность этих коротких минут, я тем не менее буду продолжать мой рассказ о Растеряевой улице, удерживаясь по возможности в области деяний, совершающихся в трезвом уме и здравом рассудке, хоть и не ручаюсь за то, что желание это может быть осуществлено. Трудно не "пить" в Растеряевой улице.
Впрочем, мы познакомимся и не с пьяницами только.
Оставим на время Прохора Порфирыча – он живет так, как жил и прежде, и будем рассказывать о других растеряевских "замечательных" личностях. Первое место между ними, без сомнения, принадлежит растеряевскому "и иных мест", то есть иных переулков и закоулков "растеряевской округи", известному врачу, или, как он сам себя называет, "медику" – Ивану Алексееву Хрипушину. О нем мы теперь и поведем речь.
VI. "МЕДИК" ХРИПУШИН
Военный писарь Хрипушин с давних пор слыл в растеряевской округе (и в особенности среди растеряевской чиновной мелкоты) за человека, обладающего весьма большими познаниями, и за искусного врача. Будучи человеком талантливым, он не только умел избежать общей участи наших доморощенных талантов, то есть одиночества и беззащитности, но, напротив, постоянно внушал к себе уважение и даже страх. В объяснение этого должно сказать и то, что он ни в чем не следовал примеру наших доморощенных талантовон не выдумывал perpetuum mobile, не ломал головы над устройством какой-нибудь хитрой машины, из-за которой забываются жена и дети и которая оказывается уже выдуманною.
Нет, талант Хрипушина был из непогибающих. Цели его были гораздо проще: ему желательно было каждодневно посещать по возможности все растеряевские кабаки и в каждом проглотить по рюмочке.
Достойные цели эти достигались Хрипушиным весьма успешно. Одною из главных причин этих успехов была, по правде сказать, самая его физиономия. Отроду никто не видывал более убийственного лица. Представьте себе большую круглую, как глобус, голову, покрытую толстыми рыжими волосами и обладавшую щеками до такой степени крепкими и глазами, сверкавшими таким металлическим блеском, что при взгляде на него непременно являлось в воображении что-то железное, литое, что-то вроде пушки, даже заряженной пушки.
Эта кованая физиономия была вся налита кровью, которая до хрипоты стиснула его короткую шею и выпирала наружу огромные серые глаза, которые сами по себе могли поразить человека робкого. Маленький, как пуговица, нос и выпуклости щек были разрисованы множеством синих жилок. Общий эффект физиономии завершался огненного цвета усами, торчащими кверху наподобие кривых турецких сабель. Все это, взятое отдельно и в совокупности, делало, как увидим, удивительные вещи.
Все другие достоинства Хрипушина терялись перед громадностию впечатления его физиономии и служили только как бы подкреплением ее ужаса. К этим качествам его относилась, между прочим, и медицина, которая никогда бы не получила у растеряевцев должного уважения, если бы об этом не позаботился Хрипушин.
Все, что только способно произвести такой эффект, какой производит на детей сказка о жар-птице, все было тщательно собрано им и в разное время заявлено пациентам: рассказаны были случаи с лягушкой, засевшей какими-то судьбами под череп одной купчихи и искусно вырезанной оттуда доктороммужиком, и т. п. Первое впечатление, произведенное Хрипушиным на пациента, было всегда так велико, что никакая нелепица не могла повредить его авторитету в глазах слушателей. Напротив, слушатель всеми мерами стремился к тому, чтобы как-нибудь объяснить себе причину только что изображенного Хрипушиным чуда, и, не объяснив, ждал себе спасения все-таки от Ивана Алексеича. В таких случаях лавировка, которую производил Хрипушин, стараясь избежать объяснения, была опять-таки вполне достойна его таланта.