Текст книги "Фиорд Одьба"
Автор книги: Глеб Горышин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
В смерть, которая могла быть вот тут, рядом, за столбиками, совсем не верилось. Просто было очень страшно.
– Эге-е-ей! – донеслось снизу. – Живо-о-й!
Это был Васин голос, единственно нужный ей сейчас. Голос смолк, и опять стало страшно. Нельзя было дольше оставаться в тайге без этого голоса. Девушка крикнула: «Вася-а!» Села меж столбиков.
Спуск оказался коротким и нестрашным.
Внизу, в просторном распадке, повернувшись носом к склону, по которому только что съехала девушка, буднично и деловито стоял целехонький Иванов «газик». Вася стукал сапогом по заднему скату. На снегу все было хорошо видно. Дверца кабины была раскрыта, за рулем сидел Иван, словно собрался в путь.
Девушка ничего не поняла. Спросила у Васи тихо:
– Ну что, почему он сидит?
Вася махнул рукой:
– А что ему сделается?
– Вась! – позвал Иван. – Ой, Вась, язви те, в бок отдает. Теперь уж не подняться мне. Все уж. Вась, за машину-то с меня теперь взыщут.
– Чего за машину, – мрачно откликнулся Вася. – Несчастный случай, и все. Со всяким бывает. Горы ведь. А!.. И кто их только выдумал? – И тут уже улыбался. – Вот Ванька все прибедняется, что назад не умеет, а спятился не хуже рака. Несмотря, что горка крутая. Запросто...
У Ивана все оказалось в порядке: и ноги, и руки, и голова. Даже мешки с мукой как лежали в кузове, укрытые брезентом, так и остались лежать. Но сам Иван как-то обмяк от пережитых стремительных ощущений. Вася вытащил его из кабины и повел.
– Обопритесь и на меня. Пожалуйста, – сказала девушка. Она уложила себе на плечи руку Ивана. И пошли все трое в ряд, шатаясь, нескладно перебирая ногами, как ходят, захмелев, дружки по деревенской улице.
Кружным путем выбрались из распадка на дорогу. Идти по колено в снегу было очень трудно. Девушка устала. Шапка съехала на затылок. По лицу текли капли стаявшего снега. А он все сыпал и сыпал. Девушка закидывала голову, чтобы поймать его губами. Глаза устали, ничего не хотели видеть. Наверное, она сбросила бы с плеч тяжелую руку Ивана. Она даже попробовала пошевелить плечами, чтобы рука упала сама, невзначай. Но рука лежала крепко.
Наверное, девушка остановилась бы и села в снег, и сидела долго-долго. Но рядом, справа, шел Вася. Он все шел и шел, и вел Ивана. И вместе с ним шла девушка.
Ей еще ни разу не пришлось испытать такое. Она шла и не верила, что ночь эта кончится, что лиственницы расступятся, наконец, и между ними появится человеческое жилье. Она не верила в избушку, не верила ни во что, вспоминала, какой удобной была ее жизнь раньше, и потихоньку плакала. Но все-таки шла. И лиственницы расступились.
Девушка проснулась на ларе в углу приземистой почтовой избушки. Солнце освещало половицы, и они празднично светились, словно только что вымытые. Васи не было. Иван сидел понурившись, курил.
– Совсем, – сказал хрипло, – дыхнуть нельзя. Ровно вот кто тряпкой глотку затыкает. Покурил, так немножко помягчало... Васька к машине пошел. А чего ходить – без трактора не вытащишь. Пей вон чай на плите. Остыл уж. Давно кипячен.
...Девушка вышла на улицу, постояла, посмотрела на свежий Васин след, чуть переметенный порошкой, на дорогу, ведущую дальше, вперед, не потревоженную еще ничьей ногой. Захотелось идти, скорее добраться до Улагана, куда ее командировала редакция.
– Я, как Иван, – сказала себе девушка, – только вперед умею. – И пошла по нетронутой дороге.
Огромная тайга млела, согретая солнцем. Солнце хотело зараз покончить со всем снегом. Оно шпарило его. Снег чуть слышно шипел и падал с веток. Вся тайга была белая, свежая, подсиненная.
Девушка брала в руки снег, тискала его, и он влажно хрустел, сочился. Каждая мышца в теле помнила еще, как было холодно вчера, как было тяжело, и радовалась сегодняшнему теплу, солнцу. «Так и надо жить, так и надо...» – твердила девушка и все шла по таежной дороге, ведущей в аймачный центр Улаган.
Скоро дорога опять полезла в гору. Небо замутилось. Пошел снег. Глазам лень стало глядеть вокруг от усталости.
Когда идти стало невмоготу, девушка села на камень, спихнув с него мокрый снежный колпак.
Зачем пошла? Могла бы дождаться в избе. Пить чай...
Сон навалился густой, населенный множеством людей и предметов. Девушка изо всех сил рванулась, чтоб отделаться от сна. Она вскочила с камня и быстро-быстро пошла дальше, вперед. Она теперь знала, что если все время идти, лес расступится.
Старый Васин «ЗИС» догнал ее на мосту у въезда в Улаган. Девушка бросилась к нему и даже закричала от радости. Она забралась в тесную бензинную духоту кабинки, уселась между Иваном и Васей и почувствовала себя совершенно счастливой.
– А как же ваш «газик»? – спросила она у Ивана.
– Вытащат, – бодро сказал Иван. – Я его удобно спустил.
На солонце
Сосёнки прилепились к горе, круглые, колючие, цепкие, как шишки репея. С них начиналась тайга. Вниз к озеру вела открытая, сплошь заросшая травой и цветами покать.
Снизу было видно, как забралась в сосняжек маралуха, как она бродит там или лежит, как мелькают ее светло-коричневые, седоватые бока и рыжая подпалина на заду. Однажды под вечер маралуха спустилась к самым крайним сосенкам, вытянула шею, стала смотреть вниз, на заимку, притулившуюся подле озера. Она увидела маленький, как улей, черный домишко и около него, и поодаль от него, там, где начиналась гора, белые хлопья снега на зеленых деревцах. Она только пошевелила своими длинными, пугливыми ушами.
Человек в розовой рубахе, в серой круглой шляпе ходил среди обсыпанных снегом деревьев. Он держал в руках лопату и втыкал ее в землю и нагибался. Маралуха заметила человека, и уши ее прижались к голове, затаились. Ею овладел древний, непонятный страх перед человеком. Это был страх ее предков, всей ее звериной породы. И все-таки маралуха осталась стоять. Человек в круглой шляпе ни разу еще не сделал ей худого, и она начинала верить в него день за днем, год за годом.
В начале лета она пришла к заимке, чтобы родить пятнистого мараленка. Она пришла сюда уже в третий раз. В сосняжке над заимкой ее никто не трогал. Лаяли внизу псы, ходил человек в круглой шляпе, и это отпугивало волков, и выше в горы забирались хозяева тайги – медведи.
Человек заметил маралуху, повернул к ней лицо и стал смотреть, приподняв угловатые, заросшие седой щетиной скулы и сощурив маленькие голубые глаза. Так они и смотрели друг на друга – опасливый зверь, вышедший из тайги, и уставший, немолодой уже человек, ковырявший с утра лопатой землю.
Лайка Динка подбежала, лизнула хозяину низко свесившуюся руку. Рука была соленой на вкус. Динка показала носом на маралуху и тявкнула трижды, и всем своим видом выразила готовность бежать, лаять, скалить зубы, добыть зверя. И уже рванулась вперед, да хозяин остановил голосом: «Стой, Динка, стой! – Собака оглянулась удивленно и увидела, что хозяин улыбается. – Стой. Ну чего ты? Своя ведь это. Своя корова-то. Да вот прошлую весну-то телиться приходила. Забыла, что ль? Назад, Динка!»
Соль белыми пятнами высыпала по всему склону. Может быть, земле тяжко было цепляться за голые отвесные камни, держать на себе траву и деревья? Может, это пот земли солью проступил на черствой, бурой горе?
Ночью маралы приходили лизать соль. Они спускались к озеру и видели утонувшие в нем черные горы. Где-то на самом дне барахтались звезды. Звери стояли завороженные, и с их губ, с седых ворсинок шерсти звонко падали в озеро капли.
Июньской ночью на солонец пришел мараловать охотник Галлентэй. Вместе с ним пришли на солонец лесник Дмитрий, молодой еще парнишка, щуплый и одноглазый, и друг Галлентэя егерь Параев, известный всему озеру браконьер.
Лодку оставили под каменным кряжем на узкой полоске прикатанных водой камешков. Здесь же сложили костерок из принесенного озером, выбеленного солнцем сушняка, попили чайку, посидели до темноты, не густо перебрасываясь словами.
Параев разглядывал карабин Галлентэя, вскидывал его к плечу, щелкал затвором, не скрывая зависти:
– С таким оружием что не охотиться. Ну-у-у! Нам бы такое оружие, да еще бы прицел оптический...
– Бодливой корове да бог рог не дал, – проворчал Галлентэй. – Заведись у тебя карабин, через год на озере ни одного паршивого козла не добудешь.
– Да что, Семен Иванович, если уж так считаться, то первый истребитель по здешним местам – это вы и есть. А мы что? Сосунки. Первогодочки.
Параев глянул озорновато на Галлентэя. Тот забеспокоился, зашевелил жесткими усами, свел угрюмые, неровные брови:
– Ты слушай, Параев, слова-то подбирай. За «истребителя» ты мне и ответить можешь. Понял? Я по законности действую. У меня лицензия. А тебя мы знаем. Ты у нас вот... Понял? – Галлентэй стиснул в кулак короткие, тупые пальцы, искоса глянул на Дмитрия.
Параев усмехнулся:
– Об чем и речь, Семен Иванович. Рука руку...
Дмитрий, по обыкновению, не принимал участия в разговоре. И на охоту он попал лишь потому, что был с делами в Карточаке и сел в попутную галлентэевскую лодку, рассчитывая добраться в ней до своего кордона. Плохая это была, незаконная охота.
...Стемнело. Отсырели камни. Как трухлявый пень, развалился костерок. Сверху, от горы Туулук, надвинулась туча. Она до того набухла дождем, что тяжко спустилась на озеро и задрожала, засочилась миллионами слабеньких дождинок. Охотники поднялись и пошли на солонец.
Галлентэй, пользуясь правом почетного гостя и лучшего стрелка, занял самое надежное место на зверовой тропе, где вся земля была изрыта копытами и где особенно густ был налет соли.
Параев знал, что иногда звери минуют тропу и выходят к солонцу в неожиданных местах. Он быстро определил один из таких возможных подходов, сел на попавший под ноги камень и стал ждать. Дмитрий остался на берегу.
И пошла ночь, наполненная шорохом ленивого и мозглого дождя, глухая, неприютная.
Зачем это надо было Параеву – сидеть в такую ночь на камне? Он любил удобную, легкую охоту. Она всегда была доступна ему, егерю. Параев выругался громко, закурил и пошел на берег. Нашел сухое место под нависшей глыбой, затеплил огонь, стал пить чай. Скоро туда же пришел и Дмитрий. Галлентэй остался на солонце. Он сидел, широко расставив ноги, обхватив пальцами ствол карабина, не шевелясь.
Марал прошел стороной. Зверь был такой же темный, зыбкий и мокрый, как вся эта ночь. Шум его шагов ничем не отличался от всхлипов и чавканья воды. Зверь был просто куском этой ночи, только более густым и плотным.
Галлентэй выстрелил, но зверю удалось уйти, забрызгав кровью траву и листья, и землю.
Снова все втроем пили чай у костра. Откуда-то издалека подбиралось к озеру солнце. Его не было видно, но белые вершины гор на западе вдруг порозовели, словно кто-то опрыснул их теплой еще маральей кровью и она впиталась в снег. Кто-то стягивал понемногу с гор серое покрывало, сотканное из ночи, дождя и холода. Горы прояснились, гляделись в озеро и видели там свое колеблемое отражение, а глубоко, на самом дне, светился, плавился, растекался все шире кусочек солнца.
– Сдохнет все равно маралуха, – мрачно сказал Галлентэй и прихлебнул чаю. – Крови много сбросила. Если бы сразу в пятку пойти, добыть можно.
– Да ну, – лениво возразил Параев, – ишо ходить за имя. Сами придут.
Все трое почмокали кусочками сахару.
– Вон к Костромину под самую заимку маралуха уже третье лето повадилась... – Параев улегся на спину, зевнул.
– Ага, пришла, – вдруг оживился Дмитрий. – Я видел. В сосняк забралась. Вечером ее видать, как ходит.
– Как ты ее возьмешь? – засомневался Галлентэй.
– С твоим карабином чего думать как, – откликнулся Параев. – Вон выбрал место где ни то на мысу за заимкой и карауль. На шестьсот метров у тебя всегда доберет, а там и того нет.
– Нету там, – с необычной горячностью поддержал Параева Дмитрий.
– Какое шестьсот, близко совсем пускает. Подойти к ей совсем близко. Еще прошлый год охотник один хотел стрелить, да Костромин заругался. Убить эту маралуху, – ух, он и злой будет, ух, будет злой...
– Да ты, однако, и самого Костромина не прочь... Слышал, Семен Иванович, как у Митьки прошлый год невесту увели, Костромина дочку, Надьку? Митька теперь на всех на них как волк.
– Слыхал. Много он берет на себя, Костромин. Многовато. Лишнее берет. За браконьерами следить лесоохрана есть. Когда-нибудь нарвется. – Черные глаза Галлентэя глянули из глубоких впадин, как глаза ощетинившегося ежа. – А маралуха, говоришь, по вечерам показывается?
Костромин ходил меж цветущих яблонь, рыхлил землю, укутывал берестой тонкие стволики. Яблони цвели так жадно, что Костромину становилось иногда боязно за них и за себя. Вот опадут цветки, и нельзя будет на них смотреть и волноваться неизвестно отчего и предчувствовать неизвестно что. Старый он уже был человек, а все волновался, все предчувствовал.
...Топтались на цветках обремененные делом пчелы. Наносило с гор теплые запахи спелой земляники, подсыхающей травы, полыни. Костромин так и не успел к ним привыкнуть за тридцать лет жизни на заимке.
Человеческая фигура мелькнула на мыске, заросшем поверху дикой смородиной и ежевичником. Кусты не могли скрыть стоящего человека. Если скрылся – значит, присел, значит, не хочет, чтоб его видели. Человека Костромин узнал. Это был Дмитрий, лесник. Уж год, как он, минуя заимку, стороной протоптал новую тропку к озеру, не мог простить обиду, что нанесла ему Надежда Костромина.
С Дмитрием были еще двое. Костромин узнал и их. Но виду не подал, продолжал ковырять лопатой землю. Потом медленно, не оборачиваясь, пошел к дому. Что они там замыслили, те трое? Почему не мог он спокойно трудиться в своем саду? Горько-солено стало во рту от обиды. И вместе с обидой зашевелилось властное, угрюмое чувство правоты. Оно было протестующее и злое, это чувство. Оно требовало отпора, действия, борьбы. Оно было такое же молодое, как двадцать пять лет назад, когда речушка Чия вышла из берегов, унесла в озеро дом и сад, слизнула всю землю до камней – и все пришлось начинать с начала.
Костромин вошел в дом и достал из особого охотничьего ларя большой морской бинокль. Забрался на чердак, настроил бинокль и стал смотреть. Те трое залегли в смородинных кустах, тоже смотрели в бинокль. Смотрели туда, где топорщились на зеленой покати круглые, иглистые сосенки. Рядом с Галлентэем лежал его боевой карабин, калибр семь и шестьдесят две сотых миллиметра.
Чуть подрагивал в руках старика бинокль; отчеркнутые круглой рамкой, подрагивали трое людей в кустарнике. Все стало понятно Костромину. Слишком понятно. Он оглядел весь сосняжек, но маралуху не увидел, она куда-то скрылась.
Костромин снял со стены тулку-курковку, заложил в стволы половинные беличьи заряды и пошел, не взглянув на мысок, прочь от него в распадок, где текла речка Чия. Здесь его никто не мог увидеть. И сразу изменилась походка. Исчезла вялая неторопливость. Костромин набычил голову, как старый лось, и полез вверх по распадку, по камням, сложенным речкой на своем пути. Он лез долго, потом выбрался из распадка и скрылся в таежном густолесье. Шел по-охотничьи, скрадывая каждый шаг, каждое движение. Повернул книзу, косо пересекая склон. Безошибочно и скоро выбрал такое место, откуда виден был мысок и заимка, и сосняжек. Лег на землю, прополз до большого чешуйчатого камня и затаился.
В бинокль было видно, как Галлентэй выдвинул вперед свой карабин и прижал приклад к правой щеке. Без бинокля стало видно, как вошла в сосняк маралуха, как она пошевелила ушами и стала глядеть вниз на заимку. Она не таилась, она, наверное, поверила в живущего внизу человека.
...Чуть заметно шевельнулись широко раскинутые пятки Галлентэя. Сейчас он будет стрелять. Сейчас совершится скверное, невыносимое для Костромина дело. Он высунул из-за камня свою тулку и выстрелил из обоих стволов. Маралуха застыла на мгновение, изумленная, и тут же обратилась в бег, и бег этот был единственным, что осталось у нее в жизни, что могло спасти эту жизнь и жизнь будущего пятнистого мараленка. От доверия к человеку, скопившегося понемногу, день за днем, год за годом, не осталось ничего. Только бег...
И сразу же ударил третий, сухой и жесткий выстрел. Пули ткнулись в покать и вышибли из нее фонтанчик пыли. Костромин поднялся во весь рост и пошел напрямик к заимке. Те трое, заметив его, пошли туда же. Встретились как раз в саду среди яблонь.
– Браконьерничаешь... – Параев радостно заглянул в лицо старику своими непонятными, цвета морской воды глазами. —Маралух бить вздумал, праведник? Так-так. Семен Иванович, при свидетелях давай акт составим. Солоно тебе придется, Костромин. Все одно, что на солонце.
Лицо старика не изменилось, не изменился голос.
– Пустое это все, – сказал он, – ни к чему. Семеркой я стрелял. Так только. Для испугу. Чтобы, значит, вы ее не убили. Нельзя иначе было.
Галлентэй как-то весь забеспокоился. Заерзала кожа на его лице.
– Да ты о чем это? Да ты что это такое? Так ведь, знаешь, можно... Сам браконьерничаешь, понимаешь... Параев, давай пиши акт.
Параев написал что полагалось. Надо было только поставить свидетельские подписи. Галлентэй поставил, а Дмитрий вдруг повернулся и тихо-тихо пошел прочь, втянув голову в плечи. Все посмотрели на него, не понимая еще, зачем он пошел. А он добрался потихоньку до первой березки и словно почувствовал себя вольнее. Распустил плечи и шею, шагнул раз-другой широко и свободно, и пошел, пошел.
– Митька, – крикнул Параев, – ты куда, пес кривой?
Не оглянулся Дмитрий, ушел.
– Понял он, – сказал Костромин. – Да вот Дмитрий-то. Нельзя ему было не понять. В тайге вырос... Ну, я пойду. У меня свое дело, у вас свое.
И ушел. Двое хмурых людей остались стоять молча, не глядя друг на друга.
Степная наука
Лицо у Сережина маленькое, глаза веселые, а нос большой и чуть-чуть свернут влево. Сережину двадцать четыре года. Он только начал работать в газете, а до того учился пятнадцать лет, но мало что знает.
Ему идти и идти. Может, до Поспелихинского зерносовхоза двадцать километров, а может, семь. Кто знает, сколько? Степь пустая. «Кто ее распахал? – думает Сережин. – Когда это все успели?» Распахали дорогу. Хорошая была дорога, мягкая для ног. Теперь ее нет. Надо идти пахотой. Вязко и все-таки хорошо идти пахотой. Надо ее одолевать. Чувствуешь свои ноги, что они не так просто, не зря, что в них есть сила и они нужны. Снова явилась дорога. Как-то она извернулась под плугом. Речка Алей пробила в степи глубокое русло. Степь по кусочку падает вниз, в Алей; обрыв черствый и бурый. Сережин поет песенку:
Встает заря алея над берегом Алея...
Ее сочинил поэт. Сережин идет и тоже сочиняет все подряд. «Не держи ты меня, не держи, – сочиняет он в такт шагам. – Я люблю вот такую жизнь...» Эти слова он обращает к своему редактору. Иногда слова ложатся в рифму, иногда нет. Ему хорошо идти по степи. «Мне здесь место, – думает он. – Здесь...»
Степь пахнет под вечер сильно и влажно. Это запах земли, той самой сырой землицы, чуть-чуть подсохшей за день. И лекарственный запах воды, идущий с низких соленых озер. Это дым, ползущий над степью, и пыль, и прель соломенных копен, и сладкий привкус хлебной стерни.
Сережин устал. День кончается. Где он, совхоз? Нет конца плоской пустой земле. Алтайская степь... «Зачем я пошел пешком? – говорит себе Сережин. – Дождался б машину и ехал, меня бы свезли в совхоз. Не устал бы и степь точно так же увидел...»
В совхоз он добрался только к ночи. И тут же куда-то поехал...
Лошадь бредет себе в темноте, и не понять, ровным местом бредет или краем бездны? Рядом с Сережиным бригадир первой молодежной бригады. Это он позвал Сережина к себе в бригаду. Отказаться было нельзя. Ехать гораздо лучше, чем жить неподвижно. И тут еще лошадь ржала тихонько во тьме, просилась в дорогу. И звезды на небе, и бричка...
Бригадир – долговязый, нескладный парень. Родом он из Одессы. «У нас, – говорит, – поживете недельку, ознакомитесь...»
«Черт его знает, что за совхоз, – думает Сережин. – Щитовые дома в поселке стоят вразброд, как попало, бригадиры – не поймешь, что за люди. Кто же распахал эту степь?». В блокноте у Сережина еще ни одной строчки. Через два дня срок его командировке. Ехать ему неспокойно. Напряженность и смута в душе. «Надо узнать фамилию бригадира, – думает Сережин. – Можно использовать в критическом материале... А как ее узнать фамилию? Ведь не спросишь: «Как ваша фамилия?»
– Девушки у вас красивые в Одессе, – сказал Сережин бригадиру.
– Сейчас приедем на место, ознакомитесь... – сказал бригадир.
Сережин сморщился. В темноте не видно. Подумал о бригадире: «Что за дубовый парень?»
Лошадь пришла к жилью, к безногим вагончикам с горящими глазками. Появились женщины. Откуда им тут взяться посреди пустого места? Одна из них, с любопытными от молодости глазами, о чем-то пошепталась с бригадиром. Ввели Сережина в купе вагончика. Подкрутили фитиль в лампе, чтоб было видней.
Еще одна женщина пришла, еще пошептались.
– Ой, – сказала пришедшая женщина Сережину, – да вы бы хоть предупредили. Мы бы вам ужин разогрели.
– Ну что вы, – сказал он, – зачем же?
...После лежал на полке и улыбался. Рядом, напротив, за узким проходом поместился бригадир с женой.
– Я уже по тебе соскучился... – только и сказал бригадир мягоньким, младенчески-домашним голосом.
«Вот тебе и дубовый парень», – подумал Сережин.
Ему все слышно. И все здесь открыто. И степь за дощатой стенкой. Кто-то всю ее распахал.
Утром – Сережин видел – бригадир встал первым, и загоревшее его лицо затвердело, туго обтянулось кожей, словно кулак, засуровело. Сам он узкий в плечах, костистый, чуть сутулый. Фуражку натянул с путейскими молотками: видно, служил на железной дороге.
Жена потянулась:
– Куда ты в такую рань?
Бригадир не ответил, не взглянул, не улыбнулся.
Утро неохотное, ползучее. Как порушить его вязкую власть? Или вместе с ним зябнуть и ждать, тащиться тихонько в день? Долго еще тащиться...
Вдруг высоко и часто взметнулся, застрекотал моторчик – пускач на тракторе, в клочки разодрал это утро. Истошно трещал под кожухом дизеля. Дизель проснулся, отфыркнулся и тоже пошел, ровно и споро. Пускач примолк. Взметнулся другой. Трактора шевельнули траками. Ожили люди. Холод забылся. Бригадир прошагал крупно. Рядом с ним, поспешая, говоря на ходу, – механизаторы; каждый по плечо бригадиру.
На стеклах у тракторов красным наведены картинки – комсомольские значки. Что за художник их рисовал? Где его взяли? От картинок – словно бы праздничность. Хорошо, когда в будень покажется праздник. Так думается Сережину, или что-то вроде этого.
Ушли трактора, остались четверо парней на стане, повели Сережина в вагончик. У каждого на груди почетный знак: «отличный связист», «отличный шофер», «отличный пограничник», «снайпер». От этих знаков тоже праздничность. Обсели Сережина, приблизили свои лица к его лицу и начали.
– Вы знаете, – сказал связист, – какие тут дела творятся? Мы себя целинниками не называем. Не-ет. Мы про себя так говорим: солдаты. Солдаты – и все.
– Мы солдаты, – сказал снайпер. – А что? Солдату везде почет. Солдат, он дело знает. – Снайпер подмигнул.
– Вы не смотрите, – сказал шофер, – вам тут наговорят. Бригадир здесь, это он только так это. Комар носу не подточит, а медведь в лаптях проскочит. Разговор у него идейный, а женку свою на прицеп не садит. Тут надо бы разобраться.
Пограничник сидел и все улыбался. Очень он был красивый. Лицо большое, продолговатое, белое, а губы розовые, длинные, движутся, меняя все лицо. То оно презрительно-капризное, то бесшабашно-доброе, то жесткое.
Да и все четверо ладные ребята. Жизни в них, силы – на восьмерых. «Хорошо бы к ним в компанию», – подумал Сережин.
– А чего же вы сами не на работе? – задал он солдатам глупый вопрос.
Солдаты подобрались.
– Это вы бригадира спросите, – сказал связист. – Р-работа... По десятке в день заколачивать. – Он пошел прочь из купе.
– Вы тут разберитесь, товарищ корреспондент, – сказал шофер. – Как же так получается? Какие это заработки?
Снайпер подмигнул:
– Попросите у бригадира лошадь. Нам он не даст. А вам даст. Мы бы в деревню, в магазинчик. Сейчас бы отметили знакомство.
«Что за совхоз, – подумал Сережин, – что за бригада? Девчонки трясутся на прицепах, пашут степь, а парни сидят на стане, чего-то жалуются. Ай, какие могучие парни! До чего на них славно смотреть! Какие у них круглые диагоналевые икры, какие прямые плечи, какие чубы, какие значки!»
– Погулять надо, – сказал пограничник. Глаза у него голубые, незамутимые. Улыбнулся. – Наработаемся еще.
Пришел бригадир. Был он утренне хмур, озабочен.
– Вы не кушали, – сказал он Сережину, – вас там в столовой ждут.
– Да я вот тут с ребятами потолковал, – сказал Сережин.
Бригадир глянул чуть-чуть на солдат и махнул рукой на всех разом. Без досады, без гнева махнул. Просто так отмахнулся.
Шофер засвистел. Связист задымил папиросой. Снайпер зевнул громогласно. Каждый пытался себя проявить. Один пограничник остался сидеть, как прежде, словно и не было тут бригадира.
«Ага, – подумал Сережин, – не нравится, что на вас рукой машут. Так-то вот. Никому не нравится...» И обрадовался, словно кто-то сделал за него необходимое, тяжкое дело. И подосадовал немного, что сам не сделал и не может так сделать.
А день все выше. Он быстро растет. Это с утра его прихлопнуло сизое небо. Теперь он прорвался, поголубел. Ходить стало свободней и легче. Вагончики, копны соломы, люди – напротив – убавились в росте.
Сережин едет верхом на бочке. Лошаденкой правит пограничник, рядом с ним повариха, та, что вечером предлагала Сережину ужин.
Она обхватила руками ведро с борщом. Все четверо солдат запрягали лошадь. Вернее, трое. Пограничник стоял поодаль. Но вожжи достались ему. Как-то так получилось. Сережин был вовсе не против, чтоб они достались ему самому.
В бочке толкается вода. Сережин заламывает набок кепку, хочет нравиться поварихе. Пограничник чмокает на лошадку губами. «Надо бы что-то сказать», – думает Сережин.
– Скажите, – говорит он, – за что вас наградили знаком «отличный пограничник?»
– Да так вышло, нарушителя задержал.
– А как вы его?
– Сообщили, что идет в направлении к границе, ну и взяли. Редко кто прорывается. Бывает, конечно... – Пограничник подумал, стоит ли еще говорить, и продолжал, не торопясь и не стараясь: – Я в засаде был, ну и заметил: кто-то идет. Кричу там: «Стой! Стрелять буду!» Слышу – побежал. Место гористое такое. Ночь. Дождь шел. Только слышно, камни щелкают под ногами. Я уже совсем его почти догнал. Видно стало: здоровый такой на вид мужчина, корпусной. Он в меня гранату. Ну, я лег там, полежал и дальше за ним. Так-то бы, конечно, я мог его с автомата... Сказано было, чтобы живым брать. Часа полтора за ним тащился. Как подойду поближе – он в меня гранату. Три гранаты кидал. Больше у него гранат уже не было. Ну, я его тут и подловил. Шпион оказался, что ли. Благодарность от министра мне еще тогда объявляли...
Трактора ползут краем степи, урчат. Повариха сняла с головы косынку, машет. Трактористы глушат моторы, идут хлебать горячий борщ. Прицепщицы моргают квелыми от пыли глазами. Сережин щелкает фотоаппаратом, мешает людям есть. Но они довольны. Им это нравится. Всем хорошо.
«Мне двадцать четыре года, – думает Сережин. – Я еду верхом на бочке по целинным землям Алтая. Я там, где нужно. Я прав». Сережину не в чем себя упрекнуть. Вот только чем кончится его командировка? Что он узнал и что напишет? Наверное, ему не надо ехать верхом на бочке, а надо сидеть с бригадиром и задавать вопросы. Наверное, ему надо быть строгим с солдатами, надо их обличать за безделье. Надо вмешиваться в жизнь. Как это делать, – Сережин не знает. Он отворачивается, чтобы не было видно, и морщится.
Ближе к вечеру он уходит один в степь. Ему надо побыть одному. Хотя бы немного. Так он устроен. Такая у него работа – общаться с чужими ему людьми. Легкая работа, но он устал. «А может, это тяжелая работа?» – думает Сережин. Ему очень хочется, чтобы она была тяжелой. Ему хочется ездить на тракторе, пахать степь и не задавать никаких вопросов.
Он сел в копну, вдавился в солому, как заяц. Отдохнул – и снова за свою работу: общаться, задавать вопросы.
Ползут трактора на вечернюю заправку, на техуход. Трактористы ведут разговоры о том, кто сколько вспахал.
Учетчик еще не замерил, а уж каждый прикинул и знает свою цифру и ждет у цистерны, чтобы спросить у прибывшего вновь: «Ну что? Ну сколько?»
Сережин ждет со, всеми, спрашивает, строчит карандашом в блокноте.
Бригадирова жена стоит у вагончика в чем-то беленьком, ждет бригадира. Она весь день ждет. Сережин спрашивает у нее доверительно, она отвечает ему бесцветно:
– Конечно, скучно здесь. Пойти некуда.
Сережин ищет, что бы сказать, но ничего не находится.
В блокноте у него по-прежнему нет ни строчки. Весь он в каком-то тоскливом, смятенном и радостном предчувствии разгадки. Будто играет в шахматы и двинул ферзя, коней и слонов в азартном победном порыве, и утерял их единство и ясность игры, ждет от самих фигур разрешенья, страшась и надеясь.
...Трактористы заводят машины, собираются в ночную смену. Сережин подходит к одному трактористу и – чтобы вступить с ним в трудовое, благожелательное общение – целит в него фотоаппаратом. Тракторист делает вид, что ему все равно, но движения его становятся медлительны и картинны.
– Мне надо поехать с вами в степь, – говорит Сережин трактористу.
– Садитесь...
У тракториста сухое, смуглое лицо степного человека– трудяги, резкие продолговатые надбровья, гладкие выстриженные виски, темные, блестящие глаза, подбородок очерчен снизу ровно, как по линейке.
Сережин забирается на сиденье: трактор припадает на одну гусеницу, быстро-быстро загребает землю другой, неожиданно легко поворачивается на месте и пускается по степи. Дизель стучит неровно, накатами, то приглушая свою трескотню, то яростно распаляясь. Выхлопы идут резко, раздельно, больно бьют Сережину в уши, в голову. Ему кажется странным, невозможным для человека высидеть здесь час, несколько часов, всю ночь...
– Я все уже знаю, – говорит себе Сережин. – Теперь можно слезть и отправляться домой. Какая разница, сидишь ты в кабине просто так или двигаешь рычагами... В этом нет никакой разницы. Я теперь хорошо знаю, что такое труд тракториста.
И все-таки он не слезает с трактора и едет все дальше. Какое-то упрямство вдруг проявляется в нем, бессмысленное, тупое чувство противоречия собственным успокоительным мыслям. «Все равно, – твердит Сережин. – Надо попробовать...»
– Мы на стан до утра не поедем, – кричит тракторист. – Вам пешком придется...
Сережин машет рукой:
– Ничего, ничего...








