412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Фиорд Одьба » Текст книги (страница 3)
Фиорд Одьба
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Фиорд Одьба"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Предисловие к жизни

Я жил в этом сибирском городе целый год. И мне все казалось, что это еще не жизнь, а предисловие к жизни. Какой будет подлинная жизнь, я не знал. Но я спешил дожить до нее.

Рано по утрам я выскакивал во двор и бегал. Дворик был маленький и покатый. Я бежал вниз мимо помойки, прыгал по бороздам с повядшей помидорной ботвой, поворачивал у ворот и бежал вверх. Из окна соседнего домика на меня смотрела девочка. Глаза у нее были большие и серьезные, а нос, прижатый к стеклу, расплющен.

Один раз девочка не подошла к окну. Я пробежал два круга, помахал руками, и вдруг мне стало скучно и в голову полезли серые, тягучие мысли. Зачем это все? Зачем я, взрослый, женатый человек, бегаю здесь? Зачем? Я ушел со двора.

Назавтра утром девочка, как всегда, заняла свое место у окошка, тараща сонные глаза. Я не мог отказать ей в удовольствии, принялся бегать и размахивать руками. Принес ведро ледяной воды, снял майку, брюки, спортсменки и единым махом опрокинул ведро над головой. В это мгновение нос у девочки совсем расплющился, она заволновалась, отвернулась от окна, позвала свою мать, чтобы та тоже насладилась невиданным зрелищем. Мать подошла к окну, поглядела равнодушно-презрительно и, наверное, сказала в мой адрес что-нибудь плохое. Но девочка была не согласна с матерью. Она смотрела все так же серьезно.

Сделав зарядку, я выходил за ворота и шел по улице. В ранний час, когда все свежо – земля, спрыснутая ночью застенчивым, неслышным дождиком, и голова, и тело, и чувства, – особенно хотелось торопиться, не потерять ни одной минуты в предстоящем большом дне. Широко шагали рядом со мной люди. Все мы спешили на работу и посматривали друг на дружку с полным пониманием и симпатией.

На службе, в редакции, меня уже ждал телефон. Он заглядывал мне в лицо своим матовым диском и разражался пронзительным звонком. Бумаги тревожно шуршали на столе. Люди приходили ко мне со своими делами. Это были мои дела тоже. Стрелки на часах ползли с положенной им скоростью. Я забывал о стрелках.

А по вечерам я выжимал из своего «Ижа» семьдесят, восемьдесят и даже восемьдесят пять километров. Это кое-как удовлетворяло мою неубывающую потребность спешить, торопиться.

Так шла жизнь, преддверие к другой, постоянно создаваемой моим воображением. Когда-то я был тем самым достойным похвалы студентом, который поехал работать в Сибирь. Я говорил про себя: «Я избрал трудное». Иногда я говорил это вслух, и никто со мной не спорил.

Но оказалось – жить в Сибири не очень трудно. Может быть, даже легко. Все трудное по-прежнему маячило где-то впереди.

Я работал по восемь часов в день, а вечерами носился на своем мотоцикле. Если бы у меня не было мотоцикла, я бы просто не знал, что делать с собой. Но он был всегда в исправности. Я садился на него, ехал по улице, и все мальчишки кричали мне вслед:

– Отдай мяч!

Я когда-то раздавил их мяч: он лопнул под колесом моего мотоцикла. Прошло уже два месяца, но они не забыли о своей беде, они сообщили о ней мальчишкам с соседних улиц. «Отдай мяч!» – этот крик сопровождал теперь меня повсюду.

Вчера я поехал к знаменитой горе, крутому и длинному взвозу, и попытался взять его на третьей скорости. Но это у меня не вышло. На второй скорости мотоцикл натужно потащил меня вверх. Я чувствовал, как тяжело мотору, и мне стало вдруг неудобно, такому большому и тяжелому, сидеть на маленьком «Иже», которому так трудно.

Вечер помаленьку густел. Казалось, в воздух попала капля фиолетовых чернил.

Я свернул к Оби, выехал на берег и лег в жесткую, сухую траву. Здесь не было людей. Обь бесшумно текла на север, и казалось, по всем ее берегам на десятки, а может быть, на сотни километров вверх и вниз также не было ни души. Это было удивительным. И все понемногу становилось странным для глаза, почти нереальным. Обь, запомнившаяся из школьной географии, как нечто далекое и холодное, плескалась просто, тепло, по-домашнему вот тут, у самых ног. И сам я, совеем недавно ленинградский студент, лежал вот здесь, на сухой травке, в центре Сибири.

Это было хорошо. Но я еще не знал: когда же начнется подлинная жизнь, какая она будет?

Редактор сказал, что наш отдел слабо освещает вопросы промышленности.

Я иду на завод.

Садик. Обыкновенный осенний садик с прохладным гравием на дорожках, с отсырелыми скамейками, с большими листьями кленов под ногами. Тихий, спокойный уголок. Как умно придумали люди, вырастив кроткие деревья рядом со своими громыхающими цехами.

Механический цех. Я вхожу туда робко, как купальщик в незнакомую воду, каждым своим шагом ощупывая дно. Следом за мной в цех въезжает грузовик. Он обгоняет меня, и нам совсем не тесно. Сверху – над цехом – стекло, и сразу над ним начинается синее небо. Станки выстроились тремя рядами: побольше – фрезерные, поменьше – токарные. Это я знаю, но больше я не знаю ничего в этом грохочущем мире.

Я подхожу к человеку в комбинезоне, склонившемуся над станком.

– Скажите, где тут у вас найти мастера?

Человек в комбинезоне поднимает от станка сосредоточенное лицо.

– Вам мастера токарного участка? А вон, черный такой, армянин, – это мастер.

Маленький, коренастый мастер Баграян, оказывается, имеет власть над железным ритмом машин. Он подходит к девушке в коротком синем халатике, и девушка поворачивает колесо на своем токарном станке. Послушный станок сразу же выключается из общего ритма. Он еще шумит и вздрагивает, но уже ничего не делает, он ждет. Девушка послушно идет за мастером Баграяном. Ее глаза широко раскрыты, ко всему готовые, ясные глаза. Цветной косынкой повязан лоб, и там, где выбилась из-под косынки прядь, ловко прицепилась металлическая стружка, маленькая серенькая змейка.

– Вот Валя Мякишева, – говорит мастер Баграян. – Старается, дает сто пятьдесят, а сто двадцать процентов – это уж закон.

Мастер небрежно гоняет во рту папиросу справа налево, потом слева направо, поигрывает толстыми губами и не глядит на Валю Мякишеву.

А Валя стоит и смотрит большими глазами на меня и на мастера, и в глазах ее готовность: спрашивайте – отвечу.

– Расписать можно. Я сам раньше пописывал в газеты. Теперь некогда. Можете так и написать: передовик производства, понимаешь, выполняет и перевыполняет нормы, комсомолка, занимается общественной работой. По Красному Кресту взносы собирает. Ну, давай, Мякишева, на место...

Валя ушла.

– Какой у нее разряд? – спросил я у мастера.

– Третий.

– А давно она в цехе?

– Да так что-то лет семь.

– Что же она, так все время и работает по третьему?

– А это ее дело. Семейные обстоятельства...

...Вздрагивает токарный станок, шипят пневматические зажимы; как большие блестящие капли, падают вниз маленькие детальки – нипеля к тормозу Матросова. Когда-то давно, в детстве, бежали мимо меня красные вагоны с белыми буквами на стенках: «Тормоз Матросова». Можно было без конца читать эти белые, красивые, далекие слова.

И вот она, реальность – «Тормоз Матросова». Серебряные змейки летят из-под резца. Темная металлическая пыль ложится на нежное лицо девушки. У нее маленькие руки с почерневшими ладонями и пальцами. Гремит, гудит, лязгает механический цех. Мне надо понять эту девушку и помочь ей. А как ее понять, если ревут машины и почти нет места для человеческого голоса?

Я долго смотрю, как трудится Валя Мякишева. Быстро движутся Валины руки, непрерывно падают в приемный ящик тяжелые металлические капли – нипеля к тормозу Матросова. Нет, я не делаю никаких открытий. Видимо, чего-то недостает в таком методе познания человека. Тогда я кричу прямо в Валино ухо:

– В какой вы завтра смене? В первой? Я приду к концу смены. Подождите меня. Договорились?

Собственно говоря, можно мне больше и не ходить в механический цех: у меня есть фотография Вали Мякишевой, станок на снимке выглядит солидно. Хоть сейчас на первую полосу. И подпись: «...выполняет, перевыполняет. ..»

Но в пять часов я уже ждал Валю Мякишеву у ворот механического цеха. Я сказал ей:

– Давайте посидим где-нибудь в сторонке, пошли вон туда, в садик.

... Пахнет мокрым деревом от садового столика. Кленовый лист прилип к доске, задрав кверху тоненький стебелек. Я беру лист в руки и верчу его за этот стебелек. Тихо-тихо в саду. Можно говорить о чем угодно в такой тишине, наверное, можно понять друг друга. Только надо найти слова, всего десяток слов – мостик к человеческой душе. Еще это называется «подобрать ключик». Как это делается, я не знаю.

Валя смотрит с готовностью на мой блокнот, на тисненый титул моей газеты. Он гипнотизирует ее.

Я спрятал блокнот. Попробовал перекусить горький стебелек кленового листа, пожевал его.

– Валя, – сказал я тихо, – признайтесь, вам не надоело вот так, семь лет подряд, вытачивать свой нипелек? У вас третий разряд. Ведь это мало. А дальше чего? Почему вы не учитесь?

Валя кротко посмотрела на меня и будто отодвинулась подальше. Засомневалась: стоит ли пускать меня, постороннего, в мир своих особенных забот и желаний.

Я не знаю, что надо говорить. Просто смотрю на девушку и жду с надеждой и страхом. Заговорит она со мной откровенно или нет?

Валя начала медленно:

– Другой раз бывает так – ну просто душа ни к чему не лежит. А вообще-то я работаю не только по третьему. Делаю вещи и посложней.

Я слушаю Валю и совсем не думаю ни о «ключике», ни о том, что блокнот мой чист. Я чувствую свою причастность к Валиной судьбе, которую она раскрывает здесь нескладно и доверчиво.

– Учиться, конечно, хочется. Раньше училась, а потом бросила. Тут у нас организовались курсы медсестер от ДОСААФа. Я записалась. Все-таки, знаете, дело... Так свекровь говорит: «Не буду за дочкой смотреть». А она ведь нигде не работает, могла бы, правда ведь? И бабушка, ее мать, тоже дома целые дни сидит. Я одна и работаю, а как пойти надо, так скандалим. И мужу моему всякие глупости пишет. Он в армии. Тот, – что ни письмо, то угрозы: разведусь да выкину. Скоро вот прийти должен. Не знаю, что получится. Мы с ним и раньше плохо жили. Вот так все идет...

И Валя улыбнулась: ничего, мол. Я тоже улыбнулся ей.

– Валя, – спросил я, – а как вам удается выполнять норму на сто пятьдесят процентов?

– Сама не знаю, – сказала она. – Привыкла, наверное. Вот только раньше у нас так было, что если деталь менять, станок обязательно останавливаешь. А я попробовала без остановки менять деталь. Быстрее так. И резец я всегда перетачиваю, как мне удобнее. В общем, приходится стараться. Когда у меня сто двадцать да сто пятьдесят процентов, получу за месяц рублей восемьсот. А работаю я одна в семье. Свекровь – она не работает.

Я больше не задаю вопросов. Да и не надо больше вопросов. Просто можно сидеть и говорить с Валей обо всем. Например, о ее муже, солдате Григории Мякишеве, который грозится в письмах выкинуть из дому Валю и свою дочь. Письмо его торчит обмусоленным уголком из нагрудного карманчика Валиного рабочего халата. Зачем Валя носит его с собой? Чтобы почитать подружкам в перерыв? А может быть, для того, чтобы чувствовать свою обиду, не забывать о ней? Ведь иногда и это нужно человеку. «Наверное, Валя одинока, – подумал я. – Очень уж она какая-то покорная. С такими совсем не считаются».

Мы вместе вышли за заводские ворота, и я предложил Вале довезти ее на мотоцикле до дому.

– А вон мой дом. – Она показала пальцем на одноэтажный домишко, стоящий первым на немощеной, почти деревенской улице. Ставенки, потревоженные ветром, наполовину захлопнулись, и домик казался подслеповатым.

– Валя, можно я к вам зайду, познакомлюсь с вашей семьей?

– Пожалуйста... – Валя как будто чего-то испугалась. – Только... только, знаете, у меня свекровь такая... Вот увидит сейчас, что я с вами стояла, и обязательно Грише напишет, да еще так распишет, что ой-ой-ой. . . Вообще-то – ерунда, заходите.

– Да нет, не стоит, пожалуй... До свиданья. Я еще буду у вас на заводе.

И Валя ушла недальним своим путем к домику со ставенками. Именно недальним. Это слово пришло мне в голову, когда я глядел вслед молодой женщине в синем халатике. Путем недальним – сегодня, завтра, через год. Оглянешься – долгий путь, а померяешь – далеко ли ушел? Нет, все на том же месте. Почему так? Ведь это ошибка. До сих пор не выбралась Валя Мякишева на дальний свой путь. Просто ей не объяснили ее ошибку; стоит только объяснить, и все будет иначе. Надо скорее это сделать. Надо ей помочь. А как это сделать?

– Хорошо написал, – сказал Сережа Ясинский, друг. Он пришел из другого кабинета специально, чтобы сказать эти два слова.

– На уровне, – согласился завотделом пропаганды Пчелкин.

До самого обеда я все читал свою статью.

Ясинский не мог шибиться: во-первых, он очень скуп на похвалы, во-вторых, он не только знает, как надо, он сам умеет делать как надо. Конечно, я рад его похвале.

Неудобно читать свою статью десять раз подряд, неудобно показать свою радость. Но я продолжаю читать и все больше убеждаюсь: да, в самом деле, ведь надо идти по земле путем дальним, все время в гору, а для этого надо... Что надо для этого?

– Знаешь, – говорит Ясинский, – ты написал хорошо. А только... Вот ты требуешь чуткости к людям, а ведь это талант, что ли. Не всем это дано. Можно ли требовать это?

– Да, да, именно талант. Самый драгоценный талант. И все-таки надо требовать. Понимаешь? Никаких тут специальных мер, конечно, принимать нельзя. А вот прочтут – а прочтут на заводе обязательно, – может быть, на кого-нибудь подействует. Что у нее за плечами? Третий разряд да семь классов. Обидно. Расшевелить надо людей. Ведь у Мякишевой очень хорошие задатки: ясная голова, умелые руки. И вся она какая-то душевная... Я ручаюсь за каждый факт, а разговоры, конечно, будут.

Разговоры начались в тот же день. К шести часам в отдел зашел Алексей Кряжистых, фрезеровщик с Машиностроительного. Все основательно в этом парне, самом деятельном нашем рабкоре. Начал он, как всегда, с дела:

– Вот вы пишете, что токарь у вас эта, как ее, Валентина Мякишева. Непонятно: вы пишете, что она станок не останавливает, деталь меняет на ходу. Может быть, она обороты сбавляет? А может быть, просто с техникой безопасности не знакома?

Смотрит на меня Алексей своими голубыми глазами, и отвечать ему надо очень определенно.

– Собственно говоря, я специально зашел к вам до смены. Купил сегодня газетку, прочитал, не понял, пришел узнать. Может быть, вы объясните. Резец перетачивает?

Я говорю ему, что статья эта – о человеке, ему надо выбраться на свой главный путь, надо, чтобы люди – мастер Баграян, товарищи, Алексей Кряжистых, – помогли, что технические детали здесь не так важны.

– Тогда, – предлагает Алексей, – мы сделаем так: соберем человек пять комсомольцев, активных ребят, возьмем токаря, фрезеровщик я сам, ну, еще там шлифовщика, технолога, кого-нибудь из комитета комсомола – и на Тормозной. Проведем рейд. Посмотрим, что хорошо, чему можно поучиться, а что плохо. Договорились? Вот там и увидим на месте, как Валя Мякишева работает и вообще как что.

Когда день кончился и я вышел на улицу, мне вдруг показалось, что подлинная жизнь совсем близко, что она начнется вот-вот.

Рейд на Тормозной завод состоялся. Алексей Кряжистых положил на мой стол голубую тетрадку с ровными, аккуратными строчками. Я прочитал эти строчки, их не надо было править или вычеркивать. Кряжистых увидел, как работали люди на Тормозном, но, главное, он знал, как они должны работать. Строчки были такие же ясные, определенные, как сам их автор. Я позавидовал фрезеровщику Кряжистых. Я подумал про него: «Вот этот не собьется на короткую дорожку, этот знает, как надо лепить жизнь. Он – комсомольский секретарь цеха, он – на третьем курсе техникума, у него – шестой разряд, а главное, он умеет думать».

– Там на вас сильно обижается мастер механического цеха, – сказал мне Кряжистых. – Говорит, что ваша статья неправильная. Что он так не оставит. Наверное, это Баграян.

После того, как побывали на Тормозном машиностроители, пятеро комсомольцев с Тормозного отправились на Машиностроительный. Среди них – Валя Мякишева.

Я подумал: вот они, эти первые шаги в ее дальнем пути. Мне даже показалось, что где-то в самом начале этого пути стою я, обыкновенный, еще не очень опытный корреспондент комсомольской газеты...

Я ездил в командировку. Тормозной завод, Валя Мякишева и мастер Баграян отошли в прошлое, стали забываться. Я думал уже о других людях, которые теперь, в дни командировки, вошли в мою жизнь.

Как всегда вылив на себя утром ведро холодной воды, растеревшись мохнатым полотенцем, я пришел в редакцию, заряженный полной мерой оптимизма.

Раздав жизнерадостные приветы всем товарищам, я сел за стол, потянулся, хрустнул косточками. Хорошая эта вещь, физкультура!

Вошел редактор Цыбуля. Молча постоял посреди комнаты, громко посопел носом и пошевелил губами, сквозь безмолвное их движение иногда прорывались шипящие слова.

Редактор постоял и ушел.

– Что с ним? – спросил я и расхохотался.

– Тут без тебя, – медленно заговорил Пчелкин, – приходил мастер с Тормозного завода, Баграян. После твоей статьи у Мякишевой с мужем до развода дошло. Разрушил ты семью. Да. Уже в обкоме известно: Баграян и туда ходил жаловаться.

Редактор Цыбуля не показывался из своего кабинета, и от самой его двери, тепло укутанной в войлок и глянцевитую клеенку, несло холодком.

Надо было сидеть и думать. Разве я не имел права? Вот Валя Мякишева, вот подслеповатый домик со ставенками, вот свекровь, вот письмо Валиного мужа... А вот мое желание сейчас же все изменить и поправить. Разве я не имею права писать то, что чувствую? А может быть, я не то чувствую? Может быть, надо было просто написать: «Выполняет, перевыполняет»? Нет!

Уверен я был в одном: если с Валей случится беда, то это и моя беда тоже. Жить, думать, писать придется иначе, а как – совсем неизвестно...

На Тормозной завод пошла комиссия во главе с заведующим отделом писем Тимофеем Локотковым. На следующий день Тимофей Иванович рассказал мне, как он пришел на завод, как вел разговор, как заявил мастеру Баграяну: «Ты коммунист, и я коммунист. Давай, однако, по-партийному».

– Я их два часа убеждал. Все по фактам обговорили. Признали, однако, что статья правильная в целом.

– Ну, а Валя-то Мякишева как? Она что говорит?

– Я с ней долго беседовал по всем вопросам. Она не отрицает, что рассказывала тебе про свои семейные дела. Только не думала, что ты все так и напишешь.

– Это все?

Я приехал на Тормозной к концу смены. Тот же отсырелый столик разделяет нас с Валей Мякишевой, как месяц назад, только воздух свежее и жестче.

– Скажите, Валя, что мне надо сделать? Может быть, поговорить с вашим мужем? Я готов сделать все, что могу.

– Нет, теперь уже не нужно.

– Плохо было?

– Да, очень.

– А теперь?

– Теперь наладилось. Мы получили с мужем комнатку в заводском общежитии. Дочку в детсад устраиваем. Я учиться пойду... И Валя улыбнулась.

– Желаю вам счастья, Валя. Большого счастья...

…Наступило завтра. Я выскочил во дворик и как всегда, бегал, прыгал и размахивал руками.

Девочка приникла к окну. Давно уже ей не на что было смотреть по утрам. Я подмигнул девочке.

А потом пришел в редакцию. Говорил и смеялся я чуточку громче, чем всегда.

Может быть, это уже началась подлинная жизнь?

Ребята ждут

1

Тайга сгорела. Уже кое-где проросли листвяки, влажно-зеленые ломкие деревца. Но им не укрыть пепелище, не вдохнуть в него жизнь.

Хочется выйти из мертвого леса. Кажется, выйти легко. Надо только налечь, еще подняться по склону, по камню, по сукастым лежачим стволам туда, где небо, вершины и зелень живых деревьев. Но нет конца сгоревшему лесу. Кто тут загасит пожар? Как разошелся, так и хлестал до большого дождя. Вверх доходил до снегов, книзу катился стадом безумных рыжих сохатых.

Олени с одышкой, с хрустом в суставах тянут вьюки. Ваня Стреженцев, каюр, ведет в поводу свою связку. У Вани быстрые коричневатые глаза с кровяными белками, на голове защитная стеганая панама. Такие панамы дают солдатам на юге.

Другой каюр, Сергей Торкуев, тофоларец, едет верхом на олене в маленьком седле с крутыми луками, с древними резными стременами. Сергей никогда не ходит пешком.

Олень лезет в гору, незряче водит мутно-синими глазами. Он будет идти и идти, щуплый саянский олень, не споткнется на камне, в завале, в быстро бегущей воде, не взбунтует и не откажет.

Сергей распевает известную песню про город у Черного моря. Поет он чисто и верно и, кажется, видел тот город и Черное море, хотя всем известно, что Сергей вырос в Саянах, в стране Тофоларии и видел лишь реки: Уду, Белую Дургомжу, Кара-Бурень и Дотот, видел камни и пихты, да еще село Алыгджер, обнесенное тесно горами.

Едет верхом жена Сергея, Лена. Она молчит целыми днями. Лена тоже каюром в Саянской геологической партии.

Все остальные идут пешком: начальник партии Чукин, в камилавке, с платком на затылке и шее от мошки, геофизик Валерий, геолог Симочка, Вася – маршрутный рабочий, и коллектор Григорий Тихонцев, нескладный, рассеянный парень, попавший в геологическую партию просто так, из любопытства.

Нет уже силы идти. Мошка одолела. Вот Чукин остановился, глянул вокруг. Все тоже стали и ждут. Сесть бы, вытянуть ноги, не шевелиться. Чукин чего-то медлит.

– Больно уж тут мрачно, – говорит он. – Поднимемся еще немножко. Кстати, и в маршруты будет ближе ходить.

Чукин пошел, и все пошли, ничего не сказав, и шли еще долго, пока не увидели, что он лег над ручьем, сунул в воду лицо. Значит, больше идти не придется. Чукин не пьет в переходах.

– Да, – сказал он, поднявшись. – Будем ставить лагерь. Пора.

Тихонцеву очень хочется сесть и дать волю своей слабости. Она бы пошла из набрякших ног к рукам, к плечам, к голове. Можно бы в ней раствориться, сидеть, лежать, не владея собой, дремать.

Но он не садится. Он кое-чему научился в тайге. Берет из вьюка топор и рубит колья для палатки усердно, ровно и гладко вострит. В начале сезона Тихонцев удивлялся и усмехался, глядя, как вострят эти колья каюры. Он забил однажды в мох тупые суковатые палки. К ним привязали палатку, и ночью, в стужу и дождь, всех накрыло мокрым брезентом.

...Скоро затеплился, заторопился выдохнуть дым костерок – дымокур для оленей. Симочка тихо ходила, собирала тонкие палки, бросала в костер. Чукин с Валерием растянули палатки. Каюры занялись оленями.

Только рабочий Вася, нижнеудинский парень, молодой еще, нынче окончивший десятилетку, сел, отвернулся от всех, привалился затылком к стволу.

– Василий, – сказал Чукин, – ты бы принес дровишек, что ли...

– Я устал, – сказал Василий и что-то еще бормотнул. Больше его никто уж не тронул.

...Суп подоспел незаметно. Поставлены были палатки, развьючены и спутаны олени, разостланы кошмы.

Тихонцев почувствовал, как ушла его усталость за общей для всех работой. И слабость, и злость тоже ушли.

Вася сидел, хлебал суп вместе со всеми, но в разговор не вступал. Никто не имел ничего против Васи. Что ж, раз устал человек. Но если бы он вдруг взвеселился и стал говорить так же, как все, это было бы странно. Тихонцеву жаль было Васю немножко и нечем помочь, и неохота ему помогать.

...Тепло у костра. До чего же тепло! До чего же он дорог посреди гиблой горелой тайги.

Сторонкой сидят Сергей с женой Леной, хлебают чай из крашеной миски, черпают ложками из мешка скрошившиеся в муку сухари. Их лица смуглы и стары.

– Сергей, – говорит Тихонцев, – с какого ты года?

– Я еще молодой, – отвечает Сергей звонко и радостно. – Я с тридцать четвертого. Восемь классов кончил, девятый коридор...

«Так, брат Григорий, – думает Тихонцев, – так... А я с тридцать первого. Неужто я старый, такой, как Сергей?»

...Завтра они уходят: каюры и Тихонцев. Надо везти в Алыгджер вьюки с камнями. Надо отправить по почте шлифы в Ленинград, в институт, чтобы их обработали к возвращению партии. Надо купить провиант и вернуться сюда, в этот вот лагерь, в горелую гриву. Сто километров туда, сто километров оттуда...

2

Утро, крепко, прохладно, пахнет гарью, болотным багульным настоем. Симочка спит возле стенки. Спит и Валерий. Васи и Чукина нет. Слышатся их голоса у ручья, близко, утренне ясно.

– Мне надо в Иркутск ехать, в институт поступать, – говорит Вася. – Обещ-щали до августа... А тут вообщ-ще навряд ли когда вернешься.

– Врешь, – говорит ему Чукин. – Тебе было известно, что работать надо до октября. Ведь тебя же предупреждали. Ты ведь взрослый человек.

Вася не спорит, но снова шипит.

– Ш-што ж работать? Обещ-щали девятьсот рублей, а теперь уж-ж только семьсот пятьдесят...

– Ты еще мне нагло врешь в глаза, – слышится Тихонцеву отчетливый чукинский голос. – Много ли ты наработал? Прекратить сейчас же нытье! Никуда ты не уйдешь отсюда, пока не кончится сезон. Здесь не туристский поход и не юннатский кружок. И ты брось мне свои замашки. Струсил – значит, крепись.

Вася опять зашипел, но теперь уже совсем невнятно. «Ну и Чукин, – думает Тихонцев. – А Васька, наверное, никудышный парень». Чукин влезает в палатку.

– Ну и Васька, – спешит сказать Тихонцев. – Что, сбежать захотел? По-моему, он жидковат...

– Он просто мальчишка, – холодно говорит Чукин. – Мальчишка и больше ничего. Ему будет полезно хлебнуть геологической жизни. Может быть, он что-нибудь поймет. И вам тоже, кстати.

Григорий умолкает, осекшись, лезет в аптечку, клеит пластырь на сбитые ноги.

Проснулся Валерий, и он клеит. Симочка тоже тянет к аптечке ноги.

– Григорий Петрович, – говорит Валерий, он ко всем обращается уважительно, – купите, пожалуйста, мне и Симе в Алыгджере новые сапоги и носки, по возможности, конечно, шерстяные.

– Ладно... – соглашается Тихонцев.

Он уже тут не живет. Он уходит из горелого леса, от мошки, от изболевших лишайных деревьев. Уходит с края света в село Алыгджер, столицу страны Тофоларии. Алыгджер кажется ему отсюда, из лесу, ничуть не меньше других столиц.

...Славное утро. Все оно спрыснуто влагой, стынет дрожит и лучится. Тихонцев видит, как дальше и дальше в горы уходит Василий. Никуда тут не уйти одному. А он, Тихонцев, теперь скоро уйдет. Совсем уже скоро. До чего же хорошее утро!

Вызвякивают колокольцами олени. Делает дело бледный дневной костерок. Варится медвежатина, жесткое серое мясо. Теперь-то оно помягчало: третий день на жаре, а вначале его не сгрызть было зубами. Медведь глупый попался и молодой. Влез от собак на лесину. Иван в азарте стрелял трижды, а свалил зверя Сергей, даже с седла не слез, угодил прямо в сердце.

Медвежье мясо пришлось очень кстати: им можно прокормиться, пока вернется караван из Алыгджера. Вот только соли почти совсем не осталось: оленям скормили. И сахару мало – дней на пять, и круп...

– Григорий Петрович, – это кличет Тихонцева Сергей Торкуев. – Вот попробуйте на олене проехать. Сильный бык. Ой-ой-ой, какой сильный. Пешком-то идти сто километров устанешь. Может, проедете где. Сильный бык. К нам начальник с района прилетал. Ой-ой-ой, какой дядька. Выше вас. Габаритный. Пешком не ходил ни грамма. На олене в горы ездил.

Тихонцев закинул ногу в седло. Линялая оленья шкура поехала вместе с седлом. Она не пришита к худому костяку. Ходит влево и вправо. Григорий валится через олений хребет.

– Григорий Петрович, – кричит Сергей, – это, как бы сказать, тофаларская пословица: «С коня падаешь, – он тебе гриву подстилает, а с оленя падаешь, – он тебе рога подставляет...»

Тихонцев снова садится на оленя и теперь уже едет, не ведая как и куда, не шевелясь, не дыша, только лишь улыбаясь.

– Ну ладно, ладно, – говорит он, сидя прямо и неподвижно. – Подержите. Я слезу. Я научусь. Путь у нас не ближний.

– Знаете, это очень колоритная картина: вы на олене, – говорит Чукин и тонко, дробно смеется. Все тоже смеются. И даже Василий там, наверху, смотрит и смеется.

Симочка рисует на кальке горы, ручьи и болота – путь к Алыгджеру. Чукин зовет Тихонцева и каюров для напутственного разговора.

– Работы на этом массиве, – говорит он, – максимум на пять дней. Ну, мы ее растянем на неделю. Постараемся. Но за неделю вам тоже не обернуться.

Ваня Стреженцев хмыкает.

– Дай бог, две недели...

– Дожди пойдут, – говорит Торкуев, – вода в реках ой-ой-ой как поднимется. Навряд ли проберешься.

– Могу дать вам десять дней. – Чукин смотрит на всех сощурясь. – Это предельно. Десять дней мы продержимся. Впроголодь, правда. Но продержимся. Так вот. Десять дней.

Каюры молчат.

– Да, – говорит Тихонцев. – Через десять дней мы будем вот здесь. Он не думает об этих десяти днях, он их не знает и знать хочет лишь одно: скоро уходить!

– Три дня на дорогу туда, три обратно, день про запас и три в Алыгджере: поменяете оленей, насушите сухарей...

– Конечно, – соглашается торопливо Григорий. – Должно хватить. Обязательно хватит.

Каюры вьючат оленей. Ваня Стреженцев подмигнул Тихонцеву.

– У бабки моей огурчики... Окрошку закажем. – Бабкой Ваня зовет жену. Они год как женаты.

Ловкий, спорый он человек, Ваня Стреженцев. Кинет кошму оленю на спину, туда же рывком бросит вьюк. Перехлестнет их веревкой, подхватит ее у оленя под брюхом, ткнет коленкой в олений бок, потянет, дернет, олень переступит, качнувшись, и вьюки крепко сидят, нерушимо. Положит топор на вьюки – топор прирастает. Лицо у Вани в рыжей, с медным проблеском, бороде, остро смотрят глаза под короткими бровями. Разбойно повисли поля панамы. Красив Иван, маленький, ладный и крепкий.

Сергей неуклюж, непроворен. Вьючится он вдвое дольше Ивана. На голове его белый грибок – накомарник. Сетку Сергей засунул вовнутрь. Она ему не нужна. Он не боится мошки. Его привлекла в накомарнике белая шляпа – каскетка. Он носит ее, не снимая. Ругается с Леной по-тофаларски, но так, что понятно всем.

И собаки разные у каюров. У Ивана – сытый, веселый Пушок. В темных блестящих глазах его радость, готовность мчаться, прыгать, лаять на лося, на рябчика, на зверя бурундука и просто брехать, ластясь и играя.

У Сергея – понурый, блудливый пес Сучик с оранжевыми нахальными глазами.

...Пушок взвизгнул от радости, полаял на двинувшихся оленей, тявкнул простуженно Сучик. Пошли... Семнадцать оленей в трех связках и один – персональный – Тихонцева. Григорий повел своего оленя на веревке, отдельно от всех.

– Григорий Петрович, – крикнул Валерий, – не забудьте про носки!

Симочка подбежала, тихонько попросила:

– Письма мне принеси. Самое главное – письма. Больше можешь ничего не приносить.

– Куда ж я их дену? – сказал Григорий. – Принесу, конечно.

– А вдруг ты их потеряешь? Ты их зашей за подкладку.

– Мы вас ждем, Григорий Петрович. Вас так еще никто не ждал! – крикнул Чукин.

Караван пошел прочь от лагеря. Тихонцев оглянулся. Чукин целил в него аппаратом. Валерий махал кепчонкой, Симочка стояла неподвижно и прямо. Василий тоже остановился; он был далеко, еле заметен на склоне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю