355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Кийт Честертон » Наполеон Ноттингхильский » Текст книги (страница 9)
Наполеон Ноттингхильский
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 17:26

Текст книги "Наполеон Ноттингхильский"


Автор книги: Гилберт Кийт Честертон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Впрочем, не знаю, чего я разболтался про эту дурацкую, обшарпанную Водонапорную башню: она идет к делу самое большее как задник декорации – правда, задник внушительный, и мрачновато обрисовались на нем наши фигуры. Но главная причина, должно быть, в том, что в сознании моем как бы столкнулись каменная башня и живой человек. Ибо стряхнув с себя, так сказать, тень башни, я сразу же увидел человека, и человека мне очень знакомого.

Ламберт стоял на дальнем углу подбашенной улицы, отчетливо видный при свете восходящей луны. Он был великолепен – герой, да и только, но я – то углядел кое-что поинтересней героизма. Дело в том, что он стоял почти в той же самодовольной позе, в какой запомнился мне около пятнадцати лет назад, когда он воинственно взмахнул тростью, вызывающе воткнул ее в землю и сказал мне, что все мои изыски – просто околесица. И ей-богу же, тогда ему на это требовалось больше мужества, чем теперь – на ратные подвиги. Ибо тогда его противник победно восходил на вершину власти и славы. А сейчас он добивает (хоть и с риском для жизни) врага поверженного, обреченного и жалкого – какой жалкой и обреченной была эта вылазка навстречу гибели! Нынче никому невдомек, что победное чувство – это целых полдела. Тогда он нападал на растленного, однако же победительного Квина; теперь – сокрушает вдохновенного, но полуизничтоженного Уэйна.

Имя его возвращает меня на поле брани. Случилось вот что: колонна алых алебардщиков двигалась по улице у северной стены – низовой дамбы, ограждающей башню, – и тут из-за угла на них ринулись желтые кенсингтонцы Ламберта, смяли их и отшвырнули нестойких, как я уже описал, прямо к нам в объятия. И когда мы ударили на них с тыла, стало ясно, что с Уэйном покончено. Его любимца – бравого цирюльника – сшибли с ног, бакалейщика контузили. Уэйн и сам был ранен в ногу и отброшен к стене. Они угодили в челюсти капкана.

– Ага, подоспели? – радостно крикнул Ламберт Уилсону через головы окруженных ноттингхилльцев.

– Давай, давай! – отозвался генерал Уилсон. – Прижимай их к стене!

Ратники Ноттинг-Хилла падали один за другим. Адам Уэйн ухватился длинными ручищами за верх стены, подтянулся и вспрыгнул на нее: его гигантскую фигуру ярко озаряла луна. Он выхватил хоругвь у знаменосца под стеной и взмахнул ею: она с шумом зареяла над головами, точно раскатился небесный гром

– Сомкнемся вокруг Красного Льва! – воскликнул он. – Выставим острия мечей и жала алебард – это шипы на стебле розы!

Его громовой голос и плеск знамени мгновенно взбодрили ноттингхилльцев, и почуяв это, Ламберт, чья идиотская физиономия была едва ли не прекрасна в упоении битвы, заорал:

– Брось свою кабацкую вывеску, дуралей! Бросай сейчас же!

– Хоругвь Красного Льва редко склоняется, – горделиво ответствовал Уэйн, и вновь зашумело на ветру развернутое знамя. На этот раз любовь к театральным жестам могла дорого обойтись бедняге Адаму: Ламберт вспрыгнул на стену со шпагой в зубах, и клинок свистнул возле уха Уэйна прежде, чем тот успел обнажить меч – руки-то у него были заняты тяжелым знаменем. Он едва успел отступить и уклониться от выпада; древко с длинным острием поникло почти к ногам Ламберта.

– Знамя склонилось! – громогласно воскликнул Уэйн. – Знамя Ноттинг-Хилла склонилось перед героем!

С этими словами он пронзил Ламберта насквозь и стряхнул его тело с древка знамени вниз, с глухим стуком грянулось оно о камни мостовой.

– Ноттинг-Хилл! Ноттинг-Хилл! – неистово, как одержимый, восклицал Уэйн. – Наше знамя освящено кровью отважного врага! Ко мне, на стену, патриоты! Все сюда, на стену! Ноттинг-Хилл!

Его длинная могучая рука протянулась кому-то на помощь, и на озаренной луной стене возник второй силуэт, за ним еще и еще; одни забирались сами, других втаскивали, и вскоре израненные, полуживые защитники Насосного переулка кое-как взгромоздились на стену.

– Ноттинг-Хилл! Ноттинг-Хилл! – неустанно восклицал Уэйн.

– А чем хуже Бейзуотер? – сердито крикнул почтенный мастеровой из дружины Уилсона. – Да здравствует Бейзуотер!

– Мы победили! – возгласил Уэйн, ударив оземь древком знамени. – Да здравствует Бейзуотер! Мы научили наших врагов патриотизму!

– Ох, да перебить их всех, и дело с концом! – выкрикнул офицер из отряда Ламберта почти в панике: ему ведь надо было принимать команду.

– Попробуем, если получится, – мрачно сказал Уилсон, и оба войска накинулись на третье.


Я просто не берусь описывать, что было дальше. Прошу прощения, но меня одолевает усталость, мне тошно, да вдобавок еще и ужас берет. Замечу лишь, что предыдущий кусок я дописал часов в 11 вечера, сейчас около двух ночи, а битва все длится, и конца ей не видно. Да, вот еще что: по крутым проулкам, от Водонапорной башни к Ноттинг-Хилл-Хай-роуд красными змеями вьются кровавые ручьи; там, на широкой улице, они сливаются в огромную лужу, сверкающую под луной.


Позднее. Ну вот, близится конец всей этой жуткой бессмыслице. Минуло несколько часов, настало утро, а люди все мечутся и рубятся у подножия башни и за углом, на Обри-роуд; битва не кончилась. Но смысла в ней нет ни малейшего.

В свете новых известий ясно, что и отчаянная вылазка Уэйна, и отчаянное упорство его бойцов, ночь напролет сражавшихся на стене у Водонапорной башни, – все это было попусту. И наверно, мы никогда не узнаем, с чего это вдруг осажденные выбрались погибать – по той простой причине, что еще через два-три часа их перебьют всех до последнего.

Минуты три назад мне сообщили, что Бак, собственно, уже выиграл войну: победила его деловая сметка. Он, конечно, был прав, что переулку с городом не тягаться. Мы-то думали, он торчит на восточных подступах со своим лиловым войском; мы-то бегали по улицам, размахивая алебардами и потрясая фонарями; бедняга Уилсон мудрил, как Мольтке[55]55
  …мудрил, как Мольтке. – Имеется в виду прусский фельдмаршал Хельмут фон Мольтке (1800—1891), начальник генштаба прусской армии; его боевые операции отличались тщательной и продуманной тактикой.


[Закрыть]
, и бился, как Ахиллес; а мистер Бак, суконщик на покое, тем временем разъезжал в пролетке и обстряпал дельце проще простого: долго ли умеючи? Он съездил в Южный Кенсингтон, Бромптон и Фулем, израсходовал около четырех тысяч фунтов собственных денег и снарядил почти четырехтысячную армию, которая может шутя раздавить не только Уэйна, но и всех его нынешних противников. Армия, как я понимаю, расположилась на Кенсингтон-Хай-стрит, заняв ее от собора до моста на Аддисон-роуд. Она будет наступать на север десятью колоннами.

Не хочу я больше здесь оставаться. Глаза бы мои на все это не глядели. Холм озарен рассветом; в небе раскрываются серебряные окна в золотистых рамах. Ужасно: Уэйна и его ратников рассвет словно бодрит, на их бледных, окровавленных лицах появляется проблеск надежды… невыносимо трогательно. Еще ужаснее, что сейчас они берут верх. Если бы не новое полчище Бака, они могли бы – пусть ненадолго – оказаться победителями.

Повторяю, это непереносимо. Точно смотришь этакую пьесу старика Метерлинка[56]56
  …точно смотришь этакую пьесу старика Метерлинка. – Пьесы бельгийца Мориса Метерлинка (1862—1949) пользовались неслыханной популярностью в Англии девятисотых годов. О Метерлинке Честертон писал в эссе «Споры о Диккенсе» (сб. «Вкус к жизни»), «Могильщик» (сб. «Безумие и ученость») и некоторых других.


[Закрыть]
(люблю я жизнерадостных декадентов XIX века!), где персонажи безмятежно беседуют в гостиной, а зрители знают, какой ужас подстерегает их за дверями. Только еще тягостней, потому что люди не беседуют, а истекают кровью и падают замертво, не ведая, что бьются и гибнут зря, что все уже решено и дело их проиграно. Серые людские толпы сшибаются, теснят друг друга, колышутся и растекаются вокруг серой каменной громады; а башня недвижна и пребудет недвижной. Этих людей истребят еще до захода солнца; на их место придут другие – и будут истреблены, и обновится ложь, и заново отяготеет над миром тирания, и новая низость заполонит землю. А каменная башня будет все так же выситься и, неживая, свысока взирать на безумцев, приемлющих смерть, и на еще худших безумцев, приемлющих жизнь».


На этом обрывался первый и последний репортаж специального корреспондента «Придворного летописца», отосланный в сию почтенную газету.

А корреспондент, расстроенный и угнетенный известием о торжестве Бака, уныло побрел вниз по крутой Обри-роуд, по которой накануне так бодро взбегал, и вышел на широкую, по-рассветному пустынную улицу. Без особой надежды на кеб он огляделся: кеба не было, зато издали быстро приближалось, сверкая на солнце, что-то синее с золотом, похожее на огромного жука; король удивился и узнал Баркера.

– Слыхали хорошие новости? – спросил тот.

– Да, – отвечал Квин ровным голосом, – да, меня уже успели порадовать. Может, возьмем извозчика до Кенсингтона? Вон, кажется, едет.

Не прошло и пяти минут, как они выехали навстречу несметной и непобедимой армии. Квин по дороге не обмолвился ни словом, и Баркер, чуя неладное, тоже помалкивал.

Великая армия шествовала по Кенсингтон-Хай-стрит, а изо всех окон высовывались головы, ибо тогдашние лондонцы в жизни своей не видывали такого огромного войска. Это полчище, которое возглавлял Бак и к которому пристроился король-журналист, разом упраздняло все проблемы. И красные ноттингхилльцы, и зеленые бейзуотерцы превращались в копошащихся насекомых, а вся война за Насосный переулок становилась суматохой в муравейнике под копытом вола. При одном взгляде на эту человеческую махину всякому было ясно, что грубая арифметика Бака наконец взяла свое. Прав был Уэйн или нет, умник он или дуралей – об этом теперь можно было спорить, это уже отошло в историю. В конце Соборной улицы, возле Кенсингтонского собора воинство остановилось; командиры были в отличнейшем настроении.

– Вышлем-ка мы к ним, что ли, вестника или там глашатая, – предложил Бак, обращаясь к Баркеру и королю. – Пусть живенько сдаются – нечего канителиться.

– А что мы им скажем? – с некоторым сомнением спросил Баркер.

– Да сообщим голые факты, и все тут, – отозвался Бак. – Армии капитулируют перед лицом голых фактов. Просто-напросто напомним, что покамест их армия и наши, вместе взятые, насчитывали примерно тысячу человек. И скажем, что у нас прибавилось четыре тысячи. Чего тут мудрить? Из прежней тысячи бойцов ихних самое большее – триста, так что теперь им противостоит четыре тысячи семьсот человек. Хотят – пусть дерутся, – и лорд-мэр Северного Кенсингтона расхохотался.

Глашатая снарядили со всей пышностью: он был в синей хламиде с тремя золотыми птахами; его сопровождали два трубача.

– Как, интересно, они будут сдаваться? – спросил Баркер, чтобы хоть что-то сказать: все огромное войско внезапно притихло.

– Я Уэйна знаю как облупленного, – смеясь, сказал Бак. – Он пришлет к нам алого глашатая с ноттингхилльским Львом на хламиде. Кто-кто, а Уэйн не упустит случая капитулировать романтически, по всем правилам.

Король, стоявший рядом с ним в начале шеренги, нарушил свое долгое молчание.

– Не удивлюсь, – сказал он, – если Уэйн, вопреки вашим ожиданиям, никакого глашатая не пришлет. Вряд ли вы так уж хорошо его знаете.

– Что ж, Ваше Величество, – снизошел к нему Бак, – тогда не извольте обижаться, коли я переведу свой политический расчет на язык цифр. Ставлю десять фунтов против шиллинга, что вот-вот явится глашатай и возвестит о сдаче.

– Идет, – сказал Оберон. – Может, я и не прав, но как я понимаю Адама Уэйна, он ляжет костьми, защищая свой город, и пока не ляжет, покоя вам не будет.

– Заметано, Ваше Величество, – сказал Бак.

И снова все смолкли в ожидании; Баркер нервно расхаживал перед строем замершего воинства. Внезапно Бак подался вперед

– Готовьте денежки, Ваше Величество, – сказал он. – Я же вам говорил! Вон он – глашатай Адама Уэйна.

– Ничего подобного! – воскликнул король, приглядываясь. – Врете вы, это красный омнибус.

– Нет, не омнибус, – спокойно возразил Бак, и король смолчал, ибо сомнений не оставалось: посредине широкой, пустынной улицы шествовал глашатай с Красным Львом на хламиде и два трубача.

Бак умел, когда надо, проявлять великодушие. А в час своего торжества ему хотелось выглядеть великодушным и перед Уэйном, которым он по-своему восхищался, и перед королем, которого только что осрамил на людях, и в особенности перед Баркером, номинальным главнокомандующим великой армии, хоть она и возникла его, Бака, стараниями.

– Генерал Баркер, – сказал он, поклонившись, – угодно ли вам выслушать посланца осажденных?

Баркер поклонился в свою очередь и выступил навстречу глашатаю.

– Получил ли ваш лорд-мэр, мистер Адам Уэйн, наше требование капитуляции? – спросил он.

Глашатай ответствовал утвердительно, степенным и учтивым наклоном головы.

Баркер кашлянул и продолжал более сурово:

– И каков же ответ лорда-мэра?

Глашатай снова почтительно склонил голову и отвечал, размеренно и монотонно:

– Мне поручено передать следующее: Адам Уэйн, лорд-мэр Ноттинг-Хилла, согласно хартии короля Оберона и всем установлениям, божеским и человеческим, свободного и суверенного града, приветствует Джеймса Баркера, лорд-мэра Южного Кенсингтона, согласно тем же установлениям, града свободного, досточтимого и суверенного. Со всем дружественным почтением и во исполнение законов Джеймсу Баркеру, а равно и всему войску под его началом, предлагается немедля сложить оружие.

Еще не отзвучали эти слова, как король с сияющими глазами радостно вырвался вперед, на пустую площадь. Остальные – и командиры, и рядовые воины – онемели от изумления. Придя в себя, они разразились неудержимым хохотом – вот уж чего никто не ожидал!

– Лорд-мэр Ноттинг-Хилла, – продолжал глашатай, – отнюдь не намерен после вашей капитуляции использовать свою победу в целях утеснений, подобных тем, какие претерпел сам. Он оставит в неприкосновенности ваши законы и границы, ваши знамена и правительства. Он не покусится на религию Южного Кенсингтона и не станет попирать древние обычаи Бейзуотера.

И опять содрогнулся от хохота строй великой армии.

– Не иначе как король к этому руку приложил, – заметил Бак, хлопнув себя по ляжке. – До такого нахальства надо додуматься. Баркер, давайте-ка выпьем по стакану вина.

Вконец развеселившись, он и правда послал алебардщика в ресторанчик напротив собора; подали два стакана, и дело было за тостом.

Когда хохот утих, глашатай столь же монотонно продолжал:

– В случае капитуляции, сдачи оружия и роспуска армии под нашим наблюдением все ваши суверенные права вам гарантируются. Если же вы не пожелаете сдаться, то лорд-мэр Ноттинг-Хилла доводит до вашего сведения, что он полностью захватил Водонапорную башню и что ровно через десять минут, то есть получив или не получив от меня известие о вашем отказе, он откроет шлюзы главного водохранилища, и низина, в которой вы находитесь, окажется на глубине тридцати футов. Боже, храни короля Оберона![57]57
  Боже, храни короля Оберона! – Ироническая парафраза первой строки британского гимна («Боже, храни короля!»).


[Закрыть]

Бак уронил стакан, и лужа вина растеклась по мостовой.

– Но… но… – проговорил он и, заново призвав на помощь все свое великолепное здравомыслие, посмотрел правде в глаза.

– Надо сдаваться, – сказал он. – Если на нас через десять минут обрушатся пятьдесят тысяч тонн воды, то деваться некуда. Надо сдаваться. Тут уж все равно, четыре нас тысячи или четыре человека. Ты победил, Галилеянин![58]58
  Ты победил, Галилеянин! – Слова, приписываемые императору Юлиану (332—363), прозванному Отступником.


[Закрыть]
Перкинс, налейте мне стакан вина.

Таким образом сдалась несметная рать Южного Кенсингтона и началось владычество Ноттинг-Хилла. Надо еще, пожалуй, упомянуть вот о чем: Адам Уэйн приказал облицевать Водонапорную башню золотом и начертать на ней эпитафию, гласящую, что это – постамент памятника Уилфреду Ламберту, павшему здесь смертью храбрых; сам же памятник под облаками не очень удался: у живого Ламберта нос был куда длиннее.

КНИГА ПЯТАЯ

Глава I
Владычество Ноттинг-Хилла

Вечером третьего октября, через двадцать с лишним лет после великой победы Ноттинг-Хилла, которая принесла ему главенство над Лондоном, король Оберон вышел, как бывало, из Кенсингтонского дворца.

Он мало изменился, только в волосах проглянули седые пряди; а лицо у него всегда было старообразное, походка медлительная, шаткая. Выглядел он древним стариком вовсе не потому, что одряхлел умом или телом, а из-за того, что упорно держался допотопной моды – носил сюртук и цилиндр.

– Я пережил потоп, – говаривал он. – Я сохраняюсь как пирамида.

Кенсингтонцы в своих живописных синих нарядах почтительно приветствовали короля и качали головами ему вслед: ну и чудно же одевались в старину!

Король, шаркая сверх всякой меры (друзьям было велено заглазно называть его «Старинушка Оберон»), доковылял до Южных ворот Ногтинг-Хилла и постоял перед ними. Всего ворот было девять: огромные створки из стали и бронзы покрывали барельефы – картины былых сражений работы самого Чиффи.

– Эх-хо-хо! – покряхтел он, тряся головой. – В мое время ничего этого и в помине-то, помнится, не было.

Вошел он через Оссингтонские ворота, украшенные медно-красным Львом на желтой латуни и девизом «Никто тут не хил» Красно-золотой страж отсалютовал ему алебардой.

Вечерело; на улицах зажигали фонари. Оберон полюбовался ими; глаз знатока радовала эта, может быть, лучшая работа Чиффи. В память о Великой Фонарной битве каждый чугунный фонарь был увенчан изваянием: ратник с мечом и в плаще держал над пламенем колпак, как бы всегда готовый опустить его, если в город снова вторгнутся недруги с юга или с запада. И дети, играя на улицах Ноттинг-Хилла, вспоминали рассказы о том, как их родной город спасся от вражеского нашествия.

– Старина Уэйн был в своем роде прав, – заметил король – Меч действительно преображает: мир переполнился романтикой. А меня-то, эх, считали шутом: вообразится же, мол, такое – романтический Ноттинг-Хилл! Батюшки светы! (или «охти мне» – как лучше?) – это надо же! Словно из другой жизни.

Свернув за угол, он попал в Насосный переулок и оказался перед четырьмя домиками, перед которыми двадцать лет назад расхаживал в раздумье Адам Уэйн. От нечего делать он зашел в бакалейную лавку мистера Мида. Хозяин ее постарел, как и весь мир; окладистая рыжая борода и пышные усы поседели и поблекли. Синий, коричневый и красный цвета его длинной ризы сочетались по-восточному замысловато; она была расшита иероглифами и картинками, изображавшими, как бакалейные товары переходят из рук в руки, от нации к нации. На шее у него, на цепочке висел бирюзовый кораблик, знак сана: он был Великим Магистром Бакалейщиков. Лавка не уступала хозяину своим сумрачным великолепием. Все товары были на виду, как и встарь, но теперь они были разложены с толком и вкусом, со вниманием к цвету – бакалейщик прежних дней нашел бы тут, чему поучиться. Никакой торгашеской назойливости; выставка товаров казалась прекрасной, умело подобранной коллекцией тонкого знатока. Чай хранился в больших синих и зеленых вазах; на них были начертаны девять необходимых изречений китайских мудрецов. Другие вазы, оранжево-лиловые, не столь строгие и чопорные, более скромные и более таинственные, содержали индийский чай. В серебристых ларцах предлагались покупателю консервы, и на каждом ларце была простая, но изящная чеканка: раковина, рога, рыба или яблоко – внятное для взора пояснение.

– Ваше Величество, – сказал мистер Мид, склонившись с восточной учтивостью. – Великая честь для меня, но еще большая – для нашего города.

Оберон снял цилиндр.

– Мистер Мид, – сказал он, – у вас в Ноттинг-Хилле только и слышно, что о чести: то вы ее оказываете, то вам ее воздают. А вот есть ли у вас, к примеру, лакрица?

– Лакрица, сэр, – ответствовал мистер Мид, – это драгоценное достояние темных недр Аравии, и она у нас есть.

Плавным жестом указал он на серебристо-зеленый сосуд в форме арабской мечети; затем неспешно приблизился к нему.

– Не знаю уж почему, – задумчиво произнес король, – но что-то нынче не идут у меня из головы дела двадцатилетней Давности. Вы как, мистер Мид, помните довоенные времена?

Завернув лакричные палочки в вощеную бумажку с подобающей надписью, бакалейщик устремил отуманенные воспоминанием большие серые глаза в окно, на вечернее небо

– О, да, Ваше Величество, – молвил он. – Я помню эти улицы до начала правления нашего лорда-мэра. Не помню только, почему мы жили, будто так и надо. Сраженья и песенная память о сраженьях – они, конечно, все изменили, и не оценить, сколь многим обязаны мы лорд-мэру; но вот я вспоминаю, как он зашел ко мне в лавку двадцать два года назад, вспоминаю, что он говорил. И представьте себе, тогда мне его слова вроде бы показались диковинными. Теперь-то наоборот – я не могу надивиться тому, что говорил я: говорил, точно бредил

– Вот так, да? – сказал король, глядя на него более чем спокойно.

– Я тогда ничего не смыслил в бакалейном деле, – продолжал тот – Ну не диковинно ли это? Я и знать не знал, откуда взялись мои товары, как их изготовили. Я и ведать не ведал, что по сути дела я – властелин, рассылающий рабов гарпунить рыб в неведомых водоемах и собирать плоды на незнаемых островах. Ничего этого в голове у меня не было: ни дать ни взять умалишенный.

Король тоже обернулся и взглянул в темное окно, за которым уже зажглись фонари, напоминавшие о великой битве.

– Выходит, крышка бедняге Уэйну? – сказал он сам себе. – Воспламенил он всех кругом, а сам пропал в отблесках пламени Это ли твоя победа, о мой несравненный Уэйн, – что ты стал одним из несчетных уэйнов? Затем ли ты побеждал, чтобы затеряться в толпе? Чего доброго, мистер Мид, бакалейщик, затмит тебя красноречием. Чудны дела твои, Господи! – не стоит и с ума сходить: оглядишься – а кругом такие же сумасшедшие!

В раздумье он вышел из лавки и остановился у следующей витрины – точь-в-точь, как лорд-мэр два десятилетия назад.

– Ух ты, как жутковато! – сказал он – Только жуть какая-то заманчивая, обнадеживающая. Похоже на страшную детскую сказку: мурашки ползут по спине, а все-таки знаешь, что все кончится хорошо. Фронтон-то, фронтон! острый, низкий – ну прямо черный нетопырь крылья сложил! а эти чаши как странно светятся – вурдалачьи глаза, да и только. А все ж таки похоже на пещеру доброго колдуна: по всему видать, аптека.

Тут-то и показался в дверях мистер Баулз: на нем была черная бархатная мантия с капюшоном, вроде бы и монашеская, но отчасти сатанинская. Он был по-прежнему темноволос, а лицо стало бледнее прежнего. На груди его вспыхивала самоцветная звезда – знак принадлежности к Ордену Красного Огня Милосердия, ночного светила врачей и фармацевтов.

– Дивный вечер, сэр, – сказал аптекарь. – Но позвольте, как мог я не узнать сразу Ваше Величество! Заходите, прошу вас, разопьем бутылочку салициловой или чего-нибудь другого, что вам по вкусу. Кстати же, ко мне как раз наведался старинный приятель Вашего Величества: он, с позволения сказать, смакует этот целебный напиток.

Король вошел в аптеку, словно в сказочную пещеру, озаренную переливчатой игрой оттенков и полутонов: аптечные товары богаче цветами, нежели бакалейные, и сочетанье их было здесь еще причудливее и утонченнее. Никогда еще подобный, так сказать, фармацевтический букет не предлагался глазу ценителя.

Но даже это таинственное многоцветье ночной аптеки не скрадывало пышности фигуры у стойки; напротив, блекло перед нею. Высокий, статный мужчина был в синем бархатном костюме с прорезями, как на портретах Возрождения; в прорезях сквозила ярко-лимонная желтизна. Орденские цепи висели у него на шее; а золотисто-бронзовые перья на его шляпе были так длинны, что достигали золотого эфеса длинного меча, что висел у него при бедре. Он отпивал из бокала салициловой и любовался на свет ее опаловым сияньем. Лицо его скрывала тень; король недоуменно приблизился и воскликнул:

– Пресвятой Боже, да это вы, Баркер!

Тот снял пышно оперенную шляпу, и король увидел ту же темную шевелюру и длинную лошадиную физиономию, которая, бывало, виднелась над высоким чиновничьим воротничком. На висках пробилась седина, а в остальном изменений не было: Баркер был как Баркер.

– Ваше Величество, – сказал он, – при виде вас в душе моей оживает славное прошлое, осиянное золотистым октябрьским светом. Пью за дни былые, – с чувством проговорил он и духом осушил свой бокал.

– Отрадно вас видеть снова, Баркер, – отозвался король. – Давненько мы не встречались. Я, знаете, путешествовал по Малой Азии, писал книгу (вы читали мою «Жизнь викторианского мужа в изложении для детей»?) – словом, раза всего два мы с вами виделись после Великой войны.

– Вы позволите, – немного замялся Баркер, – можно говорить с Вашим Величеством напрямик?

– Чего уж там, – разрешил Оберон, – время позднее, разговор приватный. В добрый час, мой буревестник!

– Так вот, Ваше Величество, – промолвил Баркер, понизив голос. – Думается, мы – на пороге новой войны.

– Это как? – спросил Оберон.

– Мы этого ига больше не потерпим! – негодующе выкрикнул Баркер. – Мы не стали рабами оттого, что Адам Уэйн двадцать лет назад обвел нас вокруг пальца. На Ноттинг-Хилле свет не клином сошелся. Мы в Южном Кенсингтоне тоже не беспамятные – и у нас есть свои упованья. Если они отстояли несколько фонарей и лавчонок – неужели же мы не постоим за нашу Хай-стрит и священный Музей естественной истории?

– Силы небесные! – промолвил потрясенный Оберон. – Будет ли конец чудесам? А это уж чудо из чудес – вы, значит, теперь угнетенный, а Уэйн – угнетатель? Вы – патриот, а он – тиран?

– Корень зла отнюдь не в самом Уэйне, – возразил Баркер. – Он большей частью сидит у камина с мечом на коленях, погруженный в мечтания. Не он тиран, а Ноттинг-Хилл. Здешние советники и здешняя чернь так приохотились насаждать повсеместно старые замыслы и проекты Уэйна, что они всюду суют нос, всем указывают, всех норовят перекроить на свой лад. Я не спорю, та давнишняя война, казалось бы, и нелепая, необычайно оживила общественную жизнь. Она разразилась, когда я был еще молод, и – согласен – открыла передо мной новые горизонты. Но мы больше не желаем сносить ежедневные и ежечасные глумления и придирки лишь потому, что Уэйн четверть века назад нам в чем-то помог. Я здесь дожидаюсь важных новостей. Говорят, Ноттинг-Хилл запретил открытие памятника генералу Уилсону на Чепстоу-Плейс. Если это действительно так, то это прямое и вопиющее нарушение условий, на которых мы сдались Тернбуллу после битвы у Башни. Это – посягательство на наши обычаи и самоуправление. Если это действительно так…

– Это действительно так, – подтвердил глубокий бас, и собеседники обернулись.

В дверях стояла плотная фигура в лиловом облачении, с серебряным орлом на шее; усы его спорили пышностью с плюмажем.

– Да, да, – сказал он в ответ на изумленный взор короля, – я – лорд-мэр Бак, а слухи – верны. Здешний сброд забыл, что мы дрались у Башни не хуже их и что иной раз не только подло, но и опрометчиво оскорблять побежденных.

– Выйдем отсюда, – сказал посуровевший Баркер.

Они вышли на крыльцо вслед за Баком; тот обводил ненавистным взглядом ярко освещенную улицу.

– Хотел бы я своей рукой смести это все с лица земли, – прорычал он, – хоть мне и под семьдесят. Уж я бы…

Вдруг он страшно вскрикнул и отшатнулся, прижав ладони к глазам, в точности как на этих же улицах двадцать лет назад.

– Темнота! – вскрикнул он. – Опять темнота! Что это значит?

И правда, все фонари в переулке погасли, и при свете витрины они еле-еле различали силуэты друг друга. Из черноты послышался неожиданно радостный голос аптекаря.

– А, вы и не знали? – сказал тот. – Вас разве не предупредили, что сегодня – Праздник Фонарей, годовщина Великой битвы, когда Ноттинг-Хилл едва не сгинул и был спасен едва ли не чудом? Вы разве не знаете, Ваше Величество, что в ту ночь, двадцать один год назад, мы увидели, как по нашему переулку мчатся яростные, будто исчадия ада, зеленые алебардщики Уилсона, а горстка наших, с Уэйном и Тернбуллом, отступает к газовому заводу? Тогда, в тот роковой час, Уэйн запрыгнул в заводское окно и одним могучим ударом погрузил город во тьму – а потом, издав львиный рык, слышный за несколько кварталов, ринулся с мечом в руках на растерявшихся бейзуотерцев – и очистил от врага наш священный переулок. Вы разве не знаете, что в эту ночь каждый год на полчаса гасят фонари и мы поем в темноте гимн Ноттинг-Хилла? Слушайте! Вот – начинают.

В темноте раскатился глухой барабанный бой, и мощный хор мужских голосов завел:

 
Содрогнулся мир, и свет померк и погас,
Свет померк и погас в тот ночной, ненадежный час,
Когда враг вступал в Ноттинг-Хилл, погруженный в сон,
Накатил океанской волной и накрыл с головою он —
Мрак, спасительный мрак, когда враг был со всех сторон
И ратники Ноттинг-Хилла расслышали трубный глас,
И стала их знаменем эта черная мгла,
И прежде, чем стяг их поникнет, звезды сгорят дотла
Ибо в час, когда в Переулке послышалась вражья речь,
Когда рушилась крепость и преломился меч —
Почернела ночь и склубилась, точно Господень смерч —
Ратники Ноттинг-Хилла расслышали трубный глас[59]59
  Пер. Н. Муравьевой.


[Закрыть]

 

Голоса затянули вторую строфу, но ее прервала суматоха и яростный вопль. Баркер выхватил кинжал и прыгнул с крыльца в темноту с кличем: «Южный Кенсингтон!»

Во мгновение ока заполненный народом переулок огласился проклятьями и лязгом оружия. Баркера отшвырнули назад, к витрине; он перехватил кинжал в левую руку, обнажил меч и кинулся на толпу, выкрикнув: «Мне вас не впервой рубить!» Кого-то он и правда зарубил или приколол: раздались крики, в полутьме засверкали ножи и мечи. Баркера снова оттеснили, но тут подоспел Бак. При нем не было оружия; в отличие от Баркера, который из чопорного фата стал фатом драчливым, он сделался мирным, осанистым бюргером. Но он разбил кулаком витрину лавки древностей, схватил самурайский меч и, восклицая «Кенсингтон! Кенсингтон!», кинулся на подмогу.

Меч Баркера сломался; он отмахивался кинжалом. Его сшибли с ног, но подбежавший Бак уложил нападающего, и Баркер снова вскочил с залитым кровью лицом.

Внезапно все крики перекрыл могучий голос; казалось, он слышался с небес. Но Бака, Баркера и короля испугало не это – они знали, что небеса пусты; страшней было то, что голос был им знаком, хотя они давно его не слышали.

– Зажгите фонари! – повелел голос из поднебесья; в ответ раздался смутный ропот

– Именем Ноттинг-Хилла и Совета Старейшин Города, зажгите фонари!

Снова ропот, минутная заминка – и вдруг переулок осветился нестерпимо ярко: все фонари зажглись разом. На балконе под крышей самого высокого дома стоял Адам Уэйн; его рыжую с проседью гриву ворошил ветер.

– Что с тобою, народ мой? – вымолвил он. – Неужели едва мы достигаем благой цели, как она тут же являет свою оборотную сторону? Гордая слава Ноттинг-Хилла, достигшего независимости, окрыляла мой ум и согревала сердце в долгие годы уединенного созерцания. Неужели же вам этого недостаточно – вам, увлеченным и захваченным бурями житейскими? Ноттинг-Хилл – это нация; зачем нам становиться простой империей? Вы хотите низвергнуть статую генерала Уилсона, которую бейзуотерцы по справедливости воздвигли на Уэстборн-Гроув. Глупцы! Разве Бейзуотер породил этот памятник? Его породил Ноттинг-Хилл. Разве не в том наша слава, наше высшее достижение, что благородный идеализм Ноттинг-Хилла вдохновляет другие города? Правота нашего противника – это наша победа. О, близорукие глупцы, зачем хотите вы уничтожить своих врагов? Вы уже сделали больше – вы их создали. Вы хотите низвергнуть огромный серебряный молот, который высится, как обелиск, посреди хаммерсмитского Бродвея. Глупцы! До того, как победил Ноттинг-Хилл, появился бы на хаммерсмитском Бродвее серебряный молот? Вы хотите убрать бронзового всадника вместе с декоративным бронзовым мостом в Найтсбридже? Глупцы! Кому бы пришло в голову воздвигнуть мост и статую, если бы не Ноттинг-Хилл? Я слышал даже, и болью это отдалось в моем сердце, что вы устремили завистливый взор далеко на запад и в своей имперской спеси требуете уничтожить великое черное изваяние Ворона, увенчанного короной – память о побоище в Рэвенскорт-Парке. Откуда взялись все эти памятники? Не наша ли слава создала их? Умалились ли Афины оттого, что римляне и флорентийцы переняли афинское патриотическое красноречие? Неужто судьба Афин, судьба Назарета – скромный удел созидателей нового мира кажется вам недостойным? Умалится ли Назарет оттого, что миру были явлены многие такие же селеньица, о которых вопрошают спесивцы: может ли быть оттуда что доброе? Разве требовали афиняне, чтобы все облеклись в хитоны? Разве приверженцам Назорея должно было носить тюрбаны? Нет! но частица души Афин была в тех, кто твердой рукой подносил к губам чашу цикуты[60]60
  …частица души Афин была в тех, кто твердой рукой подносил к губам чашу цикуты. – Речь идет о гибели Сократа (470—399 гг. до н. э.), описанной в платоновском диалоге «Федон»: обвиненный афинскими властями в том, что он обирает и развращает молодежь, Сократ был приговорен к смертной казни; по легенде, он умер, выпив отвар цикуты.


[Закрыть]
, и частица души Назарета – в тех, кто радостно и твердо шел на распятие. Те, кто принял в себя частицу души Ноттинг-Хилла, постигли высокий удел горожанина. Мы создали свои символы и обряды; они создают свои – что за безумие препятствовать этому! Ноттинг-Хилл изначально прав: он искал себя и обретал, менялся по мере надобности, и менялся самостоятельно. Ноттинг-Хилл воздвигся как нация и как нация может рухнуть. Он сам решает свою судьбу. И если вы сами решите воевать из-за памятника генералу Уилсону…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю