Текст книги "Искатель. 1966. Выпуск №4"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Соавторы: Аркадий Адамов,Джон Бойнтон Пристли,Анатолий Днепров,Дмитрий Биленкин,Геннадий Гор,Сергей Жемайтис,Мишель Демют,Лев Эджубов,Маун Джи
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
5
Я уже упоминал о том, что на семнадцатом этаже прозрачного дома по Гаррисон-авеню, где раньше была нейрофизиологическая лаборатория, теперь зубоврачебный кабинет. Там священнодействовали зубные врачи и, тихо и монотонно бормоча, вгрызались в живую кость бормашины. А где же пребывал он, мистер Мефисто, лысый и жеманный бог, враждебный всякому шарлатанству?
Никто ничего о нем не знал, даже лифтер, бойкий, знающий все на свете мальчишка-негр.
– Он творил чудеса? – переспросил, меня лифтер, – Самые настоящие чудеса, господин? Нет, такого на свете не бывает. Чудес нет, я за это ручаюсь. Я тут работаю три года.
– А до зубоврачебного кабинета тут что было? – допытывался я.
– Контора одной фирмы. И очень недолго это помещение снимал какой-то чудак. Он давал советы неудачникам, как им жить. Потом он сбежал. Нет, нет! Он не был старым, скорей наоборот.
Так ничего не узнав, я ушел домой. Я искал того человека, который совершил чудо, дав мне возможность познать всю сладость и горечь изменившего свое направление времени. Я искал его со смутной надеждой, что он вернет меня туда к скале, в первобытный, юный и мощный мир, где остался юноша охотник.
А жизнь между тем шла, обыденная жизнь семидесятых годов XX века. Я не читал, что писали обо мне газеты. Обычно читала вслух Клара.
Меня называли феноменом. Искусствоведы и журналисты сравнивали меня с Брейгелем-старшим. Одни уверяли, что я был сильнее и оригинальнее Брейгеля, другие склонялись к тому, что Брейгель мне не уступал. В голосе моей жены Клары, когда она читала, чувствовалась насмешка и надо мной, и над искусствоведами, и даже над Брейгелем-старшим.
– Чья же я жена, – спрашивала она меня, – твоя или этого самого Брейгеля-старшего, который проживал, кажется, в семнадцатом веке?
– В шестнадцатом, – поправлял я.
– На век дальше, – дразнила она меня. – Подумаешь, всего-навсего на какое-нибудь паршивое столетие.
Да, они называли это талантом, мою тоску по утраченному, мою неосуществимую надежду снова оказаться возле скалы, по которой бежал нарисованный олень.
Тоска моя все усиливалась, и я во что бы то ни стало решил найти того старика, с помощью которого мне удалось побывать в палеолите.
Верил ли я в его, казалось бы, сверхъестественную способность обращать время вспять? Я не знаю, что ответить на этот вопрос. Ведь и охотник, изображая всю страсть и трепет живого мгновения, бег оленя, магией своей линии соединял невозможное с возможным, мечту с действительностью. Ведь прежде чем погрузить меня в странное сновидение, старик долго толковал мне о загадочности времени и о том дневнике, который ведет в молекулах нашего мозга и наша личная жизнь и история нашего рода. Он долго и скучно толковал мне о теории информации, поминал отца ее – великого Норберта Винера, как вдруг внезапно толкнул меня туда, в прошлое, в далекий мир палеолитических предков. Да, это был толчок. Я чувствую его и сейчас, словно пол уходит из-под моих ног и я повисаю в пустом пространстве. Это были первые страшные мгновения. А потом ощущение вернувшегося пространства, удовлетворенное и радостное чувство, что в мире есть то, на что можно опереться.
Правда, тот мир, в котором я нашел опору для своего тела, был моложе меня по крайней мере на тридцать тысяч лет.
Мир помолодел. Но я еще не знал, что придется помолодеть и мне. Об этом я узнал только тогда, когда притронулся поднятой с травы кистью к чужому и дивному рисунку.
Я и теперь каждый раз испытываю это чувство, когда притрагиваюсь своей собственной кистью, но уже не к скале, а к холсту. Это прикосновение соединяет меня с древней эпохой, где навсегда остался охотник. Я всякий раз чувствую что-то вроде толчка, но дверь в прошлое наглухо закрыта. Чувство каждый раз обманывает меня. Я здесь, а охотник там, и между нами тридцать тысячелетий.
6
Наконец я встретился с ним, с этим лысым сгорбленным магом, с этим сомнительным математиком, логиком и нейрофизиологом. Он был не один. Рядом с ним шла дама с лицом, закрытым вуалью. Я бы не узнал ее, если бы не остановил нейрофизиолога. Это была Клара, моя жена.
Она рассмеялась громко, капризно, с деланным изумлением. Потом бросив взгляд на нейрофизиолога, проронила скороговоркой:
– Это мой друг. Друг детства.
– Как он мог быть другом твоего детства, – спросил я, – он старше тебя по меньшей мере на двадцать лет?
– Это ничего. Бывает. Мы вместе играли. Он кажется старше своих лет. Не можешь же ты поставить это ему в вину?
Последнюю фразу она уже произнесла уверенно, своим обычным, не допускавшим возражения голосом. И я почти согласился.
– Бывает, – сказал я.
Пока говорила Клара, математик-нейрофизиолог и маг молчал. Ядовитая улыбка шевелилась на его лиловых, тонких, как червяк, старческих губах.
Теперь пришла очередь что-то сказать и ему. И он сказал почти нежно, играя смыслом своих слов:
– Сеансик? Желание повторить? Вам понравился этот небольшой вояжик?
«Вояжик»… Давно забытое, старинное слово, воскрешенное им не случайно.
– Небольшая прогулочка в прошлое? Какой-нибудь пустячок в сотни или две сотни тысяч лет? Не так ли? А может, все же повторить?
Я ничего не сказал. За меня ответила жена:
– Разумеется. Дик был в восторге от этой прогулки. Он оттуда привез бездну впечатлений и замыслов. Ах, как я люблю эти путешествия!
– Разве тебе случалось? – перебил я Клару.
– Не теперь. В детстве. Мы часто играли в эту игру. Он нас посылал то в прошлое, то в будущее. Где мы только не побывали! И в древнем Египте, и в раннем средневековье, и при Людовике XIV, и даже на Марсе вместе с будущей экспедицией. И мы никому об этом не рассказывали, никому! Хранили в тайне, Дик. Ты представляешь, сколько требуется выдержки и мужества, чтобы сохранить в тайне от всех то, что мы видели! А ведь мы были детьми.
Я посмотрел на жену, а потом перевел взгляд на мага – нейрофизиолога и математика. Нет, они не могли быть сверстниками.
Клара угадала мои мысли.
– Он кажется старше своих лет. Только кажется, – сказала она.
– Он и тогда казался?
– Нет, тогда он не казался, а выглядел таким же, как мы. Но он умел это, а мы не умели.
– Это?
– Да, это. Я не могу найти подходящее слово, чтобы обозначить смысл того, что он делал с нами. Для этого в языке нет слов
Мистер Мефисто молчал, подчеркивая своим молчанием неуместность воспоминаний, вдруг охвативших его спутницу. Он сделал нетерпеливый жест длинными тонкими пальцами, державшими перчатку, призывая Клару идти туда, куда они шли.
– Извините, – сказал Мефисто. – Как-нибудь в другой раз. Мы спешим.
– Где ты была? – спросил я утром.
– Если бы я хотела тебя обмануть, – ответила она, – я бы сказала: в театре. Но это был совсем особый театр, Дик. Я была в гостях.
– У кого?
– У Петра Первого.
– У какого Петра Первого?
– У того самого. У русского царя. В Санкт-Петербурге. Это было безумие послать меня туда. В меня влюбился один вельможа. Ах, Дик, как интересно побывать в прошлом, настоящем прошлом, а не в том, о котором пишут невежественные романисты и недалекие историки!
Она рассмеялась счастливым смехом, потом тряхнула головой.
– Ты ревнуешь меня? Но его же нет. Он только был. Был и давно исчез вместе со своим веком, этот санкт-петербургский вельможа.
Я молчал. Ее, видно, раздражало мое молчание.
– Нет, ответь. Ты ревнуешь?
Я действительно ревновал. Хотя это было дико, я ревновал ее к тому, кого сейчас нет, но кто существовал когда-то, к санкт-петербургскому вельможе.
В те дни я был не в ладу с логикой, со своим собственным здравым смыслом. Чтобы примирить себя с самим собой, я придумал следующее объяснение. Клара родом из России, внучка эмигрантов. Это всем известно. Ее предки – обрусевшие немцы жили в России еще при Петре. Семейные воспоминания, которыми воспользовался этот сомнительный специалист, этот сумасшедший математик, для того, чтобы внушить ей все, что ему хотелось.
Моей гипотезе нельзя было отказать в логичности. Но мне не стало от этого легче. Ведь от Клары пахло табачным дымом и варварским запахом позапрошлого века.
– Дик, – повторяла она, словно дразня меня, – я должна вернуться туда, к санкт-петербургскому вельможе. Он ждет меня, Дик. Я обещала.
Ее слова были сильнее доводов моего рассудка. Но я был упрям, я повторял:
– Его нет. Он был. А мы есть. Мы есть с тобой, Клара. А он только воспоминание твоей прапрапрабабушки, каким-то непонятным образом разбуженное в тебе этим сумасшедшим нейрофизиологом. Мы есть, Клара, и мы будем. А его нет, хоть он и был вельможей. Его нет, пойми!
7
Он был, был давно, и его нет. А я есть! А я есть! Я есть. И я буду!
Я повторял эти жалкие слова, но чувство было сильнее меня, и я ревновал свою жену к русскому вельможе, жившему в самом начале позапрошлого века.
Она играючи проходила сквозь время, словно здесь рядом с ванной комнатой была еще одна дверь, дверь в прошлое.
Это было где-то почти за дверью и невообразимо далеко, в ушедшем навсегда столетии.
– Я и там и здесь, – говорила она, – и все благодаря великому открытию друга моего детства. Он открыл, Дик, эту самую невозможную из всех возможностей соединить «был» и «есть», прошлое с настоящим, перебросив между ними мост. Это непрочный мостик, Дик, и он висит над пропастью. И каждый раз я вся дрожу, когда чувствую под ногами его зыбкую непрочность. Но я не могу удержаться, это сильнее меня.
– Любовь к этому вельможе? – перебил я.
– Нет. Не это… А желание быть и тут и там. Я в прошлом и в настоящем. Я привыкла, Дик, к этому. Мне тесно в одном времени. Мне нужен простор. Он называет это властью над временем.
– Кто? Санкт-петербургский вельможа?
– Да нет. Друг моего детства, Мефистофель.
– Мистер Мефисто?
– Никакой не Мефисто, а самый настоящий Мефистофель. Он хочет дать людям власть над временем. И дать ее бесплатно, взамен не отбирая ничего. Добрый Мефистофель. Не правда ли?
– Мне кажется, что он обманщик, как все маги и фокусники: ведь он же не на самом деле возвращает прошлое, а, вероятно, действует на родовую память, заставляет человека читать то, что записано в молекулах жизнью поколений.
8
Я включил телевизор для того, чтобы рассеяться, хотя заранее знал, что историческая мелодрама, написанная каким-то Лео Уолди, не вызовет во мне ничего, кроме душного приступа острой скуки.
Экран окутало дымкой. Прозвучала тихая мелодия, словно кто-то настраивал струны. А затем на экране я увидел свою Клару с тем самым санкт-петербургским вельможей, о котором она мне рассказывала. Да, передо мной на экране была моя жена Клара, но рядом с ней и вокруг нее был другой, давно минувший век.
Я подумал почти вслух: все это проще простого. Клара в тайне от меня стала артисткой и играет в этой исторической мелодраме.
Это было сказано мной, чтобы остаться в добром согласии со здравым смыслом. Через несколько минут ужас объял меня. Экран телевизора оказался окном в прошлое. Кто-то таинственный и загадочный дал заглянуть мне сквозь время и увидеть мою жену, мило хозяйничавшую в деревянном дворце санкт-петербургского вельможи на набережной Невы.
Самое удивительное, что и она видела меня оттуда, словно перед ней тоже был телевизионный экран, маленькое и узкое оконце, но сквозь которое был виден будущий мир.
Я чувствовал себя как во сне, и мне хотелось скорее проснуться.
Я слышал ил разговор.
– Кто это? – спросил вельможа Клару, показывая на меня пальцем.
– Мой муж Дик Вайс. Знаменитый художник.
– Он здесь где-то близко?
– Нет, он в будущем веке.
До меня донесся веселый Кларин смех…. Я встал с кресла и выключил телевизор. Экран потемнел, окно в прошлое заволоклось туманом. Спустя минут десять, когда я снова включил ту же программу, уже пела певица веселую и пошловатую песенку, песенку обыденную, как сама жизнь.
Потом два длинноногих боксера – негр и англичанин, покачиваясь, убеждали друг друга ударами кулака, всякий раз наталкиваясь на реальность, тупую как стена, и начиная снова. Передо мной была обычная телевизионная программа, помогавшая людям уничтожать самое ценное, чем они располагают, – время.
Я смотрел на экран, чтобы сократить расстояние, отделявшее меня от моей жены Клары.
9
Клара, стоя ко мне спиной, собирала свои вещи и складывала в чемодан.
Я молчал, ждал, когда она сама объяснит свои действия. И она объяснила.
– Дик, – сказала она, – мне надоело переходить из века в век. В конце концов это не две комнаты, которые находятся рядом. Каждый раз, когда я иду туда или возвращаюсь, я чувствую, что земля под моими ногами превращается в ничто. Мне нужно на что-то опереться, Дик. И в том веке и с тем человеком мне легче, Дик, чем с тобой и с твоими вечно куда-то спешащими современниками.
Она помолчала и посмотрела на меня. Она угадала мои мысли.
– Едва ли мне удастся вернуться, Дик, вернуться к тебе. Ты можешь за меня быть спокоен. Меня тянет жизнь, в тысячу раз более реальная, чем та, которую я вела, живя с тобой. У вас у всех превратное представление о прошлом. Вы буквоеды и слишком поверхностно понимаете это слово. Прошлое – это то, что прошло. Не правда ли? Ах, как вы ошибаетесь! Когда я смотрела на тебя оттуда, у меня было такое чувство, что ты уже был, был и кончился.
– Тогда ведь не было телевизоров, – пробормотал я.
– Это ты меня видел на экране телевизора. А я тебя видела в окно. В деревянном дворце санкт-петербургского вельможи много окон. Но все окна обыкновенные, кроме одного. Из этого окна я буду смотреть на тебя, когда тоска напомнит мне о том, что ты был.
– Я не только был, я есть! – крикнул я.
– Ты был. Тебя нет. Ты только кажешься. Все вы только кажетесь с вашими телевизорами, универмагами и коллекциями абстрактной живописи. Вы абстракции, Дик. А мой вельможа, помощник великого Петра, мой строитель Санкт-Петербурга, не абстракция. Поверь, Дик. Вот потому я и ухожу к нему. До свидания, Вайс. Вернее, прощай. А если захочешь увидеть меня, включай телевизор ровно в тот час, который подскажет тебе не программа, а твое собственное чувство. Если ты только очень захочешь увидеть меня. Нет ничего сильнее простого, искреннего человеческого чувства.
Через полчаса она исчезла. Ведь я уже говорил, что она играючи проходила сквозь время.
Она вернулась через месяц. Раньше она так долго не задерживалась в позапрошлом веке. Ведь у нее был такой непоседливый характер, и ей вечно хотелось быть одновременно и там и тут. Но в этот раз она вернулась молчаливая и чем-то разочарованная. Видно, ей наскучил даже восемнадцатый век.
– Мальчик, – сказала она мне, – мой милый мальчик. Нежность и презрение играли на ее усталом и осунувшемся лице. Но ведь это была она, моя жена Клара – клубок живых и неразрешимых противоречий. Нет, ее не подменили там, в Санкт-Петербурге, в ней осталось все прежним, прежним до последней ниточки на ее платье.
– Как ты проводил без меня время?
– Работал, – ответил я уныло. – Писал картину.
– Я видела это из моего необыкновенного окна. Но потом вельможа приказал забить окно досками. Он почти стал верить в твое существование. И в нем проснулась ревность. Он избил меня и пообещал рассчитаться и с тобой. И хотя я сейчас тут с тобой, Дик, я немножко побаиваюсь за тебя.
– Но он в прошлом. Ему до меня не дотянуться.
– Я ни в чем не уверена, Дик. Пережитки прошлого так сильны, так реальны. Ревность, коварство, грубость. Я боюсь, чтобы он не сделал тебе вреда.
– Но его нет, Клара. Его давно уже нет. Давно!
– Я не уверена в этом, Дик. Я ни в чем не уверена, милый мой мальчик. И поэтому хочу посоветоваться с другом своего детства. Ты не знаешь, как его здоровье?
– Он чем-нибудь болел в твое отсутствие?
– С ним случился небольшой инсульт. Не сразу к нему вернулась речь. Он немножко поволновался. Для волнения были причины. Разве тебе об этом не известно?
– В первый раз слышу.
– Он очень переживал. И нервничал. Объяснить причину очень трудно. Дело в том, что он вовсе не ссужал людям время, как это делал настоящий Мефистофель. Он создавал только иллюзию власти над временем. Он воздействовал не на объективные законы природы, как это делал посланец злых сил в гётевской поэме, а только на молекулы нервных клеток, открытых им резервных клеток родовой памяти. Он действительно очень крупный нейрофизиолог, но его тешила мысль, безумная и старомодная мысль стать дьяволом, добрым дьяволом. Он хотел абсолютного, понимаешь? Абсолютного, как хотел этого Фауст. А об абсолютном можно было мечтать только в восемнадцатом веке. И вот, обманывая самого себя и людей, он дарил вам иллюзию. Его чудо это что-то вроде новой технически более усовершенствованной телевизионной программы. И как выяснилось, он на службе у телевизионной компании. Вся история со мной – это эксперимент, проверка усовершенствчзвэнного, модернизированного телевидения, синтеза телеобраза с воздействием на родовую память. Нашли способ взглянуть на прошлое не только через телеэкран, но через фокус разбуженной родовой памяти. Технический принцип довольно сложен. И я не смогу тебе его объяснить. Каждый зритель сможет как бы перешагнуть через время. Но повторяю – это иллюзия.
– Но ведь я же побывал в палеолите на самом деле. И причем в палеолите, а не на телестудии.
– Ты тоже был участником новой готовящейся программы. Но тебя покажут позже.
– А мой талант, – спросил я, – это тоже инсценировка?
– Твой талант это рудимент, нечто вроде аппендикса. И он к интересам телевизионной компании не имеет никакого отношения. Твой талант – это тот червяк, на который ты клюнул. Ты был объектом эксперимента. Понимаешь?
– Почти понимаю. Но почему заболел Мефистофель? Ведь все прошло благополучно.
– Благополучно для компании. И в сущности, для нас с тобой. Но не для него. Он забыл возобновить контракт и просрочил какие-то сроки. И все из-за меня. Он поверил в чудо, понимаешь, Дик? Поверил в то, что я действительно перехожу из времени во время.
– Но ведь я тоже почти поверил.
– Поверили многие, все, кто смотрел новую экспериментальную программу. Но он-то не должен был верить. Он ее автор. Апломб, излишнее тщеславие. Амбиция. Он действительно вообразил себя Мефистофелем. И за это поплатился.
– Зачем ты мне это говоришь? Теперь я не смогу писать свои картины с той силой, с какой писал недавно.
– О твоих картинах забудут, когда увидят тебя перед скалой вместе с первобытным охотником. Что любая картина по сравнению с новой программой, создающей полную иллюзию власти над временем!
10
Я встретил его, мистера Мефисто. Он шел, опираясь на палочку, типичной походкой бывшего паралитика.
Он остановился, широким щедрым жестом стянул перчатку, чтобы пожать мне руку. На лице его появилась улыбочка – старая моя знакомая.
Как сквозь сон, я слышал его нежный, игривый голос:
– Сеансик? Желание повторить? Вам хочется еще раз совершить небольшой вояжик?
…Я почувствовал легкий толчок в спину, а под ногами ничто, пустоту, бездонную пустоту сна наяву.
АНАТОЛИЙ ДНЕПРОВ
ТАМ, ГДЕ КОНЧАЕТСЯ РЕКА
Фантастический рассказ
Рисунки В. КОВЫНЕВА
Когда я выхожу из высокого серого здания с могучими колоннами и спускаюсь вниз по широкой гранитной лестнице, меня охватывает чувство, будто ничего этого никогда не будет и что все, что там может произойти, – плод моего воображения. Я щурюсь от яркого солнечного света, меня оглушает шум уличного движения а голоса прохожих, среди которых я затерялся, кажутся мне чересчур громкими.
На этой улице и на других улицах и площадях все мне ка жется совершенно новым и незнакомым, хотя смысл, которые я вкладываю в слово «незнакомый», в данном случае совсем не тот, который существует в понимании большинства людей.
Я иду по улице и внимательно рассматриваю спешащих на встречу мужчин и женщин, всматриваюсь в их лица, разглядываю их одежду, и меня поражает фантастическое многообразие и пестрота во всем. Именно пестрота, от которой рябит в глазах, а в висках больно стучит кровь. И я не могу поверить, что величественный серый дом с его полупустыми, похожими на музейные залами имеет какое-то отношение к этому многоголосому, красочному, бурлящему, как океан, миру.
Особенно трудно привыкнуть к шуму и непрерывному движению. Только сейчас я начинаю понимать, что почти всякое движение сопровождается шумом, иногда едва уловимым, но чаще грохочущим, звенящим, стучащим, воющим, скрипящим, и все это сливается вместе в то, что привыкли называть гармонией большого города.
Я вижу, что прохожие обращают на меня внимание, а может быть, это было так и раньше, но только тогда я этого не замечал. А сейчас для меня имеет значение все: и лица людей, и выражение их глаз, и движение рук, и то, как на мгновение они останавливают взгляды на мне и после торопятся вперед.
О большом сером здании с колоннами я забываю, как только дохожу до моста через реку. По нему я иду медленно, очень медленно, и теперь меня перегоняют шедшие до этого сзади, а после некоторые поворачивают голову и сердито смотрят, потому что я иду слишком медленно и, наверное, мешаю им куда-то спешить. Люди проносятся мимо, а я иду вдоль перил и смотрю на воду, которая тоже куда-то несется подо мной.
Я останавливаюсь посреди моста и смотрю вниз на желтую воду – она очень желтая, и только на волнах покачиваются клочья отраженного голубого или серого неба.
Берега реки закованы в гранит, такой же серый, как и то здание, которое я только что покинул. Вероятно, из-за цвета набережной в моем сознании дом с колоннами как-то связывается с рекой, с этим мостом и с желтой водой, лениво убегающей у меня под ногами.
А прохожие обходят меня, неодобрительно оглядываясь, и, наверное, думают, что я порядочный бездельник, если вот так, как сейчас, могу стоять у перил моста и смотреть на желтую воду, которая течет туда, куда ей положено течь.
Мне становится весело от мысли, что многие принимают меня за бездельника, от нечего делать глазеющего на течение реки, и тогда я снова мысленно переношусь в полупустые залы и вспоминаю все до последней мелочи, ибо мир состоит из мелочей, которые только кажутся незначительными.
При первом знакомстве Горгадзе прямо спросил, умею ли я «замечать». Я не понял, что он имел в виду, но после его разъяснения мне стало ясно, что под этим словом он подразумевал все на свете, а значит, особенно не нужно было ломать голову, что я должен уметь замечать.
Сначала были тесты, подобные тем, которые раньше педологи предлагали ученикам, чтобы определить степень их внимательности, – огромные листы бумаги с точками, крестиками, кружочками. Их нужно было либо закрасить в разные цвета, либо перечеркнуть через один или через три, либо отметить фиолетовыми и красными чернилами.
Я очень быстро справился с этим, и Горгадзе сказал, что моей способности замечать мелочи может позавидовать самый совершенный автомат.
Постепенно от тестов на бумаге мы перешли к тестам более простым и одновременно более сложным.
Мелочи нужно было обнаруживать там, где их, казалось, вовсе и не существует: например, на идеальном стеклянном шаре, или на полированной поверхности металла, или еще на чем-нибудь удивительно простом.
Сначала я думал, что должен заметить крохотную царапину, вмятину, пылинку, но после обнаружилось, что есть еще бесконечно много других мелочей… И я увидел искаженное отражение высокого, доходящего почти до потолка стрельчатого окна, через которое пробивался дневной свет и мимо которого плыли белые облака. Увидел, как в шаре отражаются мое собственное лицо, руки, кажущиеся неимоверно огромными. А на мгновение по нему в разные стороны растекались усы Горгадзе и его улыбающиеся губы, хотя он никогда не улыбается.
С поверхностью металла дело обстояло значительно сложнее, потому что в нем отражается все, весь мир, и, значит, нужно было заметить все и об этом подробно написать в рабочем дневнике.
Я учился замечать подробней не только на отдельных предметах, но и на сложном собрании их, или, как говорил Горгадзе, на ансамбле предметов, и тогда число мелочей росло в фантастической пропорции. А когда для такого изучения он поставил передо мной картину Крымова «Женщина в голубом», я исписал целую толстую тетрадь. Там было обо всем: о каждом мазке кисти художника, обо всех оттенках красок и о выражении лица женщины, которая, конечно, была смертельно больна. Это видно сразу, если обратить внимание на синеватые пятна на ее руках и на голубоватую дымку, сквозь которую как бы просвечивает лицо женщины. Кажется, что она куда-то уходит, или почти ушла, или находится на границе между реальным и нереальным.
За то, что я это заметил, Горгадзе особенно похвалил меня, и тогда мы перешли к завершающему этапу тренировки, в течение которого я должен был научиться замечать и запоминать мелочи, попадающиеся на глаза в реальной жизни.
На это ушло три месяца, и после я удивлялся сам себе: я стал на редкость внимательным и мгновенно запоминал все…
Одновременно пришло чувство значительности любой так называемой мелочи, понимание того, что из мира нельзя изъять ни одной крупинки, ни одного атома, а если это каким-то чудом и сделать, то тогда рухнет вся вселенная.
По правде говоря, я стою посреди моста и смотрю на бегущую реку не только для того, чтобы еще и еще раз убедиться, что без этой реки, и без вот той крохотной волны, и без моста, и без меня вселенная существовать не может… Это для меня аксиома. Но если вселенная не может существовать без таких мелочей, то она и подавно не может существовать без того человека, которого я здесь жду.
Я смотрю на свои часы и по углу между стрелками определяю время. В курс тренировки входило определение времени без часов, и я это могу делать днем и ночью с точностью до секунды. На часы я смотрю просто для того, чтобы еще раз удивиться, до чего же это таинственный механизм. Более того, я уверен, что из всех самых непонятных и таинственных вещей на свете самым непонятным и таинственным предметом являются часы – все равно какие. Или мои наручные, или вон те, большие, электрические, которые висят на столбе… Тайна этого прибора в его простоте. Подумать только: от угла между большой и маленькой стрелками зависят затмения Луны и Солнца, распад атомов урана, движение переменных звезд и железнодорожных поездов.
Горгадзе всегда говорил, что от часов нужно избавиться, потому что они только запутывают суть дела и вносят сумятицу в понимание проблемы. Поэтому нужно научиться не обращать внимания на часы и вообще о них не думать.
Мои часы мне ни к чему, я их ношу по привычке, просто для того, чтобы иногда пытаться постигнуть их непостижимую тайну. А тайна здесь какая-то есть – может быть, одна из тех, на которых стоит весь мир.
Ведь недаром же вот сейчас, когда обе стрелки слились, когда колесики и пружинки поставили их так, что время стало называться половиной шестого, человек, которого я жду, появился на противоположном конце моста. Как закон или неизбежная судьба. Как вспышка новой звезды в далекой галактике.
Я издали вижу, что, как всегда, она идет неторопливой походкой и, как всегда, улыбается. И я заранее знаю, что, когда она поравняется со мной, улыбка исчезнет с ее лица и она пройдет мимо, глядя на противоположную сторону моста.
Ее лицо запомнилось мне с первого раза навсегда и так ярко, как ничто другое, и все же в каждую следующую встречу я открываю для себя в нем все новые и новые черты. Вот и на этот раз…
Но она, как всегда, я знаю, очень медленно пройдет мимо, как бы ожидая, что я ее окликну или что-нибудь спрошу, а когда этого не случится, зашатает быстрее, разочарованная и даже рассерженная.
А может быть, мне это только кажется, и в наших встречах нет ничего особенного, и она просто думает, как многие другие прохожие, что я стою на мосту от нечего делать и к тому, что я здесь стою, она не имеет никакого отношения.
А я каждый раз даю себе слово хоть на минутку стать храбрым, остановить ее и сказать, что я так больше не могу и что для меня она весь мир, и особенно сейчас, когда все тренировки, которые придумал Горгадзе, позади, и я жду главного…
Я заранее знаю, что храбрым не стану, и что сегодня будет то же, что вчера, позавчера, неделю и месяц тому назад, и я просто еще раз буду провожать удаляющуюся фигурку глазами до тех пор, пока она не скроется. Потом побреду обратно, ей вслед, проклиная свою нерешительность и мечтая о том, чтобы скорее все началось сначала.
По мере того как девушка приближается, мои руки все судорожнее сжимают чугунные перила, и я замечаю все мелочи.
Она идет очень медленно, плавно, слегка покачиваясь, и в этой походке есть что-то по-детски озорное, небрежное и очаровательное. Я вижу ее голубые глаза, полуоткрытый розовый рот, легкий румянец и беспокойную прядь каштановых волос, которую треплет легкий ветерок.
Горгадзе часто повторял, что в мире важны не столько предметы, сколько их движения, поэтому нельзя влюбиться даже в самую красивую, но неподвижную статую.
Если говорить правду, то о Горгадзе и огромном здании с полупустыми залами я забываю только на одно мгновение, на тот теряющийся в океане времени миг, когда она оказывается рядом со мной. Даже мой натренированный мозг не в состоянии определить этот интервал времени – до того он краток. У меня внезапно появляется жгучее желание усилием воли растянуть этот интервал до бесконечности, и вот здесь наступает что-то похожее на облегчение, вспыхивает надежда, в сердце вздрагивает чувство, похожее на чувство мести.
Закусив губы, я начинаю думать о том, что если Горгадзе прав, то всем моим мукам скоро конец, и о том, что когда это наступит, то я выброшу свои часы, как ненужные.
Я взглянул на циферблат – стрелки разошлись ровно на столько, на сколько я и предвидел, и она поравнялась со мной…
– Скажите пожалуйста, который час?
Я окаменел.
Перед глазами плывут желтые пятна, и среди них, как отражение солнца в волнах реки, светится ее лицо, то самое лицо, которое я так хорошо знаю.
– У вас, кажется, есть часы?
Я нелепо киваю головой и тяну рукав пиджака.
– Я вижу. Половина шестого. Спасибо.
И она повернулась, чтобы опять уйти.
– Постойте…
Когда мы пошли рядом, мне стало чертовски радостно и весело. Был взят какой-то тяжелый, требующий огромного душевного напряжения барьер, и теперь все оказалось легко и просто.
Мы болтали обо всем на свете, и она иногда останавливалась, и ее глаза светились неподдельным удивлением, когда я сообщал ей что-нибудь такое, чего она не знала или о чем никогда не думала.
– Я вас знаю давным-давно, – сказал я, когда мы уселись на скамейке в сквере.
– Я вас тоже. Вы мне даже раз или два снились. Стоите себе на мосту с каким-то странным выражением лица. Я иногда даже думала, что вы собираетесь кинуться в реку. Не знаю, почему я так думала, наверное, потому, что у вас действительно всегда было такое странное выражение лица.