Текст книги "Лунный свет (сборник)"
Автор книги: Ги де Мопассан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Он сравнивал его с собой. У того, разумеется, не будет той болезненной чувствительности, той утомительной требовательности, той исступленной жажды ответной нежности, которые разрушили их любовный союз. Как человек светский, сговорчивый, рассудительный и сдержанный, он удовлетворится малым, так как, по-видимому, тоже не принадлежит к породе страстных людей.
Придя однажды в Марлот, Андре Мариоль увидел в другой беседке Гостиницы Коро двух бородатых молодых людей в беретах, с трубками в зубах.
Хозяин, толстяк с сияющим лицом, тотчас же вышел его приветствовать, потому что чувствовал к этому верному посетителю отнюдь не бескорыстное расположение. Он сказал:
– А у меня со вчерашнего дня два новых постояльца, два живописца.
– Вот те двое?
– Да; это уже знаменитости; тот, что поменьше, получил в прошлом году вторую медаль.
И, рассказав все, что он знал об этих новоявленных талантах, он спросил:
– Что вы сегодня изволите пить, господин Мариоль?
– Пошлите мне, как всегда, бутылку вермута.
Хозяин ушел.
Появилась Элизабет, неся поднос с бокалом, графином и бутылкой. Один из художников тотчас же крикнул:
– Ну что же, малютка, мы все еще дуемся?
Она ничего не ответила, а когда подошла к Мариолю, он увидел, что глаза у нее красные.
– Вы плакали? – спросил он.
Она просто ответила:
– Да, немного.
– Что случилось?
– Эти два господина нехорошо со мной обошлись.
– Что они сделали?
– Они приняли меня за какую-то…
– Вы пожаловались хозяину?
Она грустно пожала плечами.
– Ах, сударь! Хозяин… хозяин!.. Знаю я его теперь… нашего хозяина!
Мариоль, взволнованный и немного рассерженный, сказал ей:
– Расскажите мне все.
Она рассказала о грубых и настойчивых приставаниях новоприбывших мазил. Потом она снова расплакалась, не зная, что ей теперь делать, брошенной в этом чужом краю, без покровителя, без поддержки, без денег, без помощи.
Мариоль неожиданно предложил:
– Хотите перейти ко мне в услужение? Вам будет у меня неплохо… А когда я вернусь в Париж, вы поступите, как вам заблагорассудится.
Она вопрошающе посмотрела ему прямо в лицо. Потом вдруг сказала:
– Очень даже хочу.
– Сколько вы здесь получаете?
– Шестьдесят франков в месяц.
И с беспокойством добавила:
– Кроме того, чаевые. Всего-навсего франков семьдесят.
– Я положу вам сто франков.
Она удивленно повторила:
– Сто франков в месяц?
– Да, это вам подходит?
– Еще бы!
– Вы будете только прислуживать мне за столом, заботиться о моих вещах, белье и одежде и убирать комнату.
– Понимаю, сударь!
– Когда вы придете?
– Завтра, если вам угодно. После того, что случилось, я обращусь к мэру и уйду во что бы то ни стало.
Мариоль вынул из кармана два луи и, протягивая их ей, сказал:
– Вот вам задаток.
Лицо ее озарилось радостью, и она решительно проговорила:
– Завтра, до полудня, я буду у вас, сударь.
IIНа следующий день Элизабет явилась в Монтиньи в сопровождении крестьянина, который вез в тачке ее чемодан. Мариоль отделался от одной из своих старушек, щедро вознаградив ее, и вновь прибывшая заняла комнатку в третьем этаже, рядом с кухаркой.
Когда она предстала перед своим хозяином, она показалась ему несколько другой, чем в Марлот, не такой общительной, более застенчивой: она стала служанкой барина, в то время как там, под зеленым шатром в саду ресторана, она была чем-то вроде его скромной подружки.
Он объяснил ей в немногих словах, что ей предстоит делать. Она выслушала очень внимательно, водворилась на место и взялась за работу.
Прошла неделя, не внеся в душу Мариоля значительной перемены. Он только заметил, что стал реже уходить из дому, потому что у него уже не было прежнего предлога для прогулок в Марлот, и дом, пожалуй, казался ему менее мрачным, чем в первые дни. Острота его горя понемногу утихала, как утихает все; но на месте этой раны в нем зарождалась неодолимая грусть, та глубокая тоска, похожая на медленную и затяжную болезнь, что иногда приводит к смерти. Вся его прежняя живость, вся пытливость его ума, весь интерес к ранее занимавшим и радовавшим его вещам умерли в нем, сменились отвращением ко всему и непреодолимым равнодушием, которое лишало его даже силы подняться с места и погулять. Он уже не покидал усадьбы, переходя из гостиной в гамак, из гамака в гостиную. Главным его развлечением было смотреть на воды Луэна и на рыбака, забрасывающего сеть.
После первых дней сдержанности и скромности Элизабет стала немного смелей и, уловив своим женским чутьем постоянное уныние хозяина, иногда спрашивала его, если другой прислуги не было поблизости:
– Вы очень скучаете, сударь?
Он с видом покорности судьбе отвечал:
– Да, порядочно.
– Вам следовало бы пройтись.
– Это не поможет.
Она проявляла в отношении к нему скромную и самоотверженную предупредительность. Каждое утро, входя в гостиную, он находил ее полной цветов, благоухающей, как теплица. Элизабет, очевидно, обложила данью как ребятишек, доставлявших ей из лесу примулы, фиалки и золотистый дрок, так и деревенские палисадники, в которых крестьянки по вечерам поливали какие-то растения. Он же в своей отрешенности, в своем отчаянии и душевном оцепенении испытывал к ней особую нежную признательность за эти изобретательные дары и за постоянное старание быть ему приятной во всех мелочах, которое он улавливал в ней. Ему казалось также, что она хорошеет, начинает больше следить за собой, что лицо ее стало белее и как бы утонченней. Он даже заметил однажды, когда она подавала ему чай, что у нее уже не руки служанки, а дамские ручки с хорошо обточенными и безукоризненно чистыми ногтями. В другой раз он обратил внимание на ее почти элегантную обувь. Потом, как-то днем, она поднялась в свою комнату и вернулась в очаровательном сереньком платьице, простеньком, но сшитом с безукоризненным вкусом. Увидя ее, он воскликнул:
– Какой вы стали кокеткой, Элизабет!
Она густо покраснела и пролепетала:
– Что вы, сударь! Просто я одеваюсь немного получше, потому что у меня чуть-чуть больше денег.
– Где вы купили это платье?
– Я сама его сшила, сударь.
– Сами сшили? Когда же? Ведь вы целый день работаете по дому.
– А вечерами-то, сударь?
– А материю вы откуда достали? И кто вам скроил?
Она рассказала, что местный лавочник привез ей образчики материй из Фонтенебло. Она выбрала и заплатила за товар из тех двух луи, которые получила в задаток от Мариоля. Что же касается кройки, а также шитья, то это нисколько ее не смущает, так как она четыре года работала вместе с матерью на магазин готового платья.
Он не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Оно вам очень идет. Вы очень милы.
Она снова зарделась до самых корней волос.
Когда она ушла, он подумал: «Уж не влюбилась ли она в меня, чего доброго?» Он поразмыслил над этим, поколебался, посомневался и наконец решил, что это вполне возможно. Он был с ней добр, посочувствовал ей, помог; он был почти ее другом. Что же удивительного, что девушка увлеклась своим хозяином после всего, что он для нее сделал? Впрочем, эта мысль не была ему неприятна: девочка была действительно недурна и ничем уже не походила на горничную. Его мужское самолюбие, так сильно оскорбленное, задетое, раненное и попранное другой женщиной, чувствовало себя польщенным, утешенным, почти исцеленным. Это было возмещение, очень маленькое, едва ощутимое, но все-таки возмещение, потому что, раз в человека кто-нибудь влюблен – все равно кто, – значит, этот человек еще может внушать любовь. Его бессознательный эгоизм также был этим удовлетворен. Его немного развлекло бы и, может быть, пошло бы ему на пользу понаблюдать, как это маленькое сердечко оживет и забьется для него. Ему не пришло в голову удалить этого ребенка, оградить его от той опасности, которая причинила ему самому такие страдания, пожалеть девочку больше, чем пожалели его, – ибо сострадание никогда не сопутствует любовным победам.
Он стал за ней наблюдать и скоро убедился, что не ошибся. Тысячи мелочей ежедневно подтверждали это. Как-то утром, подавая ему за столом, она слегка коснулась его платьем, и он почувствовал запах духов – простеньких духов, очевидно, купленных в галантерейной лавке или у местного аптекаря. Тогда он подарил ей флакон туалетной воды «Шипр», которой сам постоянно пользовался, умываясь, и запасы которой всегда имел при себе. Он подарил ей также хорошее туалетное мыло, зубной эликсир и рисовую пудру. Он искусно способствовал этому превращению, становившемуся с каждым днем все заметнее, все полнее, и следил за ним любознательным и польщенным взглядом. Оставаясь для него скромной и преданной служанкой, она вместе с тем становилась глубоко чувствующей и влюбленной женщиной, в которой наивно развивался врожденный инстинкт кокетства.
Он и сам понемножку привязывался к ней. Он забавлялся, он был растроган и благодарен. Он играл с этой зарождающейся любовью, как играют в часы тоски со всем, что может хоть чуточку развлечь. Он не испытывал к ней иного влечения, кроме неясного желания, толкающего всякого мужчину ко всякой привлекательной женщине, будь она хорошенькой горничной или крестьянкой, сложенной, как богиня, своего рода сельской Венерой. Его больше всего притягивала к ней та женственность, которую он в ней находил и которая была ему теперь нужна. Это была смутная и неодолимая потребность, вызванная другою, любимою, пробудившей в нем это властное и таинственное влечение к женской сущности, к близости женщины, к общению с ней, к тому тонкому аромату, духовному или чувственному, который каждое соблазнительное создание, от простолюдинки до великосветской дамы, от восточной самки с огромными черными глазами до северной девы с голубым взором и лукавой душой, изливает на тех мужчин, для которых еще жива извечная обаятельность женского существа.
Это нежное, непрестанное, ласкающее и затаенное внимание, скорей ощутимое, нежели видимое, обволакивало его рану, как слой ваты, и делало ее менее чувствительной к новым приступам душевных страданий. Но страдания эти, однако, не унимались, ползая и кружась, как мухи вокруг открытой раны. Довольно было одной из них коснуться ее, чтобы мучение возобновилось.
Он запретил давать кому-либо свой адрес, и его друзья отнеслись с должным уважением к его бегству, но отсутствие новостей и каких бы то ни было известий беспокоило его. Время от времени ему попадались в газете фамилии Ламарта или Масиваля в перечне лиц, присутствовавших на званом обеде или на каком-нибудь торжестве. Однажды ему встретилась фамилия г-жи де Бюрн, которую называли одной из самых изящных, самых красивых и изысканно одетых дам на балу в австрийском посольстве. Дрожь пробежала по нему с головы до ног. Фамилия графа фон Бернхауза стояла несколькими строками ниже. И вновь вспыхнувшая ревность до самого вечера терзала сердце Мариоля. Эта предполагаемая связь стала теперь для него почти несомненной. Это было одно из тех воображаемых убеждений, которые мучительнее, чем достоверный факт, потому что от них нельзя ни избавиться, ни исцелиться.
Не в силах переносить эту неизвестность и неуверенность в своих подозрениях, он решил написать Ламарту, который, зная его достаточно хорошо, чтобы догадаться о его душевных терзаниях, мог бы ответить на его предположения даже без прямого вопроса.
Поэтому однажды вечером, при свете лампы, он составил длинное, искусно сочиненное письмо, неопределенно печальное, полное скрытых вопросов и лирических излияний на тему о красоте весны в деревне.
Через четыре дня, получив почту, он с первого взгляда узнал прямой и твердый почерк романиста.
Ламарт сообщал ему тысячу прискорбных новостей, полных для него глубокого значения. Он говорил о множестве людей, но, не вдаваясь насчет г-жи де Бюрн и графа фон Бернхауза в большие подробности, чем насчет любого другого человека, он как будто выделял их свойственным ему стилистическим приемом и привлекал к ним внимание как раз до намеченной точки, ничем не обнаруживая при этом своего намерения.
Из письма в общем вытекало, что все подозрения Мариоля были по меньшей мере обоснованны. Его опасения сбудутся завтра, если не сбылись еще вчера.
Его прежняя любовница жила все той же жизнью: суетливой, блестящей, светской. О нем немножко поговорили после его исчезновения, как обычно говорят об исчезнувших, – с безразличным любопытством. Полагали, что он уехал куда-то очень далеко, потому что ему наскучил Париж.
Получив это письмо, он до вечера пролежал в гамаке. Он не мог обедать, он не мог уснуть, а ночью у него началась лихорадка. На другой день он чувствовал себя таким усталым, таким подавленным, до того полным отвращения к однообразию дней, проводимых между этим глухим молчаливым лесом, теперь уже дремучим от зелени, и надоедливой речонкой, журчавшей под его окнами, что решил не вставать совсем.
Когда Элизабет вошла на его звонок и увидела его еще в постели, она удивленно остановилась на пороге и спросила, внезапно побледнев:
– Вы захворали, сударь?
– Да, немного.
– Не позвать ли врача?
– Нет; со мной это случается.
– Не угодно ли вам чего-нибудь?
Он велел, как всегда, приготовить ванну, к завтраку только яйца, а чай чтобы был в течение всего дня. Но к часу его охватила такая неистовая тоска, что ему захотелось встать. Элизабет, которую он беспрестанно вызывал, по обыкновению всех мнимых больных, приходила встревоженная, огорченная, горящая желанием быть полезной, помочь ему, ухаживать за ним и вылечить его; видя, как он взволнован и расстроен, она предложила, вся раскрасневшись от смущения, что-нибудь почитать ему вслух.
Он спросил:
– Вы хорошо читаете?
– Да, сударь, когда я училась в школе, я всегда получала награды за чтение и прочла мамочке столько романов, что и заглавия все перезабыла.
Он заинтересовался и послал ее в мастерскую взять среди присланных ему книг самую его любимую – Манон Леско[22]22
Манон Леско – героиня романа французского писателя аббата Прево (1697–1763) «История Манон Леско и шевалье де Гриё» (1731).
[Закрыть]. Она помогла ему сесть в постели, подложила ему за спину две подушки, взяла стул и начала читать. Читала она действительно хорошо, даже очень хорошо, потому что была наделена врожденным даром верной интонации и выразительности. Она сразу же заинтересовалась этой повестью и с таким волнением следила за развитием событий, что он иногда прерывал ее, чтобы задать ей какой-нибудь вопрос и немного побеседовать с ней.
В открытое окно вместе с теплым ветерком, напоенным запахом зелени, врывались пение, рокот и трели соловьев, заливавшихся возле самочек на всех окрестных деревьях в эту пору любви.
Андре глядел на девушку, взволнованную, следившую с блеском в глазах за событиями, которые развертывались на страницах книги.
На его вопросы она отвечала с врожденным пониманием всего, что относится к любви и страсти, придавая своим словам правильный, но немного расплывчатый смысл, вызванный простонародною узостью ее кругозора. Он подумал: «Если бы немного подучить эту девочку, она стала бы совсем смышленой и умницей».
Женское очарование, которое он уже раньше почувствовал в ней, в самом деле благотворно влияло на него в этот жаркий, спокойный день, причудливо сливаясь в его сознании с таинственным и могучим очарованием Манон, которая дает нашим сердцам вкусить величайшую женскую прелесть, когда-либо переданную человеческим искусством.
Убаюканный голосом, увлеченный столь знакомым и всегда новым повествованием, он мечтал о такой же ветреной и пленительной любовнице, как любовница де Гриё[23]23
Любовница де Гриё – Манон Леско.
[Закрыть], неверной и постоянной, человечной и соблазнительной даже в своих постыдных недостатках, созданной для того, чтобы пробудить в мужчине всю его нежность и весь его гнев, страстную ненависть и привязанность, ревность и вожделение.
Ах, если бы та, которую он только что покинул, таила в своей крови хотя бы только любовное и чувственное вероломство этой манящей куртизанки, он, может быть, никогда не уехал бы! Манон изменяла, но любила; она лгала, но отдавалась!
Мариоль нежился весь день, а с наступлением вечера погрузился в какое-то мечтательное забытье, где сливались все эти женщины. Не испытав со вчерашнего дня никакой усталости, проведя день без малейшего движения, он спал чутким сном и проснулся от какого-то странного шума, раздававшегося в доме.
Уже раза два в ночные часы ему слышались чьи-то шаги и едва уловимое движение в нижнем этаже, – не прямо под ним, а в комнатках, прилегавших к кухне: бельевой и ванной. Он не обращал на это внимания.
Но в этот вечер, устав лежать и чувствуя, что скоро ему не уснуть, он стал прислушиваться и различил странные шорохи и что-то похожее на всплески воды. Тогда он решил пойти посмотреть; зажег свечу и взглянул на часы: не было еще и десяти. Он оделся, положил в карман револьвер и, крадучись, с бесконечными предосторожностями, спустился вниз.
Войдя в кухню, он с изумлением увидел, что топится плита. Больше ничего не было слышно, но потом ему почудилось движение в ванной, крошечной комнатке, выбеленной известью, где ничего, кроме ванны, не было.
Он подошел, бесшумно повернул ручку и, резко распахнув дверь, увидел распростертое в воде женское тело с раскинутыми руками, с кончиками грудей, выступавшими из воды; прекраснейшее женское тело, какое ему когда-либо случалось видеть.
Она вскрикнула в ужасе: ей некуда было скрыться.
Он уже стоял на коленях у края ванны, пожирая ее пылающими глазами и протянув к ней губы.
Она поняла и, внезапно вскинув руки, с которых струилась вода, обвила ими шею своего хозяина.
IIIНа следующий день, когда, подавая ему чай, она появилась перед ним и глаза их встретились, она задрожала так сильно, что чашка и сахарница несколько раз подряд стукнулись друг о друга.
Мариоль подошел к ней, взял у нее из рук поднос, поставил на стол и, видя, что она потупилась, сказал ей:
– Взгляни на меня, крошка.
Она подняла на него глаза, полные слез.
Он продолжал:
– Я не хочу, чтобы ты плакала.
Он прижал ее к себе и почувствовал, что она трепещет с головы до ног. «О, боже мой!» – прошептала она. Он понял, что не горе, не сожаление и не раскаяние заставили ее прошептать эти три слова, а счастье, самое настоящее счастье. И чувствуя, как прижимается к его груди это маленькое, полюбившее его существо, он испытывал странное эгоистическое, скорее физическое, чем нравственное, удовлетворение. Он благодарил ее за это чувство, как раненый, брошенный на дороге, поблагодарил бы женщину, которая ему помогла. Он благодарил ее от всего своего истерзанного сердца, алчущего ласки, обманутого в своих тщетных порывах из-за равнодушия другой; а в глубине души он чуть-чуть жалел ее. Глядя на нее, изменившуюся, побледневшую, всю в слезах, с глазами, горящими любовью, он вдруг сказал сам себе: «Да она ведь красивая! Как быстро преображается женщина, становится тем, чем она должна быть, когда следует влечению души или голосу природы».
– Присядь, – сказал он.
Она села. Он взял ее руки, ее бедные рабочие руки, ставшие ради него белыми и изящными, и потихоньку, осторожно подбирая слова, стал говорить ей о том, каковы теперь должны быть их отношения. Она уже для него не прислуга, но нужно сохранить видимость, чтобы не вызвать сплетен в деревне. Она будет жить при нем в качестве экономки и часто будет читать ему вслух, что послужит оправданием для ее нового положения. А через некоторое время, когда с ее обязанностями чтицы окончательно свыкнутся, она будет обедать с ним за одним столом.
– Нет, сударь, я была и останусь вашей служанкой. Я не хочу сплетен, не хочу, чтобы все узнали о том, что произошло.
Она не уступила, несмотря на все его уговоры. Когда он кончил пить чай, она унесла поднос, а он проводил ее нежным взглядом.
После этого он подумал: «Это женщина; все женщины одинаковы, когда нравятся нам. Я сделал служанку своей любовницей. Из хорошенькой она, может быть, станет очаровательной. Во всяком случае, она моложе и свежей, чем светские женщины и кокотки. Да в конце концов, не все ли равно! Разве многие из знаменитых актрис не дочери привратниц?! И тем не менее их принимают, как настоящих дам, их обожают, как героинь романов, и короли обращаются с ними как с королевами. За что? За талант, нередко сомнительный, или за красоту, нередко весьма спорную? Нет! Но действительно, женщина всегда занимает положение, соответствующее той иллюзии, которую она умеет создать».
Он совершил в этот день далекую прогулку и хотя в глубине сердца чувствовал все ту же боль, а в ногах тяжесть, как будто печаль ослабила все источники его энергии, что-то щебетало в нем, словно птичка. Он был не так одинок, не так заброшен, не так покинут. Лес казался ему менее безмолвным, менее глухим и безлюдным. И он вернулся, полный желания увидеть, как Элизабет улыбнется при его приближении и поспешит ему навстречу со взглядом, исполненным нежности.
Около месяца на берегу маленькой речки длилась настоящая идиллия. Мариоль был любим, как было любимо, быть может, не много мужчин, – безумной, животной любовью, как ребенок – матерью, как охотник – собакой.
Он был для нее все – мир и небо, радость и счастье. Он отвечал всем ее пылким и простодушным женским чаяниям и дарил ей в одном поцелуе всю долю экстаза, какую она способна была испытать. Он один занимал ее душу, ее глаза, ее сердце и плоть; она была опьянена, как впервые захмелевший подросток. Он засыпал у нее на руках, он пробуждался от ее ласки, она обнимала его, отдаваясь с несказанным самозабвением. Полный удивления и восторга, он наслаждался этим совершеннейшим даром, и ему представлялось, что он пьет любовь из самого ее источника, из уст самой природы.
И все-таки он продолжал грустить, грустить и отчаиваться, безнадежно и глубоко. Его юная любовница ему нравилась, но ему недоставало другой. И когда он прогуливался по лугам вдоль берегов Луэна, спрашивая себя: «Почему эта скорбь не покидает меня?» – он при малейшем воспоминании о Париже ощущал в себе такой прилив волнения, что возвращался домой, чтобы не быть одному.
Тогда он укладывался в гамак, а Элизабет, сидя на складном стульчике, читала ему. Слушая ее и любуясь ею, он вспоминал о беседах в гостиной своей подруги, когда он проводил наедине с нею целые вечера. Тогда дикое желание расплакаться увлажняло его глаза и такая жгучая скорбь начинала терзать его сердце, что в нем рождалось настойчивое, нестерпимое желание уехать немедленно, вернуться в Париж, бежать на край света.
Видя, как он печален и мрачен, Элизабет спрашивала его:
– Вам тяжело? Я чувствую, у вас слезы на глазах.
Он отвечал:
– Поцелуй меня, крошка; тебе этого не понять.
Она целовала его, охваченная беспокойством, предчувствуя какую-то неведомую ей драму. А он, немного забываясь под действием ее ласк, размышлял: «Ах, если бы в одной женщине могли слиться обе, любовь этой с очарованием другой! Почему никогда не находишь того, о чем грезишь, а всегда встречаешь только нечто приблизительное?»
Убаюкиваемый однообразным звуком голоса, которого он уже не слушал, он весь отдавался мечте о том, что его обольстило, очаровало, покорило в покинутой им любовнице. Истомленный воспоминанием о ней, одолеваемый ее воображаемым присутствием, которое неотступно преследовало его, как духовидца – призраки, он говорил себе: «Неужели я осужден навеки и никогда уже не освобожусь от нее?»
Он снова принялся совершать дальние прогулки, бродить по лесной чаще, в смутной надежде отделаться от ее образа, оставив его где-нибудь, либо в овраге, либо за темной скалой, или в гуще кустарника, как человек, который стремится избавиться от преданного ему животного, но не хочет его убивать, а только старается завести куда-нибудь подальше.
Как-то раз, под конец одной из таких прогулок, он снова забрел в царство буков. Теперь это был темный, почти черный лес с непроницаемой листвой. Мариоль шел под его необъятным сводом, сырым и глубоким, вспоминая с сожалением о легкой, пронизанной солнцем, зеленеющей дымке едва развернувшихся листочков; но, проходя узкой тропинкой, он вдруг остановился в удивлении перед двумя сросшимися деревьями.
Никакой другой образ его любви не мог бы острее и глубже поразить его глаза и душу: мощный бук сжимал в своих объятиях стройный дубок.
Как отчаявшийся влюбленный, с телом могучим и измученным, бук, вытянув, точно руки, две огромные ветви и сомкнув их, сжимал ствол соседнего дуба. А тот, как будто с презрением вырываясь из его объятий, устремлял в небо, высоко над вершиной обидчика, свой прямой, тонкий и стройный стан. Но, невзирая на это бегство в пространство, вопреки этому надменному бегству глубоко оскорбленного существа, на коре дуба виднелись два глубоких, давно зарубцевавшихся шрама, врезанных неодолимо могучими ветвями бука. Навеки спаянные этими зажившими ранами, они росли вместе, смешивая свои соки, и в жилах побежденного дерева текла, поднимаясь до самой вершины, кровь дерева-победителя.
Мариоль присел и долго глядел на них. В его больной душе эти два неподвижных врага, рассказывавших прохожим вечную повесть его любви, становились великолепным и страшным символом.
Потом он пошел дальше, еще более опечаленный, и медленно брел, опустив глаза, как вдруг увидел скрытую в траве, смоченную давнишними дождями, испачканную, старую телеграмму, брошенную или потерянную прохожим. Он остановился. Какую радость, какую печаль принесла чьему-то сердцу эта синенькая бумажка, валявшаяся у его ног?
Он не мог удержаться, чтобы не поднять ее, и с любопытством и брезгливостью развернул листок. Кое-как еще можно было разобрать: «Приходите… мне… четыре часа». Имена были стерты сыростью.
Жестокие, обольстительные воспоминания обступили его, воспоминания о всех телеграммах, полученных от нее, то назначавших час свидания, то сообщавших, что она не придет. Ничто никогда не повергало его в большее волнение, не вызывало в нем такой неистовой дрожи, не заставляло так внезапно сжиматься и снова трепетать его бедное сердце, чем вид этих посланниц, повергающих в восторг или в отчаяние. Он весь цепенел от тоски при мысли, что ему уже никогда не придется вскрывать такие послания.
Снова он спрашивал себя, что произошло с ней с тех пор, как он ее покинул? Страдала ли она, сожалела ли о друге, отторгнутом ее равнодушием, или примирилась с этим разрывом, лишь слегка задетая в своем самолюбии?
И желание узнать это дошло до такой крайности, стало таким мучительным, что у него возникла дерзкая и неожиданная, но еще неясная мысль. Он направился в Фонтенебло. Придя туда, он зашел на телеграф, с душой, полной сомнений и трепетного беспокойства. Но какая-то сила толкала его, какая-то неодолимая сила, исходившая из самого сердца.
Дрожащей рукой он взял со стола телеграфный бланк и вслед за именем и адресом г-жи де Бюрн написал:
«Мне так хотелось бы знать, что вы думаете обо мне! Я не в силах ничего забыть.
Андре Мариоль. Монтиньи».
Потом он вышел, нанял экипаж и вернулся в Монтиньи, в тревоге и волнении от своего поступка и уже сожалея о нем.
Он рассчитал, что, если она удостоит его ответом, он получит ее письмо через два дня; но весь следующий день он уже не выходил из дому, надеясь и страшась получить телеграмму.
Около трех часов дня, когда он качался в гамаке под липами у реки, Элизабет сказала ему, что какая-то дама хочет его видеть.
Он пришел в такое смятение, что у него перехватило дыхание; когда он подходил к дому, ноги его подкашивались, сердце трепетно билось. Он все еще не смел надеяться, что это она.
Он распахнул дверь в гостиную, и г-жа де Бюрн, сидевшая на диване, встала и, улыбаясь немного сдержанной улыбкой, с некоторой принужденностью в лице и манерах, протянула ему руку, говоря:
– Я приехала узнать, как вы живете, потому что телеграф недостаточно обстоятельно выполнил эту задачу.
Он так побледнел, что в глазах ее мелькнула радость, и был настолько потрясен и взволнован, что не мог говорить, а только прижимал к губам протянутую ему руку.
– Боже! До чего вы добры! – промолвил он наконец.
– Нет, просто я не забываю друзей и беспокоюсь о них.
Она глядела ему прямо в лицо тем пытливым, глубоким женским взглядом, который сразу улавливает все, проникает в мысли до самого корня и разоблачает любое притворство. Она, очевидно, была удовлетворена, потому что лицо ее озарилось улыбкой.
– Ваш уголок очень мил. Счастливо в нем живется?
– Нет, сударыня.
– Неужели? В такой прелестной местности, в этом чудесном лесу, на этой очаровательной речке? Вы, вероятно, наслаждаетесь здесь полным покоем и счастьем?
– Нет, сударыня.
– Почему же?
– Потому что и здесь не могу забыть…
– А вам необходимо что-то забыть, чтобы стать счастливым?
– Да, сударыня.
– Можно узнать, что именно?
– Вы сами знаете.
– Значит?
– Значит, я очень несчастен.
Она сказала с самодовольным состраданием:
– Я догадалась об этом, получив вашу телеграмму, и поэтому-то и приехала, твердо решив сразу же вернуться обратно, в случае если я ошиблась.
Слегка помолчав, она добавила:
– Раз я не уезжаю немедленно, нельзя ли мне осмотреть ваши владения? Вон та липовая аллейка кажется мне весьма привлекательной. Там будет немного свежей, чем здесь, в гостиной.
Они вышли. Она была в розовато-лиловом костюме, который сразу же так гармонично слился с зеленью деревьев и голубизной неба, что она представилась ему изумительной, как видение, обольстительной и прекрасной, в совершенно неожиданном и новом для него свете. Ее длинная и такая гибкая талия, утонченное и свежее лицо, легкая прядь золотистых волос, выбившихся из-под большой, тоже розовато-лиловой шляпы, обрамленной, как сиянием, большим страусовым пером, ее тонкие руки, державшие закрытый зонтик, ее немного жесткая, надменная и гордая походка – все это вносило в этот деревенский садик нечто неестественное, неожиданное, экзотическое, странное и сладостное впечатление, как бы от персонажа из сказки, из грезы, с гравюры, с картины Ватто, персонажа, созданного воображением поэта или живописца и вздумавшего явиться в деревню, чтобы поразить своей красотой.
Глядя на нее с глубоким трепетом, полный прежней страсти, Мариоль вспомнил двух женщин, которых он видел на улице в Монтиньи.
Она спросила его:
– Кто эта девушка, которая отворила мне дверь?
– Прислуга.
– Она не похожа… на горничную.
– Да. Она в самом деле очень мила.
– Где вы нашли такую?
– Совсем неподалеку, в гостинице для художников, где постояльцы посягали на ее добродетель.
– Которую вы уберегли?
Он покраснел и ответил:
– Которую я уберег.
– Может быть, себе на пользу?
– Конечно, себе на пользу: я предпочитаю видеть возле себя хорошенькое личико, чем безобразное.
– Это все, что она вам внушает?
– Пожалуй, она мне еще внушала непреодолимую потребность снова увидеть вас, потому что каждая женщина, которая хоть на миг привлекает мое внимание, приводит все мои помыслы к вам.