Текст книги "Спящий просыпается"
Автор книги: Герберт Джордж Уэллс
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Одной из первых внимание Грэма привлекла большая флотилия рекламных воздушных шаров и змеев, образовавших что-то вроде аллеи, тянущейся с юга на север вдоль обычных маршрутов аэропланов. Сейчас аэропланов не было видно. Их рейсы были отменены, и только один маленький моноплан кружился вдалеке в голубом просторе над холмами Суррея – неприметное летающее пятнышко.
Грэм уже знал, хотя с трудом мог поверить, что почти все малые города и деревни в стране исчезли. Вместо них посреди обширных пространств, засеянных одной какой-нибудь культурой, стояли гигантские одинокие здания, похожие на отели, за которыми сохранялись имена городов, таких, к примеру, как Борнмут, Уэрем или Суонидж. Слуга быстро убедил Грэма в неизбежности такой перемены. В старину страна была усеяна фермерскими хозяйствами, через каждые две-три мили располагались усадьба и селение с постоялым двором, сапожной мастерской, лавкой и церковью. Примерно через каждые восемь миль – городок, где жили адвокат, торговец зерном, скупщик шерсти, шорник, ветеринар, врач, обойщик, галантерейщик и так далее. Почему через восемь миль? Так было удобно для фермера: четыре мили в одну сторону и четыре в другую для поездки на рынок. Но в игру вступили железные дороги с товарными и пассажирскими поездами, появились быстроходные моторные экипажи, заменившие фургоны и лошадей. Когда же стали строить скоростные дороги из дерева, резины, идемита, всевозможных эластичных и долговечных материалов, необходимость в близко расположенных торговых городках отпала. Большие же города росли. Туда устремились рабочие, притягиваемые кажущимися им безграничными возможностями найти работу, и предприниматели, влекомые широчайшим выбором рабочей силы.
По мере того как требования к удобству обитания возрастали и увеличивалась сложность механизмов, обеспечивающих комфорт, жить в деревне становилось все дороже, труднее, неудобней. Исчезновение викария и сквайра, вытеснение сельского врача городским специалистом лишило деревню последних элементов культуры. Когда телефон, кинематограф и фонограф заменили газеты, книги, школьного учителя и письма, жизнь вне сети электрических проводов уподобилась жизни изолированного от общества дикаря. В сельской местности и помыслить было нельзя, чтобы одеваться и питаться в соответствии с утонченными требованиями времени; не было хороших врачей для неотложной помощи, подходящего общества, возможности найти занятие по вкусу.
Более того, появились сельскохозяйственные машины, и один инженер заменил тридцать рабочих. Ситуация сделалась обратной той, когда Лондон стал невыносим из-за воздуха, насыщенного угольной гарью, и городской житель при первой возможности выбирался за город. Теперь рабочие по вечерам ехали и летели в город с его ночной жизнью и удовольствиями, а утром уезжали. Город поглотил человечество, оно шагнуло на новую ступень своего развития. Первым появился кочевник, охотник, затем оседлый земледелец, живущий в земледельческом государстве, города и порты которого были не чем иным, как рынками для сбыта сельских продуктов. А теперь, как логическое следствие эпохи изобретений, появилось это огромное новое скопление людей.
Даже простое перечисление этих фактов, обычных для людей нового времени, вынудило Грэма до предела напрячь воображение, чтобы нарисовать себе картину жизни в Англии. Попытка же заглянуть «за пролив», представить, что происходит на континенте, оказалась выше его сил.
Он пытался вообразить себе эти города: одни – на широких равнинах, другие – возле больших рек, огромные города на морских побережьях, города, опоясанные снежными горами. На большей части земного шара теперь разговаривали по-английски. Вместе с испано-американскими, индийскими, негритянскими диалектами и пиджин-инглиш он стал повседневным языком двух третей человечества. На Евразийском континенте, кроме редких и курьезных исключений в удаленных областях, сохранились три языка: немецкий, распространившийся до Антиохии и Генуи и соперничающий с испано-английским в Кадисе; офранцуженный русский, граничащий с индо-английским в Персии и Курдистане и пиджин-инглиш в Пекине; наконец, французский, по-прежнему блестящий и точный, разделивший Средиземноморье с индо-английским и немецким и достигающий Конго в своих негритянских диалектах.
Повсюду на земле, усеянной городами-гигантами, кроме управляемых территорий тропического «черного пояса», преобладало все то же космополитическое общественное устройство, и везде, от полюсов до экватора, раскинулись владения Грэма. Весь мир цивилизован; весь мир живет в городах; мир – его собственность…
На туманном юго-западе сияли странные и сверкающие, сладострастные и чем-то пугающие Города Наслаждений, о которых говорили и кинематограф-фонограф, и старик на улице. Удивительные места, напоминающие легендарный Сибарис, города искусства и красоты, продажного искусства и продажной красоты, чудесные города танцев и музыки, где развлекаются те, кто выигрывает в свирепой, постыдной экономической борьбе, идущей внизу, в ярко освещенных лабиринтах.
Он знал, как жестока эта борьба. О степени ее жестокости можно было судить по тому, что теперешние люди считают Англию девятнадцатого века воплощением идиллической, беззаботной жизни. И Грэм перевел глаза на картину, расстилавшуюся непосредственно внизу под ним, пытаясь различить большие заводы в этой путанице сооружений…
Глава XV
Высшее общество
Официальные апартаменты начальника Управления ветродвигателей изумили бы Грэма, явись он туда прямо из девятнадцатого века, однако он уже начал привыкать к стилю нового времени. Трудно было бы описать, как залы и комнаты, кажущиеся сложной системой арок, мостиков, проходов и галерей, членили и объединяли все это огромное пространство. Он прошел через уже знакомую раздвижную дверь на площадку очень широкого лестничного марша, по которому сновали мужчины и женщины, одетые с таким блеском, какого Грэм еще не видел. Отсюда открывалась перспектива зала, украшенного матово-белыми, розовато-лиловыми и пурпурными орнаментами; далеко вдали она завершалась облачным волшебством ажурных ширм. Поверху были перекинуты мостики, изготовленные, казалось, из фарфора или филиграни.
Подняв голову, Грэм увидел ярусы галерей, откуда на него смотрело множество лиц. Воздух вибрировал от бесчисленных голосов и музыки – она доносилась сверху, веселая и возбуждающая; ее источника он так и не смог найти.
Центральный зал был полон – но без толчеи, хотя собралось, по-видимому, много тысяч человек. На всех были сверкающие, даже фантастические одежды, причем на мужчинах столь же замысловатые, как и на женщинах, – нудный пуританский стиль солидного мужского костюма уже давно канул в небытие. Большинство мужчин носили тщательно завитые волосы, лысых не было вовсе. Это море подстриженных локонов очаровало бы Россетти. Один господин, носивший, как сказали Грэму, таинственный титул «аморист», щеголял двумя косами в стиле Маргариты, и они ему шли. Косички-хвостики попадались часто; вроде бы маньчжурское происхождение более не считалось чем-то зазорным. Одежда отличалась многообразием фасонов. Более стройные мужчины носили штаны в обтяжку; попадались буфы с разрезами, плащи, мантии. По всей видимости, преобладала мода эпохи Льва X, но ощущалось и влияние Востока. Дородность мужчины, которая в викторианские времена подвергалась немилосердным атакам со стороны бесчисленных пуговиц, варварски зауженных панталон и режущих подмышками сюртуков, теперь служила основой для демонстрации исполненной достоинства осанки, подчеркнутой обилием ниспадающих складок. Довольно часто, однако, встречались и изящные костюмы в обтяжку. Грэму, чопорному человеку чопорного века, эти люди казались слишком манерными, их лица – слишком подвижными, мимика – чересчур выразительной. Они жестикулировали и выказывали удивление, интерес, изумление, они удивительно откровенно демонстрировали чувства, которые в них возбуждали дамы.
А дамы составляли здесь, несомненно, подавляющее большинство. Их одежда, походка, манеры были не столь вызывающими, не столь бросающимися в глаза, но более вычурными. Некоторые красовались в платьях классической простоты в стиле ампир, их обнаженные руки и плечи сверкали белизной. Другие были в облегающих платьях без швов и пояса, иногда украшенных длинными ниспадающими с плеч складками. Привлекательность откровенных вечерних туалетов не уменьшилась за минувшие два столетия.
Двигались они с несомненным изяществом. Грэм заметил Линкольну, что видит вокруг фигуры, сошедшие с рисунков Рафаэля, и Линкольн ответил, что искусству жестов в богатых семьях обучают с детства. Появление Хозяина было встречено оживлением и аплодисментами, но благовоспитанность не позволила этим людям толпиться вокруг него или досаждать пристальным вниманием, пока он спускался по лестнице в зал.
Грэм уже знал от Линкольна, что здесь собрались сливки лондонского общества; почти все они были важными сановниками или ближайшими родственниками важных сановников. Многие вернулись из европейских Городов Наслаждений с единственной целью приветствовать его. Здесь были командиры аэронавтов, отступничество которых сыграло роль в свержении Белого Совета, когда наступил решающий момент, руководители Управления ветродвигателей, высшие чины Пищевого треста. Контролер Европейских свинобоен выделялся меланхолической внешностью и утонченно циничными манерами. Мимо Грэма прошел епископ в полном облачении, беседуя с господином, одетым в традиционный костюм Чосера, включая и лавровый венок.
– Кто это? – спросил Грэм почти невольно.
– Лондонский епископ, – ответил Линкольн.
– Нет, тот, другой…
– Поэт-лауреат.
– Неужели до сих пор…
– О, нет, стихов он не пишет. Это кузен Уоттона, члена Совета. Он из клуба роялистов «Алая Роза» – весьма изысканного клуба. Они хранят старые традиции.
– Мне говорили, у вас есть король.
– Король не принадлежит к этому клубу. Его пришлось исключить. По-моему, тут дело в том, что в его жилах течет кровь Стюартов. Однако на самом деле…
– Их много?
– Чересчур много.
Грэм не совсем понял, в чем дело, но, по-видимому, все это было частью тех перемен, которыми отличался новый век от старого. Он снисходительно кивнул первому человеку, которого ему представили. Ясно было, что тонкие различия в положении играли роль даже в этом собрании, и Линкольн счел нужным представить ему очень небольшую часть гостей – так сказать, узкий круг. Первым подошел Главный аэронавт, загорелое лицо которого резко контрастировало с бледными лицами других приглашенных. Своевременная измена Совету сделала его весьма важной персоной.
Простые манеры, по мнению Грэма, выгодно отличали его от окружающих. Главный аэронавт сказал несколько общих фраз, заверил Грэма в своей лояльности и искренне справился о его здоровье. Держался он непринужденно, в интонации его отсутствовало легкое стаккато, свойственное английскому языку нового времени. Аэронавт превосходно продемонстрировал Грэму, что перед ним грубовато-дружелюбный «воздушный пес» – он сам употребил это выражение, что человек он простой и мужественный, старой закваски, что никогда не прикидывается всезнайкой и что то, чего он не знает, и знать-то не стоит. Он поклонился без малейшего подобострастия и отошел.
– Рад видеть, что такие люди еще не перевелись, – сказал Грэм.
– Это все фонографы и кинематографы, – немного язвительно заметил Линкольн. – А он учился у жизни.
Грэм еще раз взглянул на удаляющуюся коренастую фигуру. Кого-то она до странности напоминала.
– По сути, мы купили его, – сказал Линкольн. – Отчасти. А отчасти он испугался Острога. От его решения зависело все.
Он резко повернулся, чтобы представить Генерального инспектора средних школ. Это был высокий человек изящного сложения в серо-голубой академической мантии. Он поглядывал на Грэма сквозь пенсне викторианского фасона и сопровождал свои слова жестами безупречно ухоженных рук. Грэм немедленно заинтересовался кругом обязанностей этого господина и задал ему несколько конкретных вопросов. Генерального инспектора, казалось, несколько удивила и позабавила полная неосведомленность Хозяина. Слегка неопределенно упомянул он о монополии на образование, которой обладает его компания; монополия же эта возникла благодаря контракту, заключенному с синдикатом, контролирующим многочисленные лондонские муниципалитеты. Зато с особым энтузиазмом он говорил о прогрессе образования с викторианских времен.
– Мы покончили с зубрежкой, – сказал он, – ее мы полностью исключили, нигде в мире теперь нет экзаменов. Вас это радует?
– А как вы добиваетесь результатов? – спросил Грэм.
– Мы делаем ученье занимательным – насколько возможно. А если что-либо не привлекает учеников, мы пропускаем эту тему. Ведь пространство для познания так велико.
Он углубился в подробности, и беседа затянулась. Грэм узнал, что дополнительные курсы при университете по-прежнему существуют, хотя и в измененной форме.
– Есть, к примеру, девицы, – распространялся Генеральный инспектор с глубоким осознанием собственной полезности, – которые рьяно изучают некоторые предметы, если они не чересчур трудны. Таких у нас тысячи. В настоящее время, – с наполеоновским жестом заявил он, – около пятисот фонографов в различных частях Лондона читают лекции о влиянии Платона и Свифта на любовные похождения Шелли, Хэзлитта[5] и Бернса. Затем слушательницы напишут сочинение по теме лекций, и их имена в порядке успешности вывесят на видных местах. Видите, какой прогресс? Полуграмотный средний класс ваших дней исчез.
– А начальные школы? – спросил Грэм. – Они тоже в вашем ведении?
– Полностью, – подтвердил Генеральный инспектор.
Грэм, которого и в прежние – демократические – времена интересовала эта проблема, стал задавать вопросы. Ему припомнились некоторые случайные фразы, оброненные стариком, с которым он разговаривал в темноте. А тут еще Генеральный инспектор подтвердил слова старика:
– Мы пытаемся сделать начальную школу приятной для детишек. Ведь им так скоро придется трудиться. Самые простые принципы – послушание, трудолюбие…
– Учите их совсем немногому?
– А зачем им больше? Излишние знания порождают беспокойство и неудовлетворенность. Мы их развлекаем. Но и при этом возникают неприятности, возбуждение в массах. Откуда рабочие набираются этих мыслей, уму непостижимо. Друг от друга, видимо. Тут и социалистические мечтания, и даже анархические идеи! Агитаторы действуют вовсю. Я всегда считал и считаю, что моя первоочередная задача – борьба с народным недовольством. Зачем делать народ несчастным?
– Удивительно, – задумчиво сказал Грэм. – Однако сколько вещей мне хотелось бы еще узнать…
Линкольн, который стоял, следя за выражением лица Грэма во время беседы, вмешался.
– Вас ждут другие, – вполголоса напомнил он.
Генеральный инспектор школ откланялся.
– Может быть, – сказал Линкольн, перехватив мимолетный взгляд Грэма, – вы хотите познакомиться с кем-то из этих дам?
Дочь Управляющего свинобойнями оказалась очаровательной миниатюрной особой с рыжими волосами и бойкими голубыми глазами. Линкольн оставил их беседовать наедине, и дама тут же заявила Грэму, что она обожает «старые добрые дни» – так назвала она время, когда Грэм впал в летаргию. Говоря это, она улыбалась, и ее глаза улыбались, словно требуя взаимности.
– Сколько раз я пыталась вообразить себе это старое романтическое время, – говорила она. – А для вас это живые воспоминания. Каким странным и переполненным людьми должен казаться вам наш мир! Я видела фотографии и картины старых времен – маленькие одинокие домики, сложенные из кирпича, изготовленного из обожженной глины, все черные от копоти очагов, железнодорожные мосты, простенькие объявления, важные строгие пуритане в странных черных сюртуках и высоких шляпах, железные поезда на железных мостах, проносящиеся над головой, лошади, коровы и даже полудикие собаки, бегающие по улицам. И вдруг вы попадаете прямо сюда!
– Прямо сюда, – повторил Грэм.
– Из вашей жизни, из всего, что вам было знакомо.
– Прежняя жизнь не была счастливой, – заметил Грэм. – Я не жалею о ней.
Она бросила на него быстрый взгляд. Последовала короткая пауза. Она ободряюще улыбнулась.
– Нет?
– Нет, – сказал Грэм, – то была ничтожная жизнь, ничтожная и бессмысленная. Но эта… Мы считали мир сложным, достаточно цивилизованным. Но теперь – хотя в этом мире мне всего четыре дня от роду – наш век представляется мне странным, варварским – он был лишь началом нового порядка. Всего лишь началом… Вам трудно будет понять, как мало я знаю.
– Вы можете спросить меня о чем угодно, – сказала она, улыбаясь.
– Тогда расскажите мне, кто эти люди. Я все еще в полном неведении. Это озадачивает. Кто это, генералы?
– Люди в шляпах с перьями?
– Нет… нет. Это, наверное, какие-нибудь должностные лица, занимающие высокие посты. А кто этот импозантный господин?
– Этот? Очень важный сановник, Морден. Он директор-распорядитель Компании противожелчных пилюль. Я слышала, что его рабочие иногда производят в сутки мириад мириадов пилюль. Шутка ли – мириад мириадов!
– Мириад мириадов. Неудивительно, что у него такой гордый вид, – сказал Грэм. – Пилюли! Что за удивительное время! А тот человек в пурпуре?
– Он не совсем из нашего круга, знаете ли. Но мы его любим. Он умен и очень забавен. Это один из руководителей медицинского факультета Лондонского университета. Все медики носят пурпур. Но, сами понимаете, люди, которые получают жалованье за свою работу… – Она усмехнулась, отметая претензии подобных людей на высокое положение в обществе…
– Есть ли тут кто-нибудь из ваших великих художников или писателей?
– Нет, писателей здесь нет. По большей части это чудаки, слишком занятые собственной персоной. И они так ужасно ссорятся! Они могут подраться из-за права первому подняться по лестнице! Ужасно, не правда ли? Но я думаю, что Рейсбери, самый модный капиллотомист, здесь. Он приехал с Капри.
– Капиллотомист? – Грэм задумался. – Ах да, вспомнил. Артист! Почему бы и нет?
– Мы вынуждены поощрять его, – извиняющимся тоном сказала она и улыбнулась. – Наши головы в его руках.
Грэм заколебался, преподносить ли ожидаемый комплимент, но его взгляд был достаточно выразителен.
– Идет ли искусство в ногу с прогрессом цивилизации? – спросил он. – Кто ваши великие художники?
Она с сомнением посмотрела на него, затем рассмеялась.
– На минуту я подумала, что вы говорите о… – Она засмеялась снова. – Вы, конечно, имеете в виду людей, привлекавших в ваше время к себе столь пристальное внимание тем, что могли покрывать огромные площади холста масляными красками? Такие большие продолговатые штуки. Вы обычно вставляли их в золоченые рамы и развешивали рядами в своих квадратных комнатах. У нас этого нет. Людям такие вещи надоели.
– Но о ком же вы тогда подумали?
Она многозначительно приложила палец к щеке – свежесть этой щечки была вне подозрений, – улыбнулась и посмотрела на него очень лукаво, кокетливо и приглашающе.
– И здесь. – Она показала на свои веки.
Момент был рискованный. В памяти Грэма мелькнуло потешное воспоминание о виденной когда-то картине «Дядюшка Тоби и вдова»[6]. Архаичный стыд овладел им. Он остро ощутил, что на него смотрят.
– Понимаю, – заметил он не в лад. И неуклюже отвернулся от ее прелестей. Огляделся вокруг и встретил взгляды, которые немедленно переключились на другие предметы. Похоже, он немного покраснел.
– А кто это там беседует с дамой в шафрановом платье? – спросил он, отводя глаза.
Человек, о котором спросил Грэм, оказался одним из крупнейших руководителей американских театров, только что прибывшим из Мексики, где осуществил новую гигантскую постановку. Его черты напомнили Грэму Калигулу, бюст которого он некогда видел. Другой мужчина приметной внешности оказался Начальником черного труда. Этот титул поначалу не произвел на Грэма впечатления, но потом он переспросил:
– Начальник черного труда?
Миниатюрная дама, ничуть не смутившись, обратила его внимание на очаровательную особу небольшого роста и сказала, что это – одна из дополнительных жен англиканского епископа Лондона. Она добавила несколько слов в похвалу смелости епископа – ведь до сих пор среди духовенства сохранялась моногамия.
– Это и неестественно, и неуместно, – заметила она. – Почему нормальные чувства должны подавляться и запрещаться только потому, что мужчина – священник? К слову говоря, вы принадлежите к англиканской церкви?
Грэм колебался, спросить ли о статусе «дополнительной жены», – по-видимому, это был некий эвфемизм; однако их весьма интересную и поучительную беседу прервал Линкольн. Они прошли через зал к высокому человеку в малиновом одеянии, стоявшему с двумя очаровательными дамами в бирманских (как показалось Грэму) костюмах. Выслушав их любезности, Грэм двинулся к другим гостям.
Вскоре многообразные впечатления начали складываться в общую картину. Вначале блеск собрания пробудил в нем демократа, он стал враждебен и насмешлив. Однако это не в человеческой природе – долго противостоять атмосфере любезного внимания. Музыка, свет, игра красок, блеск обнаженных рук и плеч, рукопожатия, мимолетный интерес оживленных улыбками лиц, приветливые голоса с искусно подобранными интонациями, атмосфера комплиментов, внимания и почтения – все это сплеталось воедино и доставляло несомненное удовольствие. Грэм на время забыл о своих обширных планах. Бессознательно поддался опьянению своим положением; его поведение сделалось менее стесненным, манеры – более величественными, походка – твердой; складки черной мантии ниспадали смелее, а голос исполнился благородства и достоинства. В конце концов, это был яркий, интересный мир!
Он посмотрел вверх и увидел, что на фарфоровом мостике промелькнуло лицо, обращенное к нему. Оно почти сразу исчезло – лицо девушки, которая была в маленькой комнате позади театрального зала прошлой ночью, после его бегства от Совета. И она смотрела на него.
Он не сразу вспомнил, где видел ее, а затем, вместе с узнаванием, вернулись и яркие ощущения той первой встречи. Но паутина танцевальной музыки висела в воздухе и не давала закрепиться воспоминанию о той могучей маршевой песне.
Дама, с которой он в это время разговаривал, повторила свой вопрос, и Грэму пришлось вернуться к роли флиртующего короля.
Однако он уже не мог отделаться от чувства тревоги, им овладело смутное беспокойство. Его как будто волновала какая-то полузабытая обязанность – очень важная и ускользнувшая от его внимания среди этого света и блеска. Привлекательность блестящих дам, толпившихся вокруг, потускнела. Грэм уже не отвечал вялыми и неуклюжими комплиментами на тонкие любовные намеки – теперь-то он понимал, что ему предлагается; взгляд его блуждал в надежде еще раз увидеть эту девушку, которую он встретил во время восстания.
Где же все-таки он ее видел, где именно?
Грэм стоял в одной из верхних галерей и разговаривал с некоей светлоглазой дамой об идемите – предмет разговора был выбран им, а не ею. Он прервал ее теплые заверения в преданности деловым вопросом и убедился, как не раз убеждался в этот вечер, что женщины нового времени мало осведомлены, но зато очаровательны. И вдруг, прорвавшись сквозь завихрения танцевальной мелодии, на него обрушилась Песня Мятежа, могучая песня, которую он слышал в театре, – хриплая и мощная.
И он вспомнил!
Вздрогнув, он поднял глаза и увидел над собой вентиляционное окошко, через которое доносилась песня, и вверху, сквозь сплетение кабелей и тросов – голубую дымку и отсвет огней на движущихся путях. Песня перешла в нестройный шум голосов и затихла. Но теперь ясно различались лязг и грохот бегущих платформ и ропот множества людей. Появилось неясное, необъяснимое ощущение – скорее инстинктивное, – что снаружи, на путях, собралась огромная толпа, которая, должно быть, смотрит на здание, где развлекается их Хозяин.
Хотя песня оборвалась и танцевальная музыка опять утвердилась в своих правах, марш продолжал звучать в мозгу Грэма.
Светлоглазая дама все еще сражалась с тайнами идемита, когда он снова заметил девушку, которую видел в театре. Теперь она шла по галерее в их сторону. Он увидел ее раньше, чем она его. На ней было чуть поблескивающее серое платье, темные волосы облаком поднимались надо лбом. Холодный свет из отверстия, ведущего на улицы, упал на ее печальное лицо.
Собеседница Грэма заметила, как изменилось его лицо, и ухватилась за возможность прекратить разговор об идемите.
– Не хотели бы вы познакомиться с этой девушкой, сир? – храбро спросила она. – Это Элен Уотгон, племянница Острога. Она знает массу серьезных вещей. Очень серьезная особа, одна из самых серьезных. Уверена, вам она понравится.
Через минуту Грэм уже разговаривал с девушкой, а светлоглазая дама упорхнула.
– Я помню вас хорошо, – сказал Грэм. – Вы были в той комнатке. Когда все пели и отбивали такт ногами. Перед тем как я пошел через зал.
Ее мгновенное замешательство прошло. Девушка смотрела прямо на него, лицо ее было спокойно и твердо.
– Это было прекрасно, – сказала она и, помедлив, добавила с неожиданной силой: – Все эти люди были готовы умереть за вас, сир. Они без счета погибали за вас в ту ночь.
Ее лицо пылало. Она стремительно оглянулась, чтобы убедиться, что ее не подслушали.
Вдали на галерее показался Линкольн – он пробирался сквозь толкучку в их сторону. Девушка заметила его и порывисто повернулась к Грэму. Она внезапно оставила свою суровость и заговорила с доверием и надеждой:
– Сир, не могу сказать всего здесь и сейчас. Но простой народ несчастен. Его угнетают, властью над ним злоупотребляют. Не забывайте о народе, который шел на смерть – на смерть, чтобы вы могли жить.
– Но я ничего не знаю… – начал Грэм.
– Сейчас я не могу говорить.
Линкольн появился рядом с ними. Поклонился, извинившись перед девушкой.
– Ну как, довольны новым миром, сир? – спросил Линкольн с предупредительной улыбкой, обводя зал и его великолепие всеохватывающим жестом. – Во всяком случае, он изменился.
– Да, – сказал Грэм, – изменился. Хотя, по сути, не так уж сильно.
– Подождите, пока не окажетесь в воздухе, – заметил Линкольн. – Ветер стих, и аэроплан уже ждет вас.
Девушка явно ждала возможности удалиться.
Грэм посмотрел ей в лицо; он хотел задать ей вопрос, но, уловив предостережение в ее глазах, отвесил поклон и повернулся, чтобы идти с Линкольном.
Глава XVI
Моноплан
Летные площадки Лондона располагались по неправильной дуге на южном берегу реки, тремя группами по две в каждой. За ними были сохранены имена старинных пригородов и деревень. Вот их названия по порядку: Роухамптон, Уимблдонский парк, Стритем, Норвуд, Блэкхит и Шутерс-хилл. Это были однотипные конструкции, поднятые высоко над поверхностью городских крыш. Каждая имела около четырех тысяч ярдов в длину и тысячу в ширину и была построена из материала, в состав которого входили железо и алюминий. Этот материал заменил железо в архитектуре. Их верхние этажи представляли собой переплетение ферм, которое пронизывалось лифтами и лестницами. На плоской верхней поверхности размещались стартовые тележки. Они могли перемещаться по слегка наклонным рельсам до самого края.
Грэм отправился на летные площадки по общественным путям в сопровождении Асано, своего слуги-японца. Линкольна отозвал Острог, занятый административными делами. Сильная охрана из полиции ветродвигателей ожидала Хозяина перед зданием Управления и освободила ему место на верхней движущейся платформе. Эта поездка на летные площадки была неожиданной, и тем не менее за ним последовала целая толпа. По пути он слышал, что люди выкрикивают его имя, и видел несчетное множество мужчин, женщин и детей в синем, которые, крича и жестикулируя, теснились на лестницах, ведущих на центральную полосу. Он не мог разобрать, что они кричали. Его снова поразил их особый грубый язык – вульгарный диалект городской бедноты. Когда наконец он достиг цели, охрана немедля оказалась в окружении густой возбужденной толпы. Позже Грэм сообразил, что некоторые пытались пробиться к нему и передать петицию. Стражники с трудом прокладывали дорогу.
Моноплан с дежурным аэронавтом ожидал его на западной площадке. Вблизи этот аппарат оказался не таким уж маленьким. Он лежал на своей стартовой тележке посреди широкой площадки, его алюминиевый решетчатый корпус был величиной с двадцатитонную яхту. Боковые несущие паруса из какой-то стекловидной искусственной пленки, поддерживаемые и пронизанные металлическими нервами, похожими на прожилки в крыле пчелы, отбрасывали тень на пространство в сотни квадратных ярдов. Сиденья для инженера и пассажира свободно висели внутри защитных ребер каркаса на сложной системе тросов и были сдвинуты довольно далеко назад от середины корпуса. Кресло пассажира защищалось ветровым щитком и ограждалось металлическими прутьями с надувными подушками. При необходимости его можно было закрыть полностью, но Грэм, в предвкушении новых впечатлений, пожелал, чтобы сиденье оставили открытым. Аэронавт сидел за стеклом, защищающим лицо. Пассажир мог закрепить свое сиденье на одном месте, что было необходимо при посадке, или передвигаться с помощью рельса и специального стержня к шкафчику на носу машины, где помещались его личный багаж, теплая одежда и провизия. Шкафчик вместе с сиденьями уравновешивали размещенный в центральной части двигатель и установленный на корме пропеллер.
Площадка была пуста – никого, кроме Грэма, Асано и нескольких охранников. Под руководством аэронавта Грэм занял свое место. Асано вылез из машины и остановился на площадке – замахал рукой. Внезапно он словно скользнул куда-то назад и вправо и исчез.
Двигатель громко гудел, пропеллер вращался; площадка и окрестные строения стремительно и плавно уходили назад. Затем все словно вздыбилось. Грэм инстинктивно ухватился за короткие стержни по сторонам сиденья. Чувствовал, что поднимается вверх, слышал свист воздуха над ветровым щитком. Пропеллер вращался с мощным ритмическим звуком: раз, два, три – пауза, раз, два, три – пауза. Инженер очень осторожно регулировал механизм. Машина начала мелко вибрировать; эта дрожь продолжалась в течение всего полета. Крыши уносились вправо, быстро уменьшаясь. Грэм глядел через голову аэронавта сквозь ребра машины. Посмотрев по сторонам, Грэм не заметил ничего особенно пугающего – скоростной фуникулер дал бы похожие ощущения. Он узнал здание Совета и Хайгейт-ридж. И тут он взглянул вниз, прямо под ноги.
Мгновенно его охватил животный ужас, сознание страшной опасности. Он вцепился во что-то. Какое-то время не мог поднять глаз. В нескольких сотнях футов внизу был один из больших ветряков юго-западного Лондона, а южнее виднелась летная площадка, усеянная черными точками. И все это, казалось, проваливалось в бездну. У него был мгновенный импульс – бросится вниз, догнать землю. Он стиснул зубы, усилием воли поднял глаза. Паника прошла.





