Текст книги "Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)"
Автор книги: Георгий Адамович
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
1928
ОПРАВДАЕТСЯ ЛИ НАДЕЖДА?
Оправдается ли надежда, – как знать? Нет игры более пустой и бесплодной, чем литературные предсказания. Случалось, что обманывали самые блистательные надежды, и порою «из ничего» развивались настоящие художники. Поэтому я поставил знак вопроса в заглавии статьи о Леониде Леонове. Но сразу хочу сказать, что такой надежды у нас давно не было, и давно уже не встречалось нам дарование настолько живое, полное силы и прелести.
Леонов в начале этого года издал свои новый роман «Вор». Больше чем когда бы то ни было хочется «порекомендовать» эту книгу, – с уверенностью, что читатель останется признателен за рекомендацию. Какие есть удивительные страницы в «Воре», какое неподдельное вдохновение! Вот десять лет существует «советская» литература, – и ведь было бы несправедливым сказать, что все, доходившее к нам под советским ярлыком, оказывалось плохо и лживо. Были и хорошие книги, появились в России и даровитые писатели. Но, конечно, ни Бабель, ни Всев. Иванов, ни Булгаков или Федин не могли бы написать «Вора», – или подняться до художественного уровня этого романа. Среди «молодых» у Леонова сейчас соперников нет.
Первые повести Леонова появились, если не ошибаюсь, в 1922 году: «Туатамур», «Конец мелкого человека» и др. Но до появления романа «Барсуки» о Леонове мало кто слышал, мало кто говорил. Внимательнее всех оказался А. Воронский. бывший редактор «Красной нови», сосланный теперь в Сибирь за оппозицию, человек неглупый и небездарный, хотя чрезвычайно упрощающий все вопросы литературы и искусства. Но «упрощение» – болезнь у марксистов неизлечимая, и взыскивать за это с Воронского не приходится: но сравнению с Луначарским или Коганом, он все-таки казался чуть ли не гением. Воронский в первых своих заметках о Леонове предрекал ему большое будущее, но советовал «преодолеть целый сонм великих искусов» и выражал опасение, как бы Леонов по малой своей сознательности не оказался отброшенным «на задворки нашей современности». Интересно – что заставляло Воронского сомневаться в успехах Леонова? Для пояснения сделаю несколько выписок:
«Леонова едва ли можно назвать даже попутчиком революции. Тем более он чужд коммунизму. Думается, что у Леонова очень существенное и важное не продумано, художественно не проработано и не прочувствовано. У него есть настолько опасные изгибы, что они ставят под вопрос будущее всего его таланта» (Воронений А. Лит. типы. С. 115). «Он напуган возможностью механизации жизни и человека и, по-видимому, в коммунизме готов видеть противника этой жизни… при таких настроениях очень легко скатиться в доподлинно художественную реакцию» (Там же. С. 116).
Итак, для Воронского Леонов недостаточно «идеологически выдержан». Критик упрекает Леонова в том, что он – «ходатай за маленького безвестного человека». Он цитирует слова одного из леоновских героев: «За правду кровью платить надо, – а кровь – она дороже всяких правд», – и, основательно замечая, что «это положение целиком взято у Достоевского», тут же далеко не столь основательно говорит, что оно «целиком абстрактно», и пугает Леонова «выходом из строя жизни».
Переведем всю эту двусмысленно-условную литературщину на простой язык. Из всего сказанного Воронским несомненно одно: Леонов гораздо больше занят душой человека, чем пропагандой коммунизма. Упрек превращается в похвалу, и если бы этот упрек не мог быть сделан, Леонов, конечно, не был бы художником. В ранних своих повестях Леонов пристально вглядывается в жизнь и никаких готовых схем не принимает извне. Он «сомневается и раздумывает» – и если теперь из последнего его романа постараемся узнать, к чему его сомнения и раздумия привели, то ответ, кажется, должен быть таков: меняются эпохи, меняется строй жизни, быт. уклад; меняется оболочка, – но человек не меняется; и вечным предметом искусства остается его душа… Когда писатель это понял и всем своим существом ощутил – к нему уже неприменимы паспортные клички «советский» или «зарубежный». Он просто русский писатель, где бы он ни жил и законам какой страны ни подчинялся бы. Московские критики отрицают это; не будем им подражать. И главное: объясним им «во избежание досадных недоразумений», что писатель типично эмигрантский для нас так же неприемлем, как и типично советский, – и что в эти узкие, временные, откровенно преходящие формулы втиснуть истинное искусство им никогда не удастся. Воронский брюзжит на Леонова как раз за то, что в нем наиболее ценно.
Роман «Барсуки» обратил на Леонова общее внимание. О книге этой в свое время достаточно писалось. Одобрения были смешаны с упреками: роман казался скороспелым, сыроватым, цветистый стиль его чаще раздражал, чем радовал. Описывались в нем «зеленые», то есть дезертиры, ведущие партизанскую борьбу с советской властью. Скорее в целом, чем в частностях, этот роман убеждает, то есть скорее по окончании, чем во время чтения. На некотором расстоянии виден становится его замысел и проясняется общая картина, развернувшаяся очень широко. Роман не был вполне удачен, но доверие к силам автора внушил большое.
«Вор» это доверие удваивает. Несомненно, Леонов испытывает сейчас сильнейшее влияние Достоевского, – как раньше он находился под влиянием Лескова. Самый переход от Лескова к Достоевскому есть признак духовного роста. Читатель, вероятно, заподозрит, что Леонов воспринял влияние Достоевского поверхностно, по-ученически. Нет, – и это-то более всего в нем и замечательно. Леонов не подражает Достоевскому и не внешнюю его манеру перенимает. Он как бы входит в его внутренний мир и по-новому, по-своему его вновь оживляет, вновь заселяет живыми образами. Никакой параллели между Достоевским и Леоновым я не провожу, и, конечно, это сейчас было бы делом опрометчивым, безвкусно-торопливым, почти непристойным. Но нет ничего невозможного, что когда-нибудь эта параллель будет проведена, и, повторяю, Леонов единственный из молодых писателей, о ком можно подобные слова сказать.
Передать содержание «Вора» было бы очень трудно. Роман этот не принадлежит к тем, где вокруг одного героя или одного какого-нибудь случая вращается все остальное. Единого стержня в нем нет – наоборот, в нем сплетено огромное количество отдельных существований, судеб и характеров. Это действительно «кусок жизни». Общий фон – Москва последних лет, опустившиеся бывшие люди, пьяницы, мошенники, налетчики и рядом первая поросль новых сил: новые купцы, пока еще робкие и притаившиеся, новые мещане, которые в будущем не уступят прежним… Общий тон – беспокойный, приподнятый, слегка «хмельной», или, как теперь иногда выражаются, «угарный», с клятвами на всю жизнь, с восторгом, переходящим в муку, и муками, сменяющимися восторгом, с бредовыми беседами на рассвете, со слезами внезапного умиления, чуть ли не с «поклоном всему человеческому страданию». Не поддавайтесь первому впечатлению, не сочтите все это с первых глав романа слабонервностью или кривлянием: вы вскоре убедитесь, что Леонов верно передает томление русских «больных душ». Необязательно за ним следовать – как даже и за Достоевским, – но путь у Леонова не искусственно вымышленный, мир его не призрачный, и в этом мире он не случайный гость.
Главное действующее лицо романа – Митька, «вор», человек властный, обаятельный, с налетом романтической таинственности, кое-чем напоминающий Ставрогина и. как Ставрогин, не находящий ни применения, ни выхода своим силам. Митька с высот жизни опускается на самое дно ее и к концу романа в великой тоске ищет духовного воскресения. Это образ не совсем отчетливый, но задуманный глубоко. Остальные лица яснее, и психологическая обрисовка их, пожалуй, правдивее: Николка Заварихин, этот советский «удал-добрый-молодец», веселый, хитрый, цепкий; прекрасная Манька Вьюга; спившийся «барин» Манюкин, сочиняющий витиевато-слезливые письма к Николаше, несуществующему своему сыну, и за четвертак потешающий новых господ рассказами о фантастической былой роскоши; простодушная Зинка, влюбленная в вора; ее жених, желчный управдом Чикилев; наконец, Гелла Вельтон, цирковая акробатка, разбивающаяся насмерть (едва ли не лучший эпизод романа – самый законченный, самый выразительный). Крайне искусственно введена в роман фигура писателя Фирсова, который будто бы сочиняет о действующих лицах повесть, забегает то сюда, то туда, сообщает мысли автора, комментирует поступки героев и всюду суется без нужды и толку. Леонов, к сожалению, уступил тут прихотям времени, требующим «сдвинутой конструкции», и пожелал, чтобы и у него было все «как у других» – по излюбленному выражению поручика Берга из «Войны и мира». Напрасно. «У других» все гораздо хуже, чем у него – и подражать им Леонову не стоило.
Мысли автора выражает, впрочем, не только Фирсов, но порою и пьяненький Манюкин, и за кудрявым слогом его посланий к Николаше чувствуется иногда, несомненно, сам Леонов.
Манюкин пишет о вещах самых разнообразных. В завещании он вспоминает Россию. «Ты, Россию, а с нею весь мир, принимая из рук моих, вопрошаешь меня безгласно о мыслях моих. Что ж! Россия есть прежде всего народ, обитающий некое гладкое географическое пространство. Не березки, не овражки, не белые барские усадебки… есть Россия. Ныне не пугаюсь, когда спиливают березку, сожигают от полноты сердца усадебку… Лушу народную да охранит Господь от зла, а ты помоги ему в этом, ибо коротки руки стали и у Вышнего».
Что же, пора и народу выглянуть в Петрово окошко.
Может, и дорос, и приобрел все пороки, должные для управления любезным отечеством.
…Кто скажет? Ведь мы и народ-то знавали лишь по лакеям, бантикам, извозчикам да нянькам. И вот видится мне «иное лицо и дела иные»…
Нельзя решить, объединен ли леоновский роман одной какой-либо «идеей». Если и есть такая идея в нем, то лишь очень старая и общая; идея греха и искупления, падения человека и вечной возможности спасения. Было бы правильнее назвать это не идеей, а темой, и всякий знает – это тема, вечно тревожившая Достоевского. Вероятно, Достоевский внес бы в леоновскую фабулу просветляющий, проясняющий трагизм, осветил бы ее светом беспощадно-резким. У Леонова в «Воре» есть что-то тягучее, есть какая-то «кашеобразность». Но ведь ему нет еще тридцати лет! И скорее залогом его роста, чем доказательством слабости является эта медленность его развития, эта «честность с собой»: не говорить о том, чего еще не знаешь, не видишь, не понимаешь. Уже и сейчас Леонов разбирается в человеке, в его помыслах и желаниях, в его радостях и несчастьях как никто из наших современников. Уже и сейчас он умеет человека изображать – и, по-видимому, чувствует потребность и право человека сулить, т. е. прежде всего самого себя в каждом из своих героев. Все в нем обещает, что он будет истинным поэтом, в широком смысле слова, – почти ручается за это.
Но не будем гадать. Поблагодарим за «Вора», этот «нечаянный подарок», запомним имя Леонова, – и будем ждать его новых книг.
К. ФЕДИН И ЕГО НОВЫЙ РОМАН «БРАТЬЯ»
Основные качества К. Федина – добросовестность, усердие, трудолюбие. Наделенный от природы дарованием не первоклассным, он использовал его умело. Фединская беллетристика неизменно хорошо проработана, тщательно продумана, чисто выполнена. Конечно, это «не бог весть что» – по глубине и широте замысла, по уровню вдохновения. Но это все-таки добропорядочная литература, без срывов.
Писатели послереволюционного поколения, в общем, более всего грешат торопливостью, небрежностью, сказывающейся особенно сильно не в стиле или внешних приемах, – это еще было бы пустяками, – а в замысле. «И жить торопятся, и чувствовать спешат», хочется о них повторить. У них бывают вспышки, но едва только они берутся за что-нибудь, требующее длительного и неослабевающего напряжения, – как банкротство их очевидно. Нельзя в две недели написать романа, а главное, нельзя так, мимоходом, в свободную минуту, между статейкой и докладиком, задумать его, самому себе его выяснить и внутри себя как бы осуществить. Фабула тут ни при чем, и не в ней, конечно, дело. Механическое построение ее может быть доведено до высокого совершенства, как все механическое – и затрата времени при навыке может быть сведена к минимуму. Но жизнь рождается медленно, и создать что-либо живое можно только выносив его. К советским писателям все это относится больше, чем к кому бы то ни было.
Федин до сих пор выделяется среди них своей «творческой сознательностью». Не то чтобы он мало печатался, мало писал. Нет, – но у него была, очевидно, очень честная работа над собой, изучение «всяких образцов прошлого», чистосердечное желание что-нибудь у них позаимствовать. Была вдумчивость, было спокойствие. Федин никогда не «халтурил» (кстати сказать, – удивительное слово; неприятное, пусть, но выразительнейшее слово, которое грех было бы преследовать ради мертворожденных идеалов языкового «пуризм»). Отсутствие малейших признаков озорства в даровании порой даже казалось подозрительным. Пай-мальчики ведь редко достигают чего-либо в искусстве, и не случайно среди великих писателей почти нет бывших «первых учеников». Нужна какая-то капля яда… Но, повторяю, среди советских «озорников» по профессии или по обязанности Федин выделялся выгодно.
Его роман «Города и годы», при всей его условности и искусственности, был все-таки хорошим романом, многих поразившим тщательностью письма, высокой пробой его. От чтения оставался какой-то мутный осадок, – таково, по крайней мере, было мое впечатление, чувствовалось что-то поддельное в фединском романизме, что-то предумышленное в его одушевлении. Но «придираться ко всякому можно», и думалось: не придирки ли и это. Был настоящий роман, настоящая литература, а мы теперь не слишком по этой части избалованы, и опасно нам быть чрезмерно разборчивыми.
Но вот новый роман Федина, только что изданный в Берлине «Петрополисом», помеченный автором на последней странице: март 1928 г. Все достоинства Федина по-прежнему налицо, ничего как будто не изменилось. Однако если «осадок» оставался от чтения «Городов и годов», то с «Братьями» дело обстоит много хуже. Очевидно, не Федин ослабел, но мы пристальней в него вгляделись.
Прежде всего: глубочайшая, беспросветная скука. Конечно, это оценка субъективная и неубедительная. Мало ли что кому скучно: один зевает над «Войной и миром», другой – над «Рокамболем». Но я не настаиваю на этом, личном моем впечатлении и хочу отметить скорее общий бесспорный, почти реальный «дух скуки», веющий над этим романом, «сделанным» с таким трудом и старанием, – не живым, а жизнеподобным, не умным, а умничающим. «Воняет литературой», выразился Тургенев. Все удачно, все правильно рассчитано и умело выполнено, но нет легкости, свободы, бессознательной и необъяснимой безошибочности, короче, нет игры, есть только работа. А ведь творчества без игры не бывает.
«Братья» – это три брата Каревых: Матвей, Никита и Ростислав. Матвей – стареющий профессор, прославленный врач, уставший от славы и труда, угрюмый хмурый, добрый, мешковато-вялый, как многие стареющие знаменитости в русской литературе. Никита – подлинный герой романа по своей центральности и в то же время самый неясный в нем образ – музыкант, сочинивший симфонию, где «отражено наше героическое время», Дон-Жуан, неизвестно чему обязанный своими успехами, душа мятущаяся и, вероятно, слабая. Наконец, Ростислав – тип простой и сразу понятный, увлекающийся мальчик, благородный коммунист, весело живущий и весело умирающий, своего рода «луч света» в этом темном царстве.
Взаимные отношения братьев сложны. Дочь Матвея, подросток Ирина, влюблена в своего дядю Никиту. Матвей это знает и страдает. В Никиту влюблена и некая Варвара Михайловна Шерстобитова, купеческая дочка, впоследствии секретарша коммуниста Шеринга, выходящая замуж за матроса Родиона Чоброва и ради Никиты его бросающая. Ирина же изменяет Никите ради Родиона. Ростислав Карев, предводительствуя отрядом красных войск, занимает город Уральск, где находится дом его отца. Отец от него убегает. Ростислава предательски убивают белые, его именем называются улицы и, таким образом, слава его прибавляется к славе старших братьев. Комиссар Шеринг, благодетель Родиона, умирает вопреки диагнозу Матвея. Его болезнь случайно оказывается причиной встречи нескольких действующих лиц, связанных друг с другом, – кто любовью, кто ревностью, кто ненавистью…
Я намеренно сбивчиво передаю содержи «Братьев». Но не думайте, что в романе действие развивается постепенно и что Федин связно повествует о жизни своих героев. В «Братьях» он еще раз применил любимый свой прием: начал с конца и затем принялся разъяснять, как до этого конца дело дошло. Не было бы большой беды, если бы только начало и конец оказались переставленными. Но Федин вообще уничтожает время и движение во времени. Он как бы не чувствует, что у времени есть направление, беспрестанно забегая то вперед, то назад, составляет мозаику, где ни одна из частиц, естественно, с другой не сходится. Вот это-то больше всего и утомляет в его книге, – даже раздражает. Несомненно, это литературный «прием». Несомненно, этот прием уже изучен и классифицирован критиками формальной школы. Но что им достигается? Какое он имеет оправдание, кроме жалкого желания писать иначе, чем обычно писатели до сих пор? Не только ли тогда перестает литература «вонять», когда в ней никакого следа приемов не осталось, – как, впрочем, и во всяком искусстве, всяком творчестве. У Федина повествование ведется скачками. Читая, удивляешься. Иногда удивляешься одобрительно: как остроумен и смел тот или другой скачок. Я даже иногда допускаю, – мы благодаря этим скачкам что-нибудь лишнее узнаем или воспринимаем. Но зато ни на одну секунду – о, это наверно – мы не в силах забыть, что читаем очень искусный роман современного молодого писателя, владеющего всеми новейшими секретами своего дела. Не в силах забыть и поэтому не в силах забыться, читая. Ну, а без этого все ни к чему. Мне недавно пришлось говорить о Леонове по поводу его романа «Вор». Леонов пишет грубее, можно сказать – простодушнее, чем Федин. Но у него на каждой странице есть что-то, Федину недоступное… Как назвать это «что-то»? Талант? Вдохновение? Чутье? Инстинкт? Называйте как угодно. Но Леонов знает, куда в повествовании идет, читатель же чувствует, что автор его за собой ведет. Федин, пожалуй, оттого так и блуждает в своем романе, что для него самого все в нем темно и брести ему приходится ощупью. Напишет сцену, придумает диалог и не знает, удачна ли эта сцена, дает ли что-нибудь диалог или нет. Крайне характерны разговоры в «Братьях». Некоторые их них хороши и выразительны. Но другие, внешне схожие с первыми, совсем пусты, и в обрывочности их ничего не заключается. Как будто выстрелы наудачу: то полные, то холостые, а сам стрелок не знает, когда какой случится, и щелкает курком всегда одинаково.
На всей книге – налет изысканного психологизма, и под ним – сантиментальной, голубоглазой мечтательности. Эти черты «геттингенства» в романе – кажется, наиболее природно-фединские. Есть легкое влияние Толстого (Смерть Шеринга), есть кое-где и Достоевский, – не дух его, а как бы только привкус.
Герои «Братьев» беседуют друг с другом кратко и скупо. Но один раз Федин своей манере изменяет и заставляет их поговорить отчетливо на темы важные и общие – приблизительно так, как Иван и Алеша Карамазовы, в трактире, за чаем. Но увы… Оскудел, очевидно, с тех пор человеческий ум. Помните, о чем и как говорил Иван Карамазов – его доводы, его сомнения. Послушайте теперь ученого биолога Арсения Арсеньевича Баха:
– Надо пробудить в человеке любознание… Беспокойство, внедрить в человека беспокойство, это чувство, которому мы обязаны всем, что нам известно: огнем, книгопечатанием, телеграфом…
Поверьте, друг мой, я знаю бесконечно больше вас, и мои знания устойчивы, как храм, фундамент которого уходит глубоко в почву. То, чем убеждают сейчас искателей правды из рабочих кружков, все эти амебы и туфельки, палеозойские периоды и обезьяны, все это переведено в моем представлении в сложнейшую и тончайшую гармонию… Но… поверьте, Родион. Некоей сокровенной минутой, когда ясность моих мыслей достигает предельной чистоты, я отвертываюсь в уголочек своей библиотеки… осеняю себя давно осмеянным христианским крестом и твержу:
– Ничего не понимаю. Ничего не понимаю!
Это искренно сделано – и, конечно, искренность здесь авторская. Но это примитивно по мысли, по обороту ее, – и просто-напросто неинтересно. Сотни раз все это было в мире запечатлено словами, – и с неизмеримо большей силой недоумения, с большим трагизмом. В современной России азы и прописи духовной жизни человека сходят за дерзкое мудрствование. Повторять их – занятие невинное, но бесплодное.
В заключение хотелось бы сделать короткую оговорку: отрицательное мое отношение к «Братьям» вызвано отчасти тем, что к Федину принято предъявлять большие требования. Окончательного высшего испытания он, на мой взгляд, не выдерживает. Но, конечно, в рядовой текущей словесности его роман – книга заметная и доказывающая, что в России не ослабела еще литературная культура.