Текст книги "Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)"
Автор книги: Георгий Адамович
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
ОБ ОДНОЙ РУКОПИСИ
Писать о ненапечатанной рукописи – на первый взгляд как будто не имеет смысла: не стоит рекомендовать людям книгу, которую они не могут прочесть. Но мы живем в условиях настолько необычных, что многое, казавшееся раньше бессмысленным, получило смысл теперь… Раньше были журналы и были издательства. Где они у нас теперь? Можно ли быть уверенным, что все лучшее из написанного здесь – печатается?
В год выходит здесь десятка полтора или два книг – большей частью случайных. Журнал же в эмиграции существует только один, и так как, по мысли руководителей его, он должен быть чем-то вроде сокровищницы русской культуры, то попасть туда человеку новому – дело хитрое, в особенности, если этот человек подлинно оригинален, а не ограничивается подражанием «старым испытанным образцам». «Современные записки» – не место для искания опытов, конечно. Они отлично выполняют свою роль «сокровищницы культуры», «хранителей заветов». Но от творчества новой культуры они предпочитают воздерживаться, только бы сохранить старую. Именно поэтому отношение журнала к уже сложившимся писателям много определеннее и яснее, чем к молодым, на которых «Современные записки» и посматривают со столь же благожелательной, сколь и откровенной осторожностью.
В основе этой осторожности лежит, вероятно, вопрос: может ли быть в эмиграции новая литературная «поросль»? Этот вопрос у нас часто ставится и обсуждается. Многие склонны решать его отрицательно. Теоретически, действительно, больше доводов для отрицательного ответа: без родины, без вечного обновления языка, без традиций, без русских впечатлений, без русского быта и природы, наконец, – что может здесь быть? Казалось бы, обречена здешняя «поросль». Но наперекор доводам – это не так. Скажу даже больше: именно без родины, ото всего оторвавшись, все растеряв, здешняя молодая литература нежданно-негаданно приобрела высокий и отрешенный строй, – тон человека, одинокого в целом мире, всеми покинутого, «между небом и землей». Утратив временное, она как бы «коснулась вечности», – и если можно и есть основания говорить о ее духовной нищете, то надо при этом вспомнить и первую заповедь блаженства. Мне кажется излишним называть имена. Они и мало что сказали бы читателю, и каждое в отдельности было бы не окончательно характерным, за исключением одного или двух. Ужасающая формальная растерянность почти всех современных молодых писателей, имеющая глубокие корни, конечно, неустранимая еще долго и уж во всяком случае никакими «возвратами к Пушкину» неисцелимая, – исчезновение схем и условностей искусства, оставившее художника внезапно беспомощным перед материалом, – все это мешает нашей молодой литературе быть внешне удачливой. Удачи в ней, действительно, маловато. Но надо к ней прислушаться, чтобы понять, что она не только существует, но и делает свое дело – и право, если только не на словах мы любим и ценим культуру и не отделяем ее от жизни, надо было бы не только оберегать великое прежнее наше достояние, но быть повнимательнее и к новому, хотя и неприглядному еще. Оно этого стоит.
Не случайно в этом году собрания «Кочевья» и «Союза поэтов» – обществ, где начинающие авторы читают свои произведения, – бывали так многолюдны. Широкая публика обманывается реже и меньше, чем принято думать. Она почувствовала, что, несмотря на слабость читаемого, на некоторую наивность беседы, возникавшей большей частью после чтения, – был все-таки на этих собраниях настоящий и чистый литературный «воздух», с бескорыстием, с ежеминутной готовностью перейти от технических споров к «последним вопросам бытия», с жаром и тревогой внутренне честных, взыскательных, живых и притом беспризорных душ. Пусть неинтересно то, что говорилось: интересно и важно то, о чем говорилось. Но иногда и «что» бывало интересно до крайности. Иногда и прочитанные произведения заслуживали всяческого внимания.
На одном из собраний «Кочевья» Сергей Шаршун прочел отрывки из своего романа «Долголиков». Некоторые страницы романа меня поразили, и я попросил автора дать мне всю рукопись.
Этот причудливейший и внутренне своеобразнейший роман – одна из самых замечательных вещей, которые мне пришлось за последние годы читать. Найдется ли для него здесь издатель? Не думаю. Роман очень сложен и очень длинен.
Шаршуна по возрасту невозможно причислить к молодым – он к ним примыкает только отказом от компромисса с жизнью, который для молодости характерен и о котором «взрослые» в огромном большинстве случае лишь с грустью вспоминают. Успехи в жизни требуют уступчивости, сговорчивости, – и надо много воли, чтобы и о того и от другого отказаться. У Шаршуна в прошлом декадентство, футуризм, дадаизм, – все то, что в сущности, было лишь вывернутым наизнанку культуртрегерством и стремилось проветрить застоявшуюся атмосферу искусства. Но вчерашние безумцы нередко превращаются в сегодняшних благополучнейших. Этого-то с Шаршуном и не случилось. Он ничего не забыл, ничему не изменил из своих первоначальных видений. Но вместе с тем он стал взрослым человеком.
Его роман – духовная автобиография. Литературно – в ней заметно влияние Ремизова и в особенности Андрея Белого, но по существу Шаршун от подчинения кому бы то ни было свободен. Лучшее, что есть в «Долголикове», – это какая-то печальная и строгая доброта к жизни, личное к ней безразличие и «благословение» ее в других. Шаршун пишет об одном из своих героев, что тот говорил:
«мягким, анархическим, бодлеровским, не имеющим ничего общего с сутолокой жизни, безвозвратно погибшим, близким к гениальности, к безумию, братским, беззастенчивым голосом».
Нечто подобное хотелось бы сказать и о нем самом. «Долголиков» написан как будто «на полях жизни», и автор признается, что всегда хотел «очутиться по ту сторону вечно убегающего, отступающего горизонта».
Этот роман «из жизни парижских художников» проникнут подвижнически-суровым духом, и есть редкое очарование в смешении монастырства с богемой или далекой, полузабытой, но в каждой строчке Шаршуна еще живой России, с разговорами на монпарнасском арго. Россия побеждает. Удивительно сквозь чуждую оболочку узнавать знакомые черты.
О подлинной поэзии вообще трудно писать. Рассказывать же о ней «своими словами» невозможно. Поэтому о «Долголикове» я больше говорить не буду, пока он не будет напечатан. Рано или поздно это произойдет. Мне верится, что тогда писать о нем будут много.
<«ЧЕТЫРЕ СТЕНЫ» В. РЯХОВСКОГО. –
«ТРУДЫ И ДНИ СВИСТОНОВА» К. ВАГИНОВА. –
«МУЧЕНИК БОГОИСКАТЕЛЬСТВА» Г. А. ПОКРОВСКОГО. –
«ПУШКИН И ДЕКАБРИСТЫ» Н. Н. ФАТОВА>
«Четыре стены» Василия Ряховского – один из тех советских романов, которые не имеют никакого художественного значения, но все же должны быть прочитаны.
Ряховский – бытовой писатель, стремящийся лишь к тому, чтобы дать «картину нравов». О хорошо знает среду, которую изображает, достаточно грамотен, чтобы дать картину отчетливую и ясную, достаточно честен, чтобы удержаться от искажения ее грубой тенденциозностью. В романе его тенденция есть, конечно: новый быт торжествует, старый быт сдается, коммунизм распространяется, мещанство гибнет, – но все это преподносится в таких дозах, которые по теперешним временам можно все-таки счесть приемлемыми. Это не Гладков, не Либединский, не Серафимович с их учениками и последователями. Таких романов, как «Четыре стены», выходит теперь в России довольно много. Ни их названий, ни имен их авторов запомнить невозможно: они составляют «серую массу» литературы, они все более или менее схожи между собой. Но их стоит читать и даже надо читать: она рассказывают о том, что делается в России. У Ряховского, например, вовсе не так много воображения, чтобы измышлять или лгать. Он скромно и старательно видит вокруг себя. На большее он неспособен и этим, собственно, и обусловлено его значение для нас. Если бы Ряховские принялись сочинять исторические романы или фантазировать о жизни марсиан, читать их не хватило бы сил и не было бы оснований.
Разумеется, осведомление их – плоское, лишь о том, что происходит на поверхности жизни. Но не все же толковать о «духе» или о «глубинных процессах» народа, да и не понять ничего в глубинах, если не присмотреться к поверхности.
В «Четырех стенах» описывается существование московских рабочих, из которых некоторые дослужились до высоких постов.
Две семьи: семья Кондры, рабочего-неудачника; другая – Коломрозова, его приятеля, председателя треста. В обеих семьях жизнь не ладится, и виной этому – вторая жена Коломрозова, злая и ветреная Юлия, которой ни до каких революций дела нет, а хочется только нарядов и поклонников. Юлия едва не отбивает жениха у Любы, дочери Кондры, доводит до смерти Жоржа, сына Коломрозова. Но и помимо Юлии не все благополучно в «Четырех стенах». От времени до времени герои романа рассуждают о том, как трудно «утвердить новый быт». Что такое семья в новом быту? Что такое любовь? Допустима ли она «в переходное время»? Как примирить долг общественный с личной жизнью?
Коломрозов кается после смерти сына:
«Я делаю государственно-важное, но рядом с этим у меня не хватает времени и догадки уделять внимание своим детям, посмотреть, как они, чем живут… Мой сын мне далек, чужд, он истекает кровью, а я не двину пальцем, чтобы помочь. Нет, проклятая жизнь выходит, и мы уроды».
К концу романа все противоречия разрешаются. Но никак нельзя счесть, что Ряховский указал «путь» к новому и прекрасному быту. Он свою Юлию убивает – рукой Коломрозова. Это, к сожалению, выход из положения, но, согласитесь, довольно исключительный. Основная тема «Четырех стен» – вопрос, как совместить личную жизнь с беспощадной требовательностью коммунистического общества, – разрешения у Ряховского не находит.
* * *
В майском номере «Звезды» помещена повесть К. Вагинова «Труды и дни Свистонова» – повесть не то чтобы замечательная, но в высшей степени причудливая, почти сомнамбулическая по замыслу и труднозабываемая. Удивительно, что «Звезда» решилась ее напечатать. У Вагинова в советской литературе – известность крайне отрицательная, и действительно, писателя более далекого от господствующих в России веяний, более равнодушного к злободневности нельзя себе представить. Его не без основания назвал кто-то из критиков «последним последышем декадентства». Вагинов учился в литературной студии Гумилева, но наибольшее влияние оказал на него Сологуб, да и самого Сологуба никогда лиризм не был так уныл и томителен, мрачен и безысходен.
Вагинов – человек, несомненно, талантливый, особенно в стихах. Прозы он до сих пор обнародовал немного, – насколько мне известно, один или два рассказа и роман «Козлиная песнь», вызвавший в казенной печати резкую брань, а в литературных кругах – удивление, смешанное с интересом.
Такое же впечатление произведут, вероятно, и «Труды и дни Свистонова». Это повесть о человеке, живущем призрачной жизнью – везде ищущем лишь материал для творчества. Какие люди встречаются ему, как изображает он их в своих писаниях – рассказать в нескольких словах я не возьмусь. «Труды и дни Свистонова» – карикатура на мир, грустная и зловещая, но тронутая тем неразложимым, не поддающимся анализу очарованием, которое есть вернейший признак поэзии, «Божья милость», ни в каких студиях не приобретаемая. То же было и в «Козлиной песни».
* * *
Московское издательство «Атеист» выпускало до сих пор популярные книги брошюры по истории религии, всячески разоблачая «вековой обман правящих классов» и распространяя убеждение, что в основе всех человеческих верований лежат – невежество, с одной стороны, и бесстыдное использование этого невежества, с другой. Оно приняло за научно доказанную истину знаменитую шутку Вольтера:
– Религия возникла тогда, когда первый плут встретился с первым дураком,
– и слова эти сделало своей программой. Задача «Атеиста» очень легка. При отсутствии критики, при обеспеченном молчании противников правительственного мировоззрения «Атеист» может рассказывать какие угодно небылицы, все сойдет рук и темными читателями будет сочтено за последнее слово науки. Если какой-нибудь красный академик и знает, что наука утверждает нечто не совсем похожее на основные тезисы атеистов, то поверьте, он своих малограмотных товарищей не выдаст. Опасно и невыгодно. Не оберется в Москве хлопот тот, кто решится тронуть воинствующих безбожников, и никакие заслуги перед Октябрем не спасут провинившегося от язвительных обвинений в буржуазных уклонах.
Последний выпуск атеистической библиотеки – характера литературного. Это – книга Г. А. Покровского о Достоевском. Называется она «Мученик богоискательства». На обложке, над именем автора, боевое изречение: «Религия – дурман для народа». Особого доверия читатель не чувствует…
Книга, действительно, нелепа в своих выводах. Но интереса она не лишена: автор ее, по-видимому, образован и не глуп; задался он целью во что бы то ни стало «преодолеть» Достоевского, обработать его так, чтобы на все самые мучительные вопросы «Карамазовых» или «Бесов» был готов ответ простой, категорический и вполне согласный с заветами Ильича. Именно это-то и интересно в работе Г. Покровского: следить, какую незаурядную изворотливость он проявляет в поставленной им себе задаче. Надо сказать только, что изворотливость его не спасает. Заключительные страницы книги совершенно бессвязны, и смущение растерявшегося Покровского заставляет его утверждать, что Достоевский «как выразитель мелкобуржуазных настроений проводил политику крупной буржуазии». Но некоторые главы любопытны. Не без находчивости Покровский сообразил, что для преодоления Достоевского удобнее всего сначала «преодолеть» Канта с его разделением веры и знания, с его утверждением их взаимной независимости. Бедному Канту от Покровского сильно достается. Презрение московского материалиста к кёнигсбергскому идеалисту доходит до того, что всю философию Канта он излагает на полстраничке. Покончив с обеими «Критиками», Покровский принимается за Достоевского. В тех случаях, когда ни Маркс, ни Ильич ему не помогают, он просто ругается, прихватив заодно и Толстого с Гоголем: все трое «пропели гнусавую осанну царству кнута и мракобесия». Но иногда Покровскому удается вывернуться из труднейших положений и скомбинировать цитаты таким образом, что Достоевский оказывается повергнутым в прах, ленинизм же беспрепятственно торжествует.
Разумеется, книга Покровского «в общем и целом» – явление ничтожное, варварское и позорное. Но написана она человеком несколько более даровитым, чем автор других книг этого рода. Скорее всего, Покровский – софист, считающий, что все на свете может быть доказано или опровергнуто. Он и доказывает то, что в настоящий момент доказывать в России предписывается свыше.
Единственно ценное, что есть в «Мученике богоискательства» – это выдержки из записной книжки Достоевского, до сих пор не опубликованные.
Особенно замечательна запись, сделанная Достоевским 16 апреля 1864 года, в день смерти его первой жены: «Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? Высшая цель человека на земле – любить другого, как самого себя, слияние "я" и "всех", органическое их соединение. А между тем это невозможно на земле. Человек стремится на земле к идеалу, противоположному его натуре. Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, невозможно. Закон личности на земле связывает. "Я" препятствует. Один Христос мог, но Христос был идеал. Достижение этого идеала, слияние "я" и "всех" и будет рай Христов. Но возможен ли этот идеал? Да и желателен ли он здесь, на земле?.. Если эта цель окончательная человечества, то, следственно, человек достигая и оканчивает свое земное существование… Но достигать такой великой цели, по моему рассуждению, совершенно бессмысленно, если при достижении цели все угасает и исчезает, т. е. уже не будет жизни у человека по достижении цели».
И дальше:
«Высочайшее последнее развитие личности именно и должно дойти до того, чтобы человек всей своей природой убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего "я" – это как бы уничтожить это "я", отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастье… Вся история как человечества, так, отчасти, и каждого отдельного, есть только развитие, борьба, стремление и достижение этой цели».
* * *
Проф. Н. Н. Фатов – имя, которое должно бы остаться в истории русской литературы. Это ведь он выпустил несколько лет тому назад книгу о Пантелеймоне Романове, в которой утверждает, что Романов нисколько не хуже Льва Толстого, а «может быть, даже и гораздо получше», – как говорит, кажется, вдова Мармеладова, – и что эпопея Романова «Русь» затмила собой «Войну и мир».
Предвкушая высокое умственное наслаждение, я принялся читать новую книгу Фатова о «Пушкине и декабристах». Увы, исследование это – сплошное разочарование. Книга бедна, скучна и ни одним из тех ошеломляющих откровений, которыми прежде баловал нас проф. Фатов, не блещет. Историю профессор знает и об общественных фактах рассказывает гладко. Марксистское рвение его не ослабело: «восходящий класс» и «нисходящий класс», «торговый самооборот», «экономический фактор» – всем этим страницы фатовского исследования украшены в должной мере.
Впрочем, марксизмом теперь никого не удивишь и карьеры на нем себе не сделаешь. По этой части у проф. Фатова найдутся в советской России соперники, которые затмят его не менее окончательно, чем «Русь» затмила «Войну и мир».
«Современные записки», книга XXXIX. Часть литературная
За все время существования русской печати ни один из наших журналов не слышал, вероятно, столько похвал, замечаний, укоров, советов и пожеланий, сколько слышат их «Современные записки». Каждый критик считает своим непременным долгом что-нибудь «указать» редакторам этого журнала, на что-нибудь «обратить их внимание»… То недостаточно широк круг сотрудников, то не хороши стихи, то мало сочувствия молодым талантам, то, наконец, нелепа политическая линия. Упреки самые разнообразные. Упреки очень часто основательные! Но вместе с тем, каждый раз, как перелистываешь новую книгу «Записок», неизменно думаешь: какой прекрасный журнал, богатый и полный, широкий и открытый… Как много в нем первоклассного чтения. «Современные записки» все более и более становятся похожи на альманах, где одно с другим рядом уживаются духовные течения, почти что противоположные. Но в здешних условиях журнал иначе и не мог бы исполнять свою роль. Несомненная заслуга его редакторов в том, что, нисколько не будучи сами по себе эклектиками, они нашли в себе силу удержаться от слишком деспотического и пристрастного вмешательства в судьбы и дух журнала, проявили терпимость, за которую им Россия будет когда-нибудь благодарна. Нет, вероятно, читателя, которому решительно все по вкусу в «Записках». Но каждый что-либо в них да и находит, вполне отвечающее его интересам и стремлениям, увлекающее его или захватывающее. Это одинаково относится ко всем отделам журнала.
Единственное сомнение, которое остается еще и в те исключительно благоприятные для оценки «Записок» минуты, когда разрезаешь и просматриваешь новую книжку их, таково: не мало ли в журнале «человека», человечески-вечного или, если угодно – вечно-человеческого? Журнал все-таки весь до конца обращен к целям и темам общественного устройства, т.е. к переменчивому и преходящему. Быть может, сейчас эти темы и цели – самые важные, не спорю. Но какой-то отблеск, слабый отсвет «установки на вечность» – говоря советским языком – все-таки нужен был бы, какой-нибудь хоть изредка прорывающийся намек, во имя чего все в журнале делается, с каким объяснением, с каким окончательным оправданием, с какими надеждами, наконец… Или – без всяких надежд.
Вероятно, «Современные записки» думают так: сначала общество, потом человек. Но есть и другой взгляд, по меньшей мере равноправный: прежде всего человек. Одни как бы говорят: важна только сумма. Другие возражают: надо сначала узнать, из каких единиц эта сумма складывается… Разлад старый, как мир, – и неразрешимый. В «Современных записках» его как будто уже разрешили. Но противная сторона осталась неубежденной.
Обратимся к новой, тридцать девятой книжке «Записок». Отдел художественной прозы в ней состоит из продолжения «Ключа» Алданова, первых глав романа Георгия Иванова «Третий Рим» и рассказа Б. Темирязева «Снег».
О «Ключе» я уже не раз писал. Сознание шаткости критических отзывов, основанных лишь на отрывочном знакомстве с романом, побуждает меня воздержаться от повторения на разные лады все тех же мыслей и подождать окончания «Ключа», или, по крайней мере, завершения первого его тома, что обещано на следующий номер.
О «Третьем Риме» судить тоже как будто рано. Но можно отдать себе отчет в первом впечатлении от него, – и это сделать тем более интересно, что роман является единственной до сих пор крупной прозаической вещью одного из самых талантливых современных поэтов.
Эпиграфом к «Третьему Риму» стоят две строчки Иннокентия Анненского:
Подумай – на руках у матерей
Все это были розовые дети!
Место и время действия – Петербург в годы войны.
Прежде всего следует сказать о «Третьем Риме», что редко приходится читать произведение более увлекательное – и совсем не потому, чтобы в нем была хитрая и таинственная интрига, а потому, что все в нем дышит причудливой и неразложимой словесной жизнью. Роман по внешнему своему развитию крайне прост, даже забавен: неблаговидные похождения слабого, беспечного и порочного молодого человека, слабый и порочный мир вокруг него… Поверхностному наблюдателю легко может показаться, что другого содержания в романе и нет. Но это не так. Георгий Иванов принадлежит к тем писателям, для которых – как для Теофиля Готье – все заключено, все дано в «видимом мире». Он в стихах своих никогда не хотел и не мог отказаться от образов – далеко не обязательного признака поэзии, вопреки распространенному мнению, – он и в романе своем не размышляет, а только показывает и рассказывает. Но Георгий Иванов ждет как бы «творческого читателя», который сумел бы его понять, дополнить недосказанное. К таким писателям принадлежал и величайший, быть может, из русских прозаиков – Гоголь. Следы гоголевского влияния у Иванова всего заметнее. На первый взгляд, в особенности стилистически, он как будто бы учился у Толстого, но на самом деле он очень от Толстого далек. У Толстого всегда две основные краски: черная и белая. Толстой безошибочно знает, где добро и где зло, и героев своих беспощадно судит на каком-то своем толстовском Страшном Суде. У Гоголя все черно. И так же у Иванова. Он никого не судит, он даже слегка жалеет своих, действительно, очень жалких персонажей, но, жалея их, он непрерывно издевается над ними. Страница о Назаре Назаровиче – удивительная, подлинно антологическая страница. Кажется, достаточно была до сих пор жадна к человеческому убожеству русская литература, всячески она терзала свою жертву, – и вот еще что-то к ней прибавлено в этом смысле. Право, есть в некоторых главах «Третьего Рима» неожиданное, опрокинутое, «обратное» величие.
Праздный вопрос: был ли, действительно, таков Петербург во время войны? И да, и нет. Было и то, что увидел Иванов, было, слава Богу, и многое другое. Иванов вовсе не реалист и тем более не «бытовик». Это писатель с воображением очень богатым, измученным и, по существу, бессознательно тоскующим о простоте и чистоте – откуда и эпиграф, им выбранный. Но придавленный толщей жизни, он не может пробиться к неведомому, неуловимому своему «идеалу», и вся его саркастическая фантазия обращена на мир, откуда ему нет выхода.
Написан «Третий Рим» с тончайшим искусством – тончайшим и незаметным. Все легко, свободно, как будто даже небрежно. Ни одного усилия, но каждое слово достигает цели. Нашим юным писателям «последнего призыва» есть чему в этом отношении у Георгия Иванова поучиться. Они пишут порой умело, но не знают, как скрыть швы в своей работе. В поте лица «творят» они и, выбившись из сил, забывают пот стереть. Они – большей частью усердные литературные труженики, но назвать их художниками можно лишь с натяжкой.
Б. Темирязев – автор рассказа «Сны» – именно такой писатель. Даровитость его несомненна. Нет сомнений и в том, что Темирязев – человек способный по-своему думать и чувствовать. Его рассказы не лишены какой-то грустной, «щемящей», очень русской прелести. Лиризм в них подлинный. Но нарочитая, непреодолимая литературность этих рассказов ослабляет на девять десятых впечатление от них. «Он пугает, а мне не страшно». Толстой в этих своих знаменитых словах о Леониде Андрееве метко определил одну из черт читательской природы: сопротивление слишком очевидным намерениям автора. Когда автор непрерывно напоминает вам, что он пишет «художественно», что в его планы входит вас очаровать, пленить или растрогать, вы и не пленяетесь, и не трогаетесь, и не очаровываетесь. В область искусства люди входят добровольцами, на аркане туда никого не затащишь.
Поэма Н. Оцупа «Балтийский песок», как и предыдущая его поэма «Встреча», – не является «рассказом в стихах». Это цикл объединенных одной темой стихотворений, где было бы ошибкой приписать беллетристическому действию главное значение. Во «Встрече» действие почти совершенно отсутствовало. В «Балтийском песке» оно имеется, но очерчено бегло и схематически. История «слишком женственного Альфреда», превращающегося из рыбака в чекиста, и влюбленной в него Эллы – сама по себе мало любопытна. Если что и остается от беллетристики в оцуповской поэме, то лишь общий колорит ее, бледный, северный, на наше ощущение слегка экзотический, гамсуновский. Замечательны все описания в «Балтийском песке», и замечательно то «настроение», которым их Оцуп одевает. Напряжение внутреннее свидетельствует, что, говоря о «распаде души податливой и нежной», автор не столько рассказывает о своем герое-латыше, сколько сводит горестные счеты с самим собой. И, может быть, помимо его воли, эти чисто лирические строфы более всего и оживляют его поэму, делают ее произведением глубоко поэтическим и много более значительным, чем рассказанная в ней история.
Стихи в «Балтийском песке» прекрасны. Немногие из современных поэтов достигали такой выразительности словаря, такого соответствия напева замыслу.
Четыре стихотворения Е. Кузьминой-Караваевой, поэта очень давно не печатавшегося, и чей сборник «Скифские черепки» был, если не ошибаюсь, первой книгой, изданной в «Цехе поэтов», – интереснее в плоскости «что», нежели «как». Они очень содержательны. Но их художественная убедительность невелика.
Вполне противоположно им стихотворение Б. Поплавского. В нем все бессмысленно и прелестно, ничего нельзя понять и ничего нельзя забыть. Я очень далек от желания утверждать, что именно так следует писать стихи. Наоборот, я убежден, что стихи лучше писать совсем иначе. Но победителей не судят и с ними не спорят.
«Прикосновение» Арс. Несмелова – гладко и грамотно. Однако дарования у автора этого стихотворения не заметно.
Борис Зайцев поместил короткую статью о «Данте и его поэме». Она проникнута подлинным одушевлением. Это скорее «дань восторга», чем историко-литературный очерк.