Текст книги "Путь Единорога"
Автор книги: Георгий Вирен
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Понимаю, – кивнул Матвей. – А все-таки это ничего не меняет. Сами-то вы не воровали. И что ни делай с вами, все равно не стали бы воровать. Вот я и говорю, что все от человека зависит... А воруют... Что ж – это всегда было. Будущего своего не знают – вот и гадят. А посмотрели бы на себя лет через десять в арестантских куртенках где-нибудь в Сосьве авось по-другому жить бы стали...
Она засмеялась тоненько, и Матвей взглянул удивленно.
– Извините, – смутилась она. – Просто вы мне одного человека напомнили... Вас только двое таких, наверное...
– Кого же?
– Отца Никанора. Моего... ну, как это сказать... даже не знаю...
– Отца?
– Ну да, он священник. Я-то неверующая, так воспитана. Ну а когда из детсада уволилась, не знала, куда идти. Не хотела ни другого сада, ни школы – там всюду одно и то же: вранье и гадость. А у меня голос хороший и слух абсолютный. И я пошла в церковь, сказала, что готова петь в хоре. Отец Никанор пригласил меня к себе домой – рядом с церковью домик у него. И представляете, что меня там поразило – у него там рояль. Концертный "Петрофф", старый, вполне приличный. Он меня усадил, я стала петь, играть, потом он тоже, под конец даже арию царя Бориса исполнил – и так здорово! Оказалось, что он до семинарии учился в консерватории. Молодой еще... лет сорок ему... Он был рад вспомнить прошлое... И согласился меня взять. А я ему тогда честно сказала, что, наверное, иногда не смогу петь. У меня бывает, что голос пропадает, если настроение плохое. Я боялась, что он меня будет уговаривать, мол, дело есть дело, тем более – если деньги, мол, артист должен петь в любом состоянии... Или вовсе прогонит... Но он... знаете, вот как вы, – понимаю, говорит. К господу, говорит, надо с тихой душой идти, а если не спокойно вам, то обратитесь к Нему с молитвой в сердце своем. И когда не сможете петь, то не надо. Он поймет. Я чуть не заплакала... Нам же всю жизнь одно – и в школе, и в училище: ты обязан, у тебя долг, надо заставлять себя, преодолевать слабость, надо воспитывать в себе и в учениках волю, ответственность, ты должен, должен... Я в храм, как на праздник, лечу... А если нет настроения... Молиться я так и не научилась, хотя теперь много молитв и псалмов знаю... В бога не верю, нет... не отвергаю, но не верю... еще не готова... Я в лес иду. Слушаю птиц, дождь... А зимой – просто смотрю – белые деревья и синее небо ничего нет лучше... А завтра я пойду в храм. Завтра ведь большой праздник – Преображение Господне. Я готовлюсь к нему. И все наши тоже готовятся, и весь причт тоже... Будет очень хорошо, настоящий праздник будет... Приходите, Матвей! Правда, приходите к нам завтра!
– Спасибо за приглашение... Но ведь я неверующий...
– Ну и что? Я тоже, не в этом дело!
– Понимаете, Мила...
О, каким обманом была его трезвая рассудительность и как мало спокойствия было в душе! Нацеленный на дело, на борьбу, единорогом прущий к цели, о которой и подумать страшно, отринувший во имя этой цели все, решивший и жизни не пожалеть, и уже загодя зачеркнувший эту жизнь, выделивший себя из круга людей, отделившийся от них заповедной зоной, он внятно ощутил растущую тревогу за эту счастливую беднягу и понял, что не сможет пройти мимо и что путь к цели не обок этой девочки лежит, а через ее душу, слишком хрупкую для беспощадного, действительно несправедливого мира. Он почувствовал груз той самой нелюбимой Милой ответственности, от которой не мог уклониться, не мог сбежать в леса и храмы, потому что был старше, сильней, опытней, потому что играл уже в гляделки со смертью и вынес ее взгляд. Он в бога не верил, но знал, что есть в мире силы, смысл которых огромен и до поры не ясен и мощь неизвестна. Он бросил им вызов осознанно и дерзко, а в ответ – он понимал это! – получил Послание, и явилось оно в облике Милы. Он силился разгадать тайный код, уловить смысл Послания, но весь великий смысл оборачивался большими темными глазами, тонким, звенящим голосом и всей ее хрупкой фигуркой, соткавшейся из тумана и готовой раствориться в нем. Смысл ускользал, а Матвей, ворочаясь ночью на топчане, все гнался и гнался за ними, не отступая, потому что погоня уже привычно вошла в его кровь, потому что много лет гнался он за принципом Машины и догнал его, понял во сне и теперь воплощал в провода и диоды, в микросхемы и экран, в медь и пластик. Воплощал в реальное, твердое и знал, что дойдет до конца – воплотит. Одного не знал – что дальше случится, но готов был ко всему. Тут и настигло его Послание зыбкое, многозначное...
Ночь – его время, и опять она помогла. Он проснулся внезапно – с готовым ответом. Ошеломленный его простотой, он вскочил с топчана, бросился на крыльцо, настежь открыл дверь в ночь. Беззвучно шевелил губами, повторял, обращаясь к немигающим звездам: "Я люблю ее... Я просто люблю ее..."
– Успокойтесь, Анна Сергеевна, пожалуйста успокойтесь, – Костя хотел дотронуться до ее руки, лежавшей на столе, но женщина резко отшатнулась.
– А я спокойна! Я спокойна! – истерически крикнула она. – Девочка просто перезанималась, устала, вот и все! Она отдохнет и поправится, мне обещали! Я ведь вам это еще в первый раз сказала! Чего вы хотите, я вообще не понимаю!
– Да ведь, наверное, не в том дело, что дочка ваша перезанималась? Или вернее – не только в том дело, не так ли, Анна Сергеевна? – мягко сказы Семен.
– А в чем? В чем еще?! И какое вам дело?
– Я же объясняю, – сказал Костя, – у нас есть сведения, что ваша дочь перенесла сильное душевное потрясение. И связано это с неким человеком или людьми, ведущими... ну, определенные научные работы... Мы интересуемся этими людьми, понимаете?
Женщина безвольно сложила руки на коленях, опустила голову, и стала заметно, что она вся а некрасивых клоках и пятнах седины.
– Вы, наверное, из КГБ, – сказала ока наконец спокойно. – Так бы и сказали сразу, а то все кругами ходите... Ничем я вам, товарищи чекисты, не смогу помочь. Только одно скажу – никаких иностранцев у ней знакомых не было, это точно. А после того как из детсада ушла, она и домой-то редко заглядывала. Может, я сама виновата: все пилила ее, мол, хватит гулять, надо серьезным делом заняться. А занималась она...
Женщина вздохнула, с опаской, исподлобья глянула на гостей.
– Ну чего уж скрывать... В церковном хоре она пела. Тем к жила.
– Где? В какой церкви? – быстро спросил Семен.
– В церкви Успенья Богородицы, в селе Романове... Это недалеко, по Киевской дороге... Там где-то рядом и комнату снимала.
– А адрес вы знаете?
– Вы мне только правду скажите, товарищи чекисты, ей за это что будет? – Женщина переводила глаза с Семена на Костю, а потом, выбрав Костю, жалобно попросила: – Только честно скажите!
– Анна Сергеевна, ну что же вы такое говорите? – мягко укорил ее Костя. – Да пусть пела, разве это запрещено? Никто вашу дочь не думает преследовать, честное слово. Нам нужны только люди, с которыми она общалась в последнее время.
– Я-то там не бывала ни разу, но Люда сказала, что она живет... Нет, не в самом селе, – женщина силилась вспомнить, но что-то застило ее память. – Рядом – поселок дачный... Забыла название... Сосновка, что ли? Нет, не помню...
Семен досадливо хлопнул ладонью по коленке, и женщина вздрогнула.
– Извините, – сказал он. – Может быть, детали вспомните? Что за дом? Что за хозяева?
– Да, помню! – обрадовалась Анна Сергеевна. – Помню! Люда говорила, что от поселка до церкви ей четверть часа идти – сначала лесом, а после полем. Что хозяйка – старушка. И еще в доме инвалид живет.
– Имя, имена не говорила?
– Имя? Ой, что-то крутится... То ли Михаил этот инвалид, то ли... Макар? Или Андрей?.. Нет, не помню.
– Костя, мы что-то не то делаем, – ожесточенно сказал Семен, когда сели в машину. – Мы делаем что-то не то, – повторил он размеренно и зло. Не тебе объяснять, как я уважаю Деда. Он для меня и мать, и отец, и Альберт Эйнштейн. Но я не могу из-за любви к нему обслуживать его блажь, не могу! – сорвался он на крик.
– Успокойся ты, остынь, – ответил Костя.
– В свои семьдесят семь он может позволить себе каприз, а я?! Работа стоит, лаборатория срывает план, сотрудники скоро забунтуют, а я устраиваю дела каких-то автомобильных летчиков с их дурацким "Шаттлом"! Из плана полетела моя монография, на конференцию в Лондон я не поехал, а ведь меня Говард приглашал, сам Бенджамен Говард! А я сейчас вместе с тобой должен искать какое-то Успенье Богородицы! Что мы там найдем?! Ну богомольная старуха, ну инвалид юродивый, дальше что?! Ну секта, какие-нибудь трясуны-баптисты...
– Баптисты – не секта и не трясуны, – возразил Костя.
– Я ничегошеньки в этом не понимаю! Я синагогу от мечети не отличу, я физик – и не самый плохой! – а не поп и не сыщик! Я понимаю, Костя, я все понимаю, я знаю, что без Деда я бы и сейчас преподавал "Физику" Перышкина в шестом классе Омской школы, но ведь... Ведь это что выходит – я тебя породил, я тебя и убью?!
– Семен, – сказал Костя напряженно, – тебе не кажется, что мы в тупике?
– Да! Именно в тупике! С самого начала всей этой странной затеи!
– Я не о том, – нервно перебил Костя. – Не кажется ли тебе, что все мы, ученые, в тупике? Ведь всем давно ясно, что мы раздробили науку на тысячи осколков, направлений, узеньких штреков, каждый долбит свой лаз и не видит общей цели. Движение для нас – все, а зачем, куда? Считается неприличным, наивным задавать этот вопрос. А Дед – гений. Он ищет принципиально новые пути, парадоксальные, невероятные. Поверх барьеров. Их нельзя выдумать за столом, их надо отыскать в жизни, понимаешь? Позавчера был у него на даче. Он выписал себе штук сто книг по философии, истории, этнографии Индии и Китая, обложился ими с трех сторон, сидит – и конспектирует, как первокурсник. Ищет. Уверен, что все возможные глобальные открытия предугаданы много веков назад. Думаешь, почему он так вцепился в Зеркальщика? Потому что – "свет мой, зеркальце, скажи да всю правду доложи...". Откуда это взялось? Вся история цивилизации переполнена предсказателями будущего – пророками, прорицателями, оракулами, пифиями. И ведь угадывали, черти, не раз угадывали! А Дед сидит, чешет лысину линейкой, приговаривает. "Нет дыма без огня! Бороться и искать...", и пишет, как всегда, двумя карандашами: синим – конспект, красным – свои соображения. Анна Егоровна мне жаловалась на кухне; по двенадцать часов сидит, как молоденький, она его гулять силой вытаскивает... Семен, скажи честно: неужели ты допускаешь, что Дед свихнулся?
Семен убито вздохнул.
– Нет, конечно...
– Бот так-то. Ладно, едем в Романово, – Костя включил мотор. – А Бенджамен Говард тебя подождет. И Нобелевская – тоже...
...Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тети Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шел к Ренату, отрывал его от работы, и тот – близоруко и покорно – соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.
А впервые Ренат сам пришел к Матвею с наивно-наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщинку. Но что-то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената – ватник, золотые очки и лаковые мокасины, заляпанные глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом все понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стеклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, еще одна такая же – поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке-кухне – газовая плита, во много слоев заляпанная подгоревшим варевом, и наконец – большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.
– Такой дом протопить тебе, знаешь, сколько дров надо? – грубовато сказал Матвей.
– Я как-то... привык... к холоду. Работается лучше... и вообще, извинился Ренат.
– Ты что, писатель?
– Не-ет, – засмеялся он, – я литературовед.
Матвей не мог серьезно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в летные голы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У "остальных" были точно определенные функции: у одних – спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других – расти и учиться, у третьих доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на "шляп" и мужиков, то есть на тех, кто тусуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, четкой. И особенно четкой от того, что, как в рамку, помещалась в решенные Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них еще долго, наверное, жить, и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной "шляпой" и даже не просто "шляпой", а "шляпой с перышком", то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало-помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растет его симпатия к "шляпе" и меркнет ирония. "Трудяга или бездельник?" – спрашивал Матвей. Ну хорошо; пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет – в своем деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдешь с ним в разведку? И ответ вполне взрослый: насчет разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно – факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков степных наездников, – и тогда привязался к нему. Может быть, потому, что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на все и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так – бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промерзший Ренатов дом, видел этого черта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очочках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя "шляпой с перышком", рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нем подымалась тогда та самая злость, которая города берет. Ведь смелость это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.
А разобравшись в этом, Матвей честно попытался понять смысл Ренатова дела. И Ренат столь же честно, без издевки постарался объяснить ему.
– Я изучаю литературу. Некоторые очень наивные и не очень грамотные люди считают, что мы должны помогать писателям лучше писать, а читателям лучше понимать их. Ерунда. Этим критики, наверное, долины заниматься, но уж никак не мы. Мы – такие же ученые, как химики, физики, биологи, мы изучаем природу, мир. А литература – это часть мира, это такая же реальность, как... ну как деревья или камни. И вот минералоги, геологи, геохимики разбираются в составе этих камней, структурах, качествах, а мы точно так же копаемся в литературе, стараемся понять ее законы и структуры, и таким образом расширяем знания человечества о мире. Литература – огромна, и каждый из нас выбирает себе ее часть. Я вот временные отношения в поэзии. По существу дела, я изучаю время – то, как оно отражается в маленькой части мира – в поэзии... Я коплю наши общие знания о времени.
– Ну и что же такое – время? – тревожно улыбался Матвей.
– Форма существования материи, если тебя интересует определение из учебника, – отвечал Ренат с виноватой улыбкой. – А если нет, то... Загадка. Самая великая загадка. Понимаешь, время – один из самых важных факторов эволюции живых организмов. И не исключено, что именно время таит разгадку принципов организации жизни во Вселенной.
Поминутно поправляя очки на переносице, Ренат читал:
"Что войны, что чума? Конец им виден скорый;
Их приговор почти произнесен.
Но как нам быть с тем ужасом, который
Был бегом времени когда-то наречен?"
– Ну и как же нам быть? – криво усмехнулся Матвей, пряча растерянность.
– Согласно моей гипотезе, – серьезно пояснял Ренат, – наиболее сильные эмоциональные всплески возникают на временных сломах, как я их условно определяю. Ну, например, пушкинское:
Я вас любил. Любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит:
Я не хочу печалить вас ничем.
Это один из классических образцов лирической, то есть высокоэмоциональной поэзии, и одновременно – подтверждение моей гипотезы. Здесь в четырех строках – все три времени: прошлое, настоящее, будущее. Таких примеров у меня сотни, самых разных. Я разработал типологию временных отношений в лирике, систематизировал их. Эту гипотезу я почти доказал. Почти – работа еще не завершена. Но если докажу, то из нее произойдет другая гипотеза, которая строго говоря, пока еще не гипотеза, а лишь догадка. А именно: эмоциональная жизнь человека невозможна без пересечения в нем трех временных координат. То есть человек без прошлого лишен эмоции, без будущего – обращен лишь в прошлое, ущербен и, по сути дела, мертв. Ну а настоящее – это вообще условная точка пересечения прошлого и будущего. Я не могу назвать человеком того, кто живет лишь мигом настоящего, – это робот. Если сильно примитивизировать, то в самых общих чертах именно такова суть моих поисков...
– Ты считаешь, что это большое открытие? – осторожно спрашивал Матвей.
– Во-первых, открытия пока вовсе нет, есть догадки, не больше... А что касается открытия... Скажи, ты помнишь из школы, что сделало человека человеком?
– Еще бы – труд сделал!
– Вот именно. А если когда-нибудь мое открытие состоится, то оно будет означать, что человека сделало человеком осознание фактора времени. А труд только вытесал из обезьян материал для человека.
– Ну это ты, брат, загнул...
– На научном языке это звучит примерно так: "На мой взгляд, уважаемый коллега, ваша гипотеза нуждается в глубоко фундированных исследованиях", смеялся Ренат. – Но только эта гипотеза выходит далеко за рамки литературы – в психологию, философию. Правда, литература тем и хороша, что выводит на самый широкий круг гносеологических проблем...
– Чего?
– Проблем познания. Но это все впереди, пока я за философию всерьез не брался, пока – вот, конкретика, – и он обеими руками хлопал по стопкам книг. – А вообще-то мне хочется верить, что все мы – дети времени, что от него зависит вся наша эмоциональная жизнь, жизнь души. Но это я только с тобой так распускаюсь, а в другое время не позволяю себе увлекаться далекой перспективой. Иначе – прости-прощай, моя научная объективность и добросовестность!
Не раз и не два "пытал" Матвей Рената и все примерял его мысли к своей потаенной работе, все старался понять, как же изменится человек, когда откроется ему будущее.
И однажды намекнул, в общих чертах рассказал о том, чем занят дни напролет на чердаке. Но Ренат отреагировал странновато. "Что ж, – сказал он, – это дело интересное. Желаю удачи". И перевел разговор на другую тему...
– ...Ты мой бирюк, – шептала Мила и водила пальчиком по его бороде. Раз, два, три...
– Что ты считаешь?
– Седые волосы...
– Я уже старый.
– Только семь. Не старый.
– Я уже прожил одну жизнь, а теперь живу вторую. Я старше всех абхазских долгожителей.
– Наоборот, ты еще совсем маленький малыш в этой второй жизни. И у тебя есть детские тайны, как у малыша...
– Не надо, Мила.
– Но ведь я все равно узнаю, чем ты там занят на чердаке целыми днями.
– Узнаешь, если сделаю...
– Что?
– Самогонный аппарат, – засмеялся Матвей.
– Ты смеешься, потому что считаешь меня дурочкой. Сам не хочешь сказать, но я все равно догадалась...
– О! Я, кажется, снова слышу знаменитую колдунью!
– Смейся, смейся... Ты хочешь узнать будущее.
– Ты... Ты... – опешил Матвей. – Как ты догадалась?
Теперь засмеялась Мила.
– Вот так-то, таинственный бирюк! Колдовство!
– Нет, правда, откуда?
– Ты не знаешь, что ты говоришь по ночам?
– Неужели? – искренне удивился Матвей.
– Мне это приятно, – опять засмеялась Мила. – Это значит, что ты никогда не жил ни с кем... долго.
– И что ж я говорю?
– У тебя есть любимая фраза: "Человек должен знать будущее" – я ее раз пять уже слышала. А иногда ты говоришь так жалобно: "Слепые мы, слепые, как так можно!" – и будто всхлипываешь. Или вдруг заскрипишь зубами страшно и как крикнешь: "Ты покажешь будущее, покажешь!" Я сначала даже пугалась, а теперь привыкла. Я тебя вот так поглажу – и ты сразу успокаиваешься и спишь. Посапываешь, как малыш...
– Да, в разведку меня посылать нельзя, – улыбнулся Матвей смущенно.
– Я и не пущу тебя ни в какую разведку, выдумал! А еще... Обещай, что ты не будешь сердиться! Ну!
Матвей молчал.
– Ну обещай, а то не скажу!
– Обещаю.
– Один раз я решила попробовать... Я слышала, что если человек говорит во сне, то в это время надо взять его за мизинец и задавать любые вопросы – он ответит честно... Я так и сделала однажды... Я тебе только три вопроса задала.
– Какие? – спросил Матвей недовольно.
– Ну не сердись, пожалуйста, Матвей! Я спросила, правда ли, что ты хочешь сделать что-то такое, чтобы угадать будущее. И ты сказал: "Да". Но это был второй вопрос, а сперва я спросила... Не сердись! Я сбросила: любишь ли ты меня? И знаешь, что ты ответил?
– "Да", что же еще...
– Нет! Ты ответил: "Очень!"
– Это я могу и наяву сказать...
– Ну а мне хотелось, чтобы совсем-совсем-совсем правду...
– Правдолюбка, – улыбнулся Матвей и чмокнул ее в щеку. – А третий вопрос?
– Понимаешь, Матвей, ты во сне иногда говоришь о каком-то Единороге... Я не понимаю, что... И я спросила: "Кто такой Единорог?" Но ты ничего не ответил. Я снова спросила, и ты забормотал что-то про чуму, войну, время... Я не поняла. Кто это – Единорог?
– Да никто, – сказал Матвей. – Проста сказку, наверное, вспомнил. Я в детстве сказки любил, мифы... Спи, колдунья.
– Не могу...
– А что случилось?
– Знаешь, мне и хорошо и тревожно. Хорошо, потому что люблю тебя, а тревожно – не понимаю почему... Как будто что-то на нас надвигается... Я чувствую – вон с той стороны, из-за леса. Как будто там что-то собралось, скопилось и медленно-медленно ползет к нам через лес... Страшно.
– Не бойся, ведь я с тобой, – сказал он неуверенно.
– У тебя бывает так – когда и хорошо и страшно?
Он не ответил.
Еще бы не знать ему этого! Он испугался, как точно высказала Мила то же, что чувствовал он, и поразился этому совпадению, и сразу же понял, что не совпадение тут, а родство, единство, а значит – соединение судеб. И это, именно это, а не взвесь тревоги и счастья всерьез испугало его. Ведь он снова, как в летные годы, не мог, не имел права соединять свой путь с душой другого человека. Он бросил свою судьбу против неведомых, угрюмых сил и сам, только сам должен был выиграть или проиграть. А проигравший должен быть смят, растоптан, безвозвратно изувечен и выброшен вон из мира, который останется тогда несправедливым, немилосердным.
И никого не должно быть рядом, никто не должен быть вместе с ним сокрушен смертельным ударом.
Но вот не вышло. Не сумел. И теперь отвечает за Милу. Но нечем ему ответить, выбора нет. И остается идти тем же путем навстречу неизвестности и уповать на свои силы, на удачу, на благое предназначение, может быть, дарованное ему судьбой.
А Мила подсказала точно – именно там, куда уходит солнце, копилась и зрела угроза. Он не боялся, а только знал, что это близится схватка. Потому что одновременно, днями напролет работая над Машиной, чувствовал приближение последней спайки, последнего туго закрученного винта. Техника и вправду не подводила. И по мере долгой работы росла его любовь к Машине, и все ясней и ясней ощущал он, что Машина отвечает такой же любовью.
Он засыпал с предчувствием Сна. Но раз за разом предчувствие обманывало, и ночи были пустыми, черными, а пробуждения беспамятными. Сон пришел нежданно, когда Матвей, расслабленный и счастливый, заснул безо всяких предчувствий, уткнувшись в Милины пушистые волосы.
Вокруг был дождь – он шел из серого неба ровно, буднично, несильно, давно. Лес промок до мха, и на полянах земля уже не вмещала воду, и она выступала чистыми лужицами. Но на Матюшу дождь не попадал, а штаны он высоко подвернул и с радостью ступал по мокрой теплой земле, по прозрачным холодящим лужицам. Он уходил все дальше в лес и ничего не слышал там, кроме дождя. Вдалеке от опушки увидел знакомую березу – старую, толстую, раскоряченную, почерневшую, в Матюшин рост покрытую мхом. Он знал ее не один год, а недавно услышал слова былины: "У той ли березы, у покляпыя", и сразу понял, что вот эта его береза и есть "покляпыя". Он погладил ее мох, поглядел на соседние молодые березки и подумал, что они тоже когда-нибудь станут такие же покляпые. Он пожалел их всех и молча пообещал им потом, на обратном пути, придумать, как сделать так, чтобы они навсегда остались светлыми и стройными. За старой березой начинался лес – совсем глухой, страшный, и Матюша пошел к нему. "Вернись, сынок", – сказала береза маминым голосом. Он обернулся, посмотрел на высокий просвет серого неба, увидел, как капли дождя исчезают, не достигая его лица. Потом посмотрел на старую березу и покачал головой.
Он шел долго и слышал только дождь. И все чаще и чаще попадались на его пути кровавые бусинки брусники, но Матюша не трогал их, опасливо обходил стороной.
И вдруг дождь стих. Матюша видел, как падают тысячи одинаковых капель вокруг, сливаясь в чуть посверкивающие линии, видел, как вздрагивают листья и травы от дождя, но не слышал его. И в наступившей тишине раздались далекие, грузные шаги. Матюша замер в сладком испуге, счастливый и дрожащий. "Ваня, Ванечка!" – невольно вырвался зов. Но никто не откликнулся, не послышалось легкого волчьего бега, а тяжкие шаги Единорога близились.
И Матюша пошел навстречу. Раздвинул густые ветви – и вдруг увидел перед собой широкий ручей, по обоим бережкам плотно укрытый кустами и деревьями. Матюша помнил, что еще недавно никакого ручья здесь не было, а теперь вот – бежал. Прозрачный, быстрый, бесшумный. А шаги были совсем рядом – за ручьем, за плотной оградой зелени. И вдруг – стихли. Матюша понял, что вон там, где свисая над ручьем, дикий малинник переплелся с высокой травой, стоит Единорог. Мальчик услышал его прерывистое гулкое дыхание.
И вокруг – Единорог завозился, зашумел, затопал и стал уходить! Шаги его удалялись, удалялись и скоро стихли совсем. Со слезами на глазах слушал их Матюша. А потом настала тишина, и мальчик повернул назад. И как только он сделал первый шаг от ручья, по лесу пронесся вздох, и мощно, с шумом обрушился на Матюшу дождь. Словно ушел, растворился невидимый покров над ним.
Он вынырнул из дождя, вбежал в сухой чистый дом, и там его встретил ласковый и грустный взгляд матери.
– ...Что с тобой, Матвей? Ну что с тобой?
Он отмахивался от Милы, не отвечал. Ходил мрачный, страшный, перестал бриться и зарос почти до глаз. Уходил в лес, курил там по пачке за раз, возвращался – и падал лицом на топчан. Лежал молча, не спал. Приходила Мила, гладила его, целовала в затылок.
– Не надо приходить, – процедил он через силу.
– Ну что с тобой, Матвей?! Что?! Я не могу так!
Он и хотел ответить и знал, что надо ответить, но слова застревали в глотке, язык не ворочался. Все оказалось липой! Все! Все!
Сумасшедший фанатик ждал грома небесного, явления запредельных сил в облике какого-нибудь там черного ангела Азраила, смертельной схватки и, может быть, смерти в сиянии славы, а может, неслыханной победы и жизни, восстающей над прахом поверженного Зла! А вышел-то пшик! Блеф! Пустота!
...Вскоре после Преображения тихо отошла тетя Груня. Незадолго до этого отписала ему дом, он отнекивался, потом благодарил. Перед смертью слегла. Матвей и Мила ухаживали за ней, как за матерью, а она уж и говорить почти не могла, но улыбалась и тяжелой рукой крестила их обоих. А вечером, перед кончиной, поманила Матвея пригнуться и прошептала:
– Помирать-то легко. Хорошо. А вы любитесь.
Наутро умерла. И когда отпевали ее, голос Милы чисто взмывал под самый купол церкви, к добрым ангелам, поселенным там богомазом. И память по тете Груне осталась светлая, легкая, помогавшая жить.
Матвей и жил, вдвое больше и быстрей, вминая в краткие дни все больше работы. Исхудал, лицо почернело, осунулось, а ходил веселый. Тревога ослабла, а ожидание удачи и счастья для всех вдруг разрослось, заполнило и его, и мир вокруг. Дело было не только в том, что Машина стояла почти готовая и совсем мелочишка оставалась до конца. Матвей неожиданно ощутил радость от слияния своей судьбы и судьбы Милы. Всю жизнь запрещал себе любить и еще недавно испугался за Милу, а тут вдруг понял, что сорок с лишним лет прожил дураком, не знавшим счастья родства душ. А теперь узнал, оттого и жил вдвое больше, вдвое богаче.
И как-то так запросто, без всяких знамений и пеших снов, пришел миг, который Матвей ждал семь лет новой своей жизни. Он протер Машину тряпочкой, будто телевизор от пыли, – Машина действительно напоминала телевизор, деловито сел в кресло перед ней и без торжественной паузы приладил к себе клеммы. Он давно решил, что первую пробу проведет на себе. Ловко, как будто не впервые нажимая клавиши, набрал давно просчитанный код и затем уверенно и аккуратно надавил на большую, красную, выточенную из пуговицы от старой тети Груниной кофты кнопку "пуск". Машина заворчала, Матвей почувствовал тепло, идущее от клемм по телу. Он совсем не удивился, когда на посветлевшем экране увидел черты своего лица. Правда, он рассчитывал, что изображение будет четче, но и так нормально.
Машина имела одно ограничение – чисто техническое, которое потом несложно будет исправить: у нее был точечный диапазон – она заглядывала на 17 с половиной лет вперед, ни больше ни меньше. Матвей вычислил, что ему будет тогда 58 лет, а на дворе – апрель. Он верил, что доживет. И без страха смотрел па экран, где должно было появиться его п_я_т_и_д_е_с_я_т_и_в_о_с_ь_м_и_л_е_т_н_е_е_ лицо.