355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Вирен » Искатель. 1988. Выпуск №5 » Текст книги (страница 10)
Искатель. 1988. Выпуск №5
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:08

Текст книги "Искатель. 1988. Выпуск №5"


Автор книги: Георгий Вирен


Соавторы: Владимир Сухомлинов,Владислав Петров,Александр Тарасенко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Ценой… Опять деньги! Самое очевидное и самое невероятное в человеческом общежитии. Логически вытекающее и не поддающееся разумному восприятию. Научная фантастика. Не обладаю деньгами в таких размерах, которые превращают просто сумму в сбережения. Зачем их иметь? Всё своё носите с собой! Завтра ожидаются осадки, не исключена война…

Темнеет. Вот уже закончилась программа «Время». В мире неспокойно. Где–то опять стреляют. Падают самолёты с атомными зарядами на борту. Крах на бирже. Очередной скандальчик с воссоединением семьи. За время программы «Время» солнце удалилось от окна моей квартиры ещё дальше на запад, туда, где убитых и умерщвлённых стало ещё больше за время программы «Время». Каламбур. Чёрный юмор. Чёрный, как атмосфера политическая и просто атмосфера. Атмосфера накаляется, а добрых, человеколюбивых и человекоподобных пришельцев всё нет. «Уж полночь близится…» Вы правы, Н. Н., фантасты в своих произведениях ни в коем случае не должны приучать читателя к мысли о необходимости вмешательства клинобородых профессоров в дела земные. Вы правы, каждый должен лично участвовать в мировой свалке за лучшее, светлое и звёздное будущее человечества. Вперёд к звёздам, и пусть никогда не закроет их пелена атомного пепла! Я участвовал в этой борьбе. Даже сегодня делал работу, возложенную на меня государством. Теперь я решил сменить спецовку на дорожный костюм.

Сердце бьётся… Сейчас появится Кэтрин, обнимет меня и спросит: «Пойдём?»

Послушайте, Н. Н., Кэтрин сказала, что я обязательно вернусь. Вы такие, сказала она. На письменном столе я оставляю чистые листы и авторучку. Если я и вернусь… Послышалось!… Пройдёт немало времени. О чём тогда писать? Неужели и тогда единственное, о чём можно писать, будет то, что видел где–то там, где нас нет? Ведь это чистые листы, на них должно писать лишь…

Явилась Кэтрин.

Сегодня её волосы застыли чёрными лучами. (Странно, не правда ли? Чёрные лучи…) На вид они такие жёсткие, а я утонул в них губами. От её тела веет холодом. Тело облачено во всё чёрное. Какая–то необычная одежда… Кэтрин была мне милей в чёрных вельветовых джинсах или юбке–шотландке. Впрочем, сейчас это не главное.

Явилась Кэтрин. Исследователь подошёл к стеклянной клетке и постучал ногтем по стеклу. Белый мышонок – единственный обитатель клетки – встал на задние лапки и ткнулся носом в то место, к которому прикоснулся палец исследователя. Глаза белого мышонка посылают слабые лучи в глаза исследователя. Глаза исследователя равнодушны. Они привыкли видеть смерть таких милых белых мышат. Исследователь устал от однообразия смерти. Он отработанным движением опускает руку в клетку и касается пальцами белой шёрстки. Мышонок благодарно трётся шёрсткой о кисть существа в красном балахоне с узкими прорезями для глаз. Исследователь переносит мышонка из клетки на лабораторный столик и берёт заранее приготовленный шприц с…

Чёрт возьми, в пальцах Кэтрин ничего не было, когда они коснулись моих губ, но я ощутил крупную горошину и сжал инстинктивно губы. Кэтрин протолкнула горошину языком. Псом поцеловала меня. Кажется, дело сделано. Так просто и обыденно. Неожиданно просто и…

Всё не о том! Я уже не ощущаю рук, не владею ими, не вижу их, однако авторучка продолжает оставлять след на бумаге. Хлынул звёздный дождь. Звёздные струи хлещут в окно. Звёзды влетают в чёрный кроем окна и, ударившись о подоконник, перепрыгивают на стол. Звёзды гаснут на столе или в окружающей стол темноте. Они угасают в свете настольной лампы.

В темноте Вселенной пятно света от настольной лампы.

В пятне света по листу бумаги бегает авторучка.

На бумагу ложатся слова. Строка за строкой.

В пятне света гаснут звёзды.

В пятне света нет меня…

* * *

P. S. Уже одевшись, я попросил Кэтрин подождать минутку. Мы стояли у двери. И тогда я вспомнил…

Помните, Н. Н., в первый же час моего визита в столицу Вы поили меня чаем на кухне из большой чашки с двумя ручками? Вам пора было в редакцию. Вы уже опоздали. Мне было страшно неудобно. А Вы заботливо отпаивали меня с дороги чаем. Потом сказали: «Мой дом – твой дом». И это было сказано через два года после нашей первой встречи, длившейся час с небольшим. Мне тогда даже нечего было ответить. Вы – единственный человек, сказавший мне это. Даже Кэтрин не сказала этих слов. Помните, Н. Н., даже Кэтрин! Каждый визит к Вам даётся мне с большим напряжением – Ваша супруга ревниво оберегает время и кров своего мужа. Вот теперь уход в мир иной – туда, где мне не скажут: наш дом – твой дом. Понимаете, что я хочу сказать? «До встречи?»

Владислав Петров
ПОНИМАТЕЛЬ
Фантастический рассказ

В студенческие годы я подрабатывал в организации, занимавшейся художественными переводами, – корректировал подстрочники. С тех пор в голове задержалось: «Глаза у него были как у арабской лошади, запряжённой в телегу». Такие глаза, наверное, были у меня, когда я уходил от Иры.

Вышел, а дождь как из ведра. И хорошо, что дождь: слёзы, текущие из моих арабских глаз, смывает. Чушь, конечно, какие там слёзы, но себя жалко. Хлопнул я дверью и будто что–то сломал в себе.

Я долго не решался зайти домой – топтался на лестнице и лепил улыбку. Скакун с грустными глазами приволок к жене телегу непонятой любви. Глупо и смешно.

– Устал я, – говорю прямо с порога. – Работы невпроворот.

И не вру, между прочим. Мне всегда хватает работы. Пишу всё: начиная с передовиц и кончая некрологами. Бывает, средненько, без души пишу, но зато сдачу материала никогда не задерживаю. Редактор меня ценит, хотя и не любит.

– Я блинов напекла, – кричит жена с кухни. – Раздевайся скорее, пока не остыли.

Разделся. Поел. Теперь самое тяжкое: обязательный час общения перед вечерним фильмом. Я не хочу ей лгать и не лгать не могу. И не в Ире здесь дело. Невыносимо каждый вечер говорить про одно и то же и делать при этом заинтересованное лицо: что в магазине давали, да какое платье жена Барсукова купила, да что завтра на обед готовить. А ведь я любил её, точно знаю – любил!

Час общения я сократил, сказал – голова болит. Жена знает: главное средство от головной боли для меня – душ.

Заперся, открыл воду. Сел на край ванны. Тяжко жить на свете пастушонку Пете.

Голову пришлось намочить, иначе зачем я в ванной два часа проторчал. Расчесался. Из зеркала глядит здоровенный бугай. Вот только глаза. Не нравятся мне эти глаза. Грустно–тупые глаза. Ну ладно, на сегодня налюбовался. Нарцисс…

Свет в комнате не горит. Значит, жена уже спит.

Достаю рукопись. Иду на кухню.

Если можешь не писать – не пиши. Вернее не скажешь. Однако я этому мудрому совету не следую: не писать могу, но всё равно ежевечерне расчехляю машинку. Не столько по зову души, сколько из природного упрямства, остаточного рвения, как любит говорить в таких случаях ответственный секретарь нашей газеты Амиран. Рвение осталось с тех времён, когда я ещё не мог не писать.

Просидел над машинкой час, не высидел ни строки, зато изрисовал с десяток листов. Точку в повести я поставил полгода назад. Можно клеть в папку покрасивше – и бегом по редакциям. Но одно останавливает: каждое слово выверено, а ощущения правды нет. Как тут быть? И я ежевечерне расчехляю машинку…

Спрятал рукопись. Покурил. На сегодня всё. Спать.

Засыпаю я в последнее время тяжело.

* * *

Выхожу из лифта. Редакционный коридор. Привет, привет, привет…

Отсиживаю случку. Пардон, так у нас именуются редакторские пятиминутки.

И наконец, за работу.

Пишу очерк. О человеке, у которого 21 июня сорок первого года была свадьба. А потом призыв, тяжёлое ранение в первом же бою, концлагерь. В сорок четвёртом во время восстания заключённых он, безоружный, бросился на пулемёт. В маленьком польском городке его именем названа улица. Его сын, которого он никогда не видел, сидел вчера напротив меня вот в этой самой комнате и рассуждал о перспективе покупки «Жигулей» в импортном исполнении.

Очерк не идёт. Трудно писать о герое, чей сын, скомкав рассказ о поездке на родную могилу, начинает деловито выяснять, нет ли для таких, как он, сынов героических отцов, льгот на приобретение автомобиля.

Очерк не идёт. Но я знаю, что его напишу. И не потому, что строкаж сдавать надо. Стыдно не написать.

А пока откидываюсь на стуле к прикрываю глаза. Что же всё–таки со мной происходит? Почему всё не так? И кто виноват в этом? Ах, как хочется найти виноватых!

И я нашёл уже: виновата жена, нечуткая, непонимающая. Кто ещё? На кого ещё выплеснуться?

Всё по–прежнему. И всё не так. Как будто вдруг потеряна точка опоры. Мне кажется: недавно со мной произошло что–то очень плохое, а что – не помню.

Или я просто устал?

* * *

– Чай будешь? – спрашивает меня Шурик, с которым мы делим редакционную комнату. – Если будешь, сходи за водой.

Вечно мы препираемся из–за этой воды. Шурик походы с графином по очереди возвёл в принцип, лишний раз ни за что не сходит. Это раздражает, но сейчас я даже рад, что он меня окликнул.

Выхожу с графином. В конце коридора замечаю Иру; с ней Валерия, секретарь нашего редактора.

Ира идёт к нам. Она с завидным постоянством появляется в нашей комнате. Три раза в день. По ней можно проверять часы. Она приходит покурить, хотя с тем же успехом может сделать это у себя в корректорской. Мне неприятно, что и сегодня она не изменила своей привычке. Зачем ей это? А может быть, надо опросить иначе: почему я придаю этому такое значение?

Возвращаюсь, на миг замираю перед дверью. Сейчас я стану не похож на себя. И как раз потому, что мне очень хочется быть собой. Насчёт телеги непонятой любви – блажь, но… Быть собой не получается.

А какой я? Где я настоящий? «Вот тогда мы прочувствовали, что заблудились в пространстве, среди сотен недосягаемых планет, и кто знает, как отыскать ту настоящую, ту единственную планету, на которой остались знакомые поля и леса, и любимый дом, и все, кто нам дорог…» Это Сент–Экзюпери, «Планета людей».

А какой я? Этого вопроса достаточно, чтобы заблудиться в пространстве. А пока мы в нём ищем себя, нас настигают дела и делишки, которые ещё больше всё запутывают. Что остаётся делать? Как жить, чтобы не оказаться в офсайде? Сжать зубы и вслед за Сент–Элом повернуть на Меркурий?

* * *

– Какой я! Я – страстный! – орёт, подвывая, Шурик и тянется к Валерии.

Это первое, что я слышу и вижу, открыв дверь. Во всём десятке редакций, расположенных в нашем здании, нет, наверное, ни одной мало–мальски симпатичной особы женского пола, хотя бы раз не побывавшей у нас в комнате. Приходят они, конечно, не ко мне, а к Шурику.

– Принёс воду? Давай чай заваривай! – приказывает Шурик, не выпуская талию Валерии; и снова на всю редакцию: – О, Валерия, любовь моя, выходи за меня замуж!

Ира сидит у окна, молча наблюдает за ними. Мне она кивнула, как постороннему. Ну и бог с ней. Сажусь за стол и питаюсь писать.

Я никогда не сумел бы броситься на пулемёт, но в концлагере, верю, в подлеца не превратился бы. Легко рассуждать об этом, постукивая одним пальцем по машинке. Особенно если не вспоминать усвоенную через синяки банальную истину: настоящую цену словам определяют только конкретные обстоятельства. Мой одноклассник Лёня Карапетян довёл до гипертонического криза школьного военрука, на полном серьёзе доказывая бессмысленность подвига Александра Матросова, а через девять лет погиб в Афганистане, вызвав огонь на себя.

Визг. Это Валерия обороняется от Шурика. На пол летят бумаги, стаканчик с карандашами.

Открывается дверь. На пороге редактор.

Валерия вмиг выпархивает в коридор. Редактор – седина в бороду, бес в ребро – ревнив, как Отелло. Сейчас последуют санкции. Он выйдет, потом минут этак через пять позвонит и скажет деревянным голосом: «Александр Васильевич, зайдите ко мне». Обращение по имени–отчеству для него высшая форма иронии.

И точно: не успел Шурик привести стол в порядок, как зазвонил телефон. Шурик с ухмылкой – нет в нас почтительности к начальству удаляется. Мы с Ирой остаёмся наедине.

Она затягивается дымом по–мужски глубоко, улыбается.

– Так чего же это ты вчера испугался? – говорит она.

Я не знаю, как отвечать.

Вчера (я дежурил по номеру) у нас неожиданно слетел материал на полполосы. Я позвонил жене, чтобы рано не ждала, а тут всё переигралось в обратную сторону. Индульгенция на позднюю явку была, однако, уже получена.

– Зайдёшь? – спросила Ира, когда я проводил её до дому. После развода она живёт вдвоём с матерью; неделю назад мать уехала в санаторий.

– Зайду, – кивнул я.

И зашёл. А вскоре позорно бежал, убоявшись назревающего адюльтера.

Ира для меня нечто вроде Прекрасной Дамы. Каждому нормальному мужику, даже если сам он в этом не признаётся, нужна Прекрасная Дама. Если её нет, её стоит выдумать. Я выдумал Иру, и в этом не обманываюсь. Но адюльтер с Прекрасной Дамой – вещь противоестественная. И мне нечего сказать Ире.

– Так чего же ты вчера испугался? – повторяет она.

Хоть бы телефон зазвонил, что ли…

Ира хочет ещё что–то оказать, но… входит Пониматель. Слава тебе, Пониматель, спаситель мой!

На, фоне наших взаимных приветствий Ира исчезает незаметно.

Я не знаю газеты, которая не имела бы своего сумасшедшего. В «Вечёрку», например, захаживает Вождь Народов Мира, а к нам вот Пониматель. Он никогда не скажет: «Я тебя слушаю». Он скажет: «Я тебя понимаю», – наполняя это «понимаю» каким–то глубинным, реликтовым смыслом. Правильнее даже будет писать вразрядку: «п о н и м а ю».

Обычно Пониматель ждёт, пока заговорит собеседник, так ему легче п о н и м а т ь. Но сегодня он начинает первым.

– Времени у меня в обрез, – говорит он, – а я ещё не выбрал, кого оставить вместо себя. Я, конечно, вернусь, но это может случиться не скоро, а людей надо п о н и м а т ь постоянно. Ты справишься, если я выберу тебя?

– А куда ты собрался?

– Перечитай «Маленького принца» и всё поймёшь. Через несколько дней моя звёздочка появится надо мной. Экзюпери очень точно описал всё это.

Я хорошо отношусь к Понимателю. Для меня он нормальнее многих нормальных. Но всё равно с трудом удерживаюсь от улыбки: небритый, неухоженный Пониматель мало похож на Маленького принца.

– Так справишься? – переспрашивает он.

– Мне бы прежде, чем браться за других, в себе разобраться сначала. Может быть, лучше Толя? – применяю я запрещённый приём, попросту говоря, пытаюсь спихнуть Понимателя на Толю Ножкина. Правда, я уверен: Толя на меня не обидится, они с Понимателем друзья.

– Я поговорю с ним, – тут же соглашается Пониматель; он ни с кем никогда не спорит. – Только запомни: пока не поймёшь того, кто рядом, себя тебе не понять.

* * *

Возвращается Шурик. Привычно высказывается о шефе. Извлекает из стола дежурный бутерброд. Кто–то пошутил однажды, что по дороге на работу Шурик платит за провоз бутерброда, как за провоз багажа, – такой он большой. Бутерброд и в самом деле гигантский. Шурик наглядно опровергает ломоносовскую формулу: «Сколько чего у одного тела отнимается, столько присовокупится к другому». Еда исчезает в нём в невероятных количествах, но, мы знакомы уже пять лет, он остаётся всё таким же вопиюще худым.

– У Ножкина сидит Пониматель. Не дай бог сюда явится, начнёт мозги компостировать, – говорит Шурик с набитым ртом. – Толя с ним чуть ли не в обнимку, прямо близнецы–братья…

Когда–то, говорят, Толя Ножкин был неплохим журналистом, но с тех пор много воды утекло. Или он исписался, или семейные неурядицы его добили, но на моей памяти он не столько пишет, сколько мучает бумагу. Лишь изредка Толя преображается. На прошлой неделе, к примеру, он выдал отличный фельетон о строительстве Дворца муз. Но в газету фельетон не попадёт. Редактор сказал: «Так писать п о к а ещё рано. Подождём». Он большой любитель ждать, наш редактор.

Обычно за свои материалы Ножкин не борется, а тут пытался возражать, но куда там!… Шеф подрядился к нему в соавторы и три дня превращал фельетон в нечто глубокомысленно–тягомотно–бессмысленное. Толя переживал и… со всем соглашался. Что поделаешь: оказавшись в редакторском кабинете, он перестаёт говорить нормальным человеческим языком и вообще похож на кролика, приглашённого удавом на завтрак.

Ира утверждает, что Ножкин как личность уже исчерпался, но она же часто повторяет: «Толя – совесть редакции». И верно: Ножкин честен, как зеркало, и потому беспощаден к себе. Редакторского гневя (а гнев этот падает только на тех, кто даёт слабину) он боится не из трусости, а оттого, что знает за собой грех великой гордыни и, следовательно, способность наговорить шефу таких гадостей, что лишь дверью хлопнуть останется. И куда тогда деваться ему, журналисту, потерявшему перо, но ничем иным зарабатывать себе на жизнь не умеющему? Идти в нетребовательную безгонорарную многотиражку? А дома – семья, дома – больная жена, которую приходится возить в столицу (на одних билетах разоришься) на какие–то сложные процедуры.

Когда месяц назад мы отмечали сорокалетие Ножкина и, ясное дело, желали ему дожить до ста, не меньше, он тихо отвечал: «Мне бы, ребята, десятка полтора годков ещё, чтобы дочь поднять, и больше ничего не надо». Я знаю: в этих словах нет позы. Он именно так и думает, именно ради этого и живёт.

Хорошо знать, ради чего живёшь!

* * *

А ради чего живу я?

Ради работы? Я люблю её. Но покривлю душой, если скажу, что на ней для меня замыкается мир. Ради «вечной книги, которую я обязательно напишу» (строка из дневника пятнадцатилетней давности)? Нет, я давно уже понял, что мне не вытянуть «вечной книги». Ради будущих детей? Но сначала я заканчивал университет, потом жена институт, потом мы решили пожить, потом… Так ради чего?

Иногда найти нужный, единственно необходимый вопрос труднее, чем ответ на него. Но когда такой вопрос найден, он требует немедленного ответа, который сразу расставит все по местам.

Но ответ не находится.

И я – так бывает (но мне ещё рано, рано!), когда подходишь к пределу, за которым пустота, – вдруг понимаю, чувствую кожей, что должен ответить сегодня, сейчас.

И я, повинуясь нервному срыву, – так бывает, когда подходишь к пределу, за которым пустота, – звоню жене на работу и, дождавшись, пока её позовут, говорю:

– Я ухожу от тебя.

– Надолго? – Жена в хорошем настроении и воспринимает мои слова как шутку; одно время у нас были в ходу такие дурацкие шутки.

– Навсегда.

– Значит, к обеду не ждать?

Я не отвечаю, моя решимость растаяла. В трубке смеются сразу несколько голосов.

– У Ленки лень рождения, – объясняет жена. – Она такой торт принесла!

Следует пространный рецепт.

– Я не приду сегодня домой, – говорю я, вклиниваясь между тестом и кремом.

– Командировка? Как всегда, не вовремя! Неужели, кроме тебя, загнать больше некого?! – возмущается жена.

– Да, командировка, – говорю я, презирая себя, – дней на десять. Уезжаю через два часа.

Мы говорим ещё долго – о том о сём. Шурик успевает доесть бутерброд и принимается за пирожное, принесённое Валерией.

Я кладу трубку. Состояние полнейшего унижения.

– Шурик, можно, я у тебя поживу немного?

– Сколько угодно, – отвечает Шурик, отправляя в рот остатки пирожного; он живёт один и привык к просьбам подобного рода.

Силюсь вчитаться в начало очерка – два десятка скучно–правильных строк. Комкаю лист. Нет, сегодня я писать не способен. Выясняю у Шурика, когда можно к нему явиться, одеваюсь.

В коридоре стоит Пониматель.

– Почему же я, старый дурак, раньше… – бормочет он. Я очень боюсь. Его звёздочка тоже вот–вот… Вероятность десять к одному… Опасность велика…

Нет желания вникать в его лепет.

На улице сворачиваю к набережной. По широкому тротуару ветер гонит листья. Поворачиваюсь так, чтобы он дул в спину, – мне всё равно, в какую сторону идти. Иду быстро, будто спешу куда–то, но листья обгоняют меня, стайками перелетают через парапет и парашютируют к пенной грязной воде.

* * *

К Шурику я попал затемно.

– Ты извини, – мнётся он, открывая дверь, – я тебя не дождался, поужинал.

Шурик (факт общепризнанный) отлично готовит. Но мне есть не хочется, хотя от голода подташнивает. Или это от курева? Сколько я сегодня выкурил? Две пачки? Три?

– Мой руки и за стол, – приглашает Шурик. – И я, чтобы тебе скучно не было, тоже сяду.

Он садится напротив меня, прямо под большой, в чёрной раме фотографией матери. Она умерла в прошлом году. Незадолго до этого Шурик пристроил её вахтёром в наш, говоря официальным языком, «газетный корпус». Вся сморщенная, похожая на обезьянку, она сидела в маленькой стеклянной будочке у входа, в одиночку охраняя десяток редакций от посягательств извне. Когда в руки ей попадала наша газета, здание можно было растащить по кирпичику; но она не читала – она искала фамилию сына. Если находила, начинала промокать глаза.

В феврале сорок второго её вывезли из Ленинграда через замёрзшую Ладогу. Она стала санитаркой в больнице, где её отвоевали у дистрофии. И жила здесь долго в дощатой пристроечке, и сына здесь зачала, и отсюда он пошёл в школу. Получив квартиру в новом доме, она никак не могла поверить: «Неужто это нам, Шурик, такие хоромы?» Но пожить в «хоромах» ей не пришлось. Она угасла быстро, словно не желая обременять сына своей болезнью. За день до смерти в голове у неё помутилось; она металась по квартире, беспокоилась, а потом вдруг исчезла. Шурик всю милицию на ноги поднял, мы с ним ночь напролёт по больницам звонили. А она вернулась на следующий день сама, тихая и счастливая, легла и не проснулась…

– Ты ешь, ешь, – говорит Шурик.

А есть уже, в сущности, нечего. В кастрюльке, что он поставил передо мной, а после машинально придвинул к себе, просвечивает дно.

Я по привычке пытаюсь сострить…

* * *

На работу опаздываем. В открывшиеся двери лифта видим: в конце коридора стоит, уткнувшись в стену, Валерия. Она вроде бы смеётся. Подходим ближе – плачет.

– Толя умер, – говорит она.

– Кто?

– Толя умер…

Собираемся у редактора. Шеф молчит, отсутствующе перебирает бумаги на столе. Шурик, глядя перед собой, шёпотом повторяет глупую фразу:

– Это как же так? Как же так, братцы?!

Толя умер от инфаркта.

– Болезнь неравнодушных. Какой честный, какой порядочный был парень, – говорит шеф.

В коридоре встречается Пониматель. Необычно прямой, торжественно–печальный. Выбритый.

– Толя умер, – говорю я ему.

– Я знаю. Его звёздочка взошла в два часа ночи.

– Ночью шёл дождь, ты не мог видеть этого.

Затевать с ним спор – великий идиотизм, но мне трудно сдержаться. Никогда не спорящий Пониматель неожиданно твёрд:

– При чём здесь дождь? Я п о н я л это.

О, господи!

* * *

В середине дня едем к Толе домой.

Его жена безучастно сидит в углу, глаза сухие, воспалённые. Увидела нас, не заплакала. Девочка ещё ничего не понимает, удивляется, почему её не повели в садик. Берёт у Шурика – и когда он успел захватить? – плитку шоколада, с шелестом разворачивает её.

В квартире хлопочут соседи. Помогаем выносить из комнаты мебель, после бесцельно толчёмся на кухне. Я стою напротив двери, вижу: сползла накидка с зеркала в прихожей. Прилаживаю её на место, старательно убираю складки, опять снимаю, нахожу кнопки и прикрепляю, теперь уже намертво; Надо чем–то занимать себя, невозможно просто стоять и ждать.

Толю должны привезти вечером.

О какой опасности говорил вчера Пониматель? Неужели чувствовал? По ассоциации перескакиваю на кошек, которые будто бы предчувствуют землетрясение… Спрашиваю:

– В котором часу это произошло?

– Было ровно два ночи, – отвечает соседка. – Галя закричала за стеной…

Вот тебе и дар кошек!…

* * *

Темнеет.

День испаряется окончательно, и… отключается электричество. Обыкновение новостроек, помноженное на закон бутерброда. Дверь на лестницу распахнута; слышно, как соседи звонят в управление энергоснабжения, кричат: «У нас в доме покойник, а вы!…»

Привозят Толю. Вокруг машины много народа, каждый что–то советует.

Толина квартира на восьмом этаже. В лифт не войти. «Нужно ногами вперёд», – говорит кто–то. Разворачиваемся. Идём по лестничным маршам. Впереди нас несут подсвечник с тремя свечами. Громадные тени на стенах. Ощущение чего–то совершенно ирреального. Мы с Шуриком несём сзади. При наклоне Толя начинает сползать, и мне приходится свободной рукой поддерживать его. Вдруг кажется: лоб его тёплый. Мелькает невероятное, за пределами здравого смысла: врачи ошиблись, он спит.

Мы идём, отбрасывая громадные триединые тени. Мы идём вверх. Мы уже на третьем, на четвёртом, на пятом этаже. Мы несём своего товарища. Но его смерть ещё не осознана нами. Когда это случится, каждый из нас – я верю! – поймёт в себе нечто, чего не понимал раньше. Я твёрдо верю в это.

Мы идём вверх. Мы уже на шестом, на седьмом этаже. Включается свет, бьёт по глазам. И я чувствую, как одеревенело плечо, как устала рука. И я вижу заострившееся лицо, складки, натёкшие к тонкой, почти как у мальчика, шее.

И я вижу: Толя Ножкин умер.

Но понимание себя не приходит.

* * *

Если умирает близкий знакомый, поневоле начинаешь вспоминать, когда ты его видел в последний раз, как он выглядел, что говорил. Но я не моту вспомнить, каким видел Толю в последний раз. Не запомнилось.

Ира сказала мне как–то: «Ты очень похож на Ножкина. Только у тебя нет опыта поражения». – «А это обязательно?» – невпопад спросил я. «Для таких, как ты, да. Вам это нужно, чтобы окончательно определиться: либо сломаться, либо утвердиться на ногах». – «И Ножкин, по–твоему, сломался?» – «Он уже исчерпался, сошёл на нет…»

При воспоминании об этом разговоре я всегда испытываю не совсем понятное мне самому раздражение.

* * *

Мы опускаем Толю на застланный ковровой дорожкой топчан.

Немного спустя в подъезде крик. Из М. приехали родители Толи, с ними деревенские родственники. Утром, говорят, должен прилететь старший брат офицер, несущий службу где–то в Сибири.

В квартире становится тесно. Уходим.

По дороге говорим о Толе. И другими – и знаю, я уверен, я чувствую другими глазами смотрим друг на друга. Каждый думает сейчас о себе, но думает так, что делается добрее к другим.

Я не знаю, как назвать это.

* * *

Пришли к Шурику. Поели. Сыграли в шахматы. Разговор всё время возвращается к Толе.

Мне надо писать «Памяти товарища». Утром мы договорились с Амираном, что оба напишем по варианту, потом выберем лучший, либо сделаем из двух один.

Редактор отвёл под некролог сто строк. Из–за этого с четвёртой полосы слетел мой материал о безалкогольной свадьбе. В типографии эти сто строк должны быть завтра к полудню. Когда редактор подпишет некролог в печать, в канцелярской книге, где у нас ведётся учёт сданного сотрудниками строкажа, против фамилии автора появится торопливая запись: «Пам. тов. 100 стр.».

Сто строк памяти о товарище. Журналистский долг. Всё правильно. Но отдашь его, и появится шанс–соблазн отгородиться от Толиной смерти, сказать себе: я сделал всё, что мог. А это не так. Главное – впереди, главное – несмотря ни на что, хранить вину перед ушедшим товарищем. Суть её проста: он – мёртв, мы – живы. Пока мы будем помнить это, мы будем немного лучше, чем есть на самом деле.

Пишу – не дописывая предложений, сокращая слова. Боюсь потерять, не успеть передать то, что чувствую, что мимолётно возникнув, пока ещё живёт во мне.

Я пишу «Памяти товарища».

Я пишу о себе.

* * *

Мне в редакцию рано. Надо отпечатать написанное к приходу Амирана.

В стеклянной будке, положив голову на руки, дремлет одноногий инвалид, наследовавший матери Шурика. Входя, случайно грохаю громадной металл и стекло – дверью. Страж не просыпается.

Появляется Амиран. Молча ждёт, пока допечатаю. Прочитав, поднимает на меня свои прозрачные глаза, говорит:

– Шефу не понравится. Но мы зайдём к нему в самый последний момент, когда менять что–нибудь будет поздно.

* * *

Без десяти двенадцать вступаем в редакторский кабинет. Шеф надевает очки. Читает. Мрачнеет.

– Мы не можем дать это. Так некрологи не пишут.

Амиран бесстрастно:

– Через пять минут некролог должен быть в цеху.

Шеф надевает очки.

– Надо переписать. Дадим в следующий номер.

Амиран, глядя в окно:

– Следующий номер юбилейный.

И верно: следующий номер юбилейный, пятитысячный для нашей газеты. Он готов к печати давно, уже с месяц. Его содержание никак не сочетается с некрологом. Жизни – жизненно, как говорится.

Шеф снимает очки.

– Но мы не можем совсем не давать некролог. Умер наш сотрудник, наш товарищ…

– Конечно, не можем, – поддакиваю я.

Шеф надевает очки. Внимательно изучает меня (появляется ощущение, что не все пуговицы застёгнуты), говорит назидательно:

– Некрологи публикуются, чтобы вызывать в людях память о человеке. Умер наш сотрудник, наш товарищ, и, значит, некролог, что вы написали, наша память о нём. Некролог – это статья, содержащая сведения о жизни и смерти человека…

Подобным образом редактор способен рассуждать бесконечно, поэтому Амиран всё тем же бесстрастным тоном прерывает его:

– Если через две минуты некролог не попадёт в цех, будут неприятности с типографией.

Шеф снимает очки, снова надевает, ставит, где полагается, закорючку подписи и вяло машет рукой: несите, мол.

Мы с трудом удерживаемся от смеха.

* * *

В нашей комнате импровизированное собрание. Шурик прикидывает, кто даст деньги «на Толю», в столбик пишет фамилии. Вдруг подскакивает, протягивает список.

Шестым в столбике значится Ножкин.

* * *

«Толю не вернёшь, а жизнь продолжается». Я всё жду, что кто–нибудь, исполнившись философичности, произнесёт эти слова, но пока мои ожидания не оправдываются.

А жизнь, как бы то ни было, продолжается. И надо работать. И я лишу тот самый очерк, что должен был написаться ещё при жизни Толи. Редактор сегодня осведомлялся о его судьбе. Я ответил: «У машинистки». Очерк и в самом деле сейчас печатается: я печатаю сам, доканчиваю восьмую страницу, без мудрствования и натуги. Если ничего не помешает, требуемые пятьсот строк лягут через час на стол Амирана. Каждая из них будет честна, правдива, и всё же вместе взятые, они не выразят того, что я мог, но не сумел сказать.

На девятой странице входит Пониматель. Садится рядом.

– Выбора теперь нет ни у меня, ни у тебя. Моя звёздочка взойдёт послезавтра. Ты должен успеть подготовиться.

– Должен? Кому должен?

– Толе должен, мне должен, себе должен! – в голосе Понимателя несвойственный ему металл.

– А если моя звёздочка тоже вот–вот?…

– Это случится не скоро. А «вот–вот» тебя позовут к редактору.

Заглядывает Валерия.

– К шефу!

Я недоуменно смотрю на Понимателя. Он усмехается.

Иду к редактору, не сомневаясь, что он собирается взять реванш за некролог, но нет: он вызвал меня по делу. Ему позвонили из стройтреста: на участке, где возводится Дворец муз, сегодня собрание. Мы курируем эту стройку. Мне вменяется в обязанность поприсутствовать, послушать и, может быть, написать. «Только без всяких ухищрений, это рядовой материал», предупреждает меня редактор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю