355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Вирен » Искатель. 1988. Выпуск №5 » Текст книги (страница 1)
Искатель. 1988. Выпуск №5
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:08

Текст книги "Искатель. 1988. Выпуск №5"


Автор книги: Георгий Вирен


Соавторы: Владимир Сухомлинов,Владислав Петров,Александр Тарасенко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Искатель № 5 1988


Владимир Сухомлинов
ВСЕГО ОДНА ТРОПА…
Повесть

Николаю Афанасьевичу Толстику и другим, чьи юность и первая любовь остались там, в партизанских лесах…

Он сидел на пожухшей траве под сосной, спрятав руки поглубже в карманы ватника. Осень наступала сырая, промозглая. Хотелось в натопленную хату, согреться, выпить чаю на мяте и почитать любимую книгу о красных конниках. Или об испанском рыцаре и его лукавом оруженосце, о датском принце или об одиночестве Печорина.

Хотелось, чтобы украдкой вошла мама и, обняв его за плечи, тихо шепнула:

– Сынку, скоро уж петухам кричать. Ложись, сынку!

– Ничего, мама не волнуйтесь. Я ещё почитаю. Спите себе спокойно…

Вздохнув, она бы ушла так же неслышно, чтобы не разбудить других детей. Ни одна половица не скрипнула бы. Каждую чуют её ноги…

Антон поднял воротник, глубже закутался в ватник.

Впереди, на дальнем краю большой поляны, переходящей в болото, клубился предвечерний туман.

Летом здесь полным–полно ягод, а такого густого и мягкого мха не найти, пожалуй, нигде в округе. Со своими райкомовцами он не раз забредал сюда.

Это было совсем недавно. А сейчас?

Сейчас Антон Мороз не очень ясно представлял, как жить и действовать дальше, хотя, конечно, в глубине души всё ещё жила надежда на скорое возвращение командира. Не хотелось верить слухам о том, что где–то неподалёку от Медведовки трое неизвестных подорвали себя гранатами в короткой неравной стычке с немцами. Да, они втроём ушли в дальний рейд неделю назад – командир и два бойца. Но, может быть, на немецкую засаду нарвались не они?

Партизаны помрачнели, многие замкнулись. Это больше всего беспокоило Мороза.

Знаешь, братка, вспомнил Антон прощальные слова командира, в душе каждый затаил надежду, что война – это ненадолго, так, напасть, нарыв. Все надеются, что Красная Армия скоро отбросит немцев к границе, станет бить врага на его территории. Хорошо бы… Но, наверное, не завтра и не через месяц мы вернёмся в свои дома. И далеко не все. А потому береги людей и не лезь, не лезь на рожон… Это не паникёрство, братка, не смотри на меня так…

Слова запали в память – командир, бывший донбасский шахтёр, прошёл гражданскую и знал людей.

Сумерки сгущались. Антон поднялся и направился в сторону отрядной стоянки.

Приближаясь к лагерю, Антон решил заглянуть к Максиму Орешко. Вот уж кто никогда не унывает! Посидишь рядом, послушаешь его балагурство – глядишь, полегчает…

– О, комиссар. Явился не запылился! – по–свойски встретил Антона Максим, точно ожидал его прихода. – Садись, гостем будешь!

От работы, однако, Максим не отрывался. Он подбивал чьи–то сапоги.

Напротив Максима сидел сухощавый человек с лицом, густо заросшим щетиной. Он повернулся, и комиссар узнал Андрея Ходкевича – мужика смирного, неразговорчивого, работавшего до войны столяром.

– Ну что ты будешь делать, растуды ж твою растуды! – громко и весело выругался Максим. – Как специально лезут в болота и ломачину! Работу мне, гляди ты, подкидывают. А то других делов нету, растуды твою! Надо, комиссар, декрет на них, что ли, какой выпустить?! «Об отношении к сапогам и валенкам в условиях военного времени». А, комиссар? Скажи, идейное предложение?

Максим рассмеялся и стукнул Ходкевича по колену:

– Ладно, не журись, Андрейка! Справлю тебе сапоги! Будут, растуды твою, первый сорт, люкс с присыпкой!

Ходкевич только кхыкнул.

Антон, освоившись в полумраке, заметил в углу землянки на нарах отрядную медсестру и повариху Зосю Ярмолич. Она сидела, поджав под себя ноги, укрывшись широкой – видно, Максимовой – телогрейкой.

– Что это ты, Максим Платонович, при девчонке–то разошёлся? – осуждающе спросил Мороз.

– Девчонка! – хохотнул Максим. – Да она, поди, лучше нашего чешет! А, Зоська?

Девушка молчала.

– Молчанье – знак согласья, – со смешком проговорил Максим, подмигивая Антону. – А что это ты, комиссар, понурый такой? Думаешь, погиб Лучинец? Не–е… Не такой он человек. Там пройдёт, где никто не проходит. Из любого силка вырвется… Нет, не наши погибли, другие. Плётки, бабьи плётки![1]1
  Плётки (бел.) – сплетни, пересуды.


[Закрыть]

Максим повертел в руках сапог.

– Во работа! – сказал с восхищением. – Носить не износить. Век меня, Андрей, помнить будешь… Да ты садись, комиссар. В ногах правды нету. Сейчас чаю сообразим. Это мы мигом! Как говорится, Фигар тут, Фигар там. Зоська, ну–ка, давай! – Орешко рассмеялся. – Другого зелья комиссар не признаёт.

Ходкевич, обув починенный сапог, прошёлся по землянке.

– Да, – кашлянул. – Да, можешь…

И снова сел на своё место. Антон устроился на невысокой чурке. Зося бесшумно шмыгнула из землянки – только дверь скрипнула, да холодком дохнуло.

– Пора за провизией по вёскам[2]2
  Вёска (бел.) – деревня, село.


[Закрыть]
пройтись, – сказал Мороз, – ещё два–три дня – и хоть кору вари…. Бульбы мешка три осталось… С Марфы, чёрт её дери, тётка Полина в день каких–то полведра нацеживает. Заодно, может, и о Лучинце что узнаем.

– Оно, конечно, так, – поддержал комиссара Максим. – Узнать надо. И с голодухи, конечно, не очень–то повоюешь. Пусть товарищи колхозные крестьяне пошарят по сусекам. Немцу–то небось подать сдают.

– Зачем брехать? Кто сдаёт, а кто и нет, – глухо проронил Ходкевич. – В Дерковичах вон две хаты с людьми сожгли. Это тебе не просто так…

– А сорок две остались. Знаю я это куркульё! Подкулачник на подкулачнике, – огрызнулся Орешко. – Жить всякому хочется!

– И тем, что живьём сгорели, тоже, хотелось. Что ж ты плетёшь? Да мы… за каждую хату спалённую отомстить должны! – Антон поднялся. – А куркульё не куркульё – кто считал? Старики там наши да матери, да дети…

– Ладно, Антон, чего ты? – примирительно произнёс Максим. – Ну сморозил дурноту. Так не со зла ж!

Антон махнул рукой:

– Тебе б только тары–бары…

Орешко вдруг снова рассмеялся:

– Ох, Антон, матереешь. На глазах матереешь! А я тебя всё за этого, как его, тимуровца держу… Помнишь, застукал вас?… Слышь, Андрей… Иду себе, значит, тихо, погодой дышу, а тут, гляжу, хлопцы с молотком у забора. Ну, думаю, растуды их, калитку заколачивает, чтоб, значит, над хозяином посмеяться. Наверное, думаю, соли он кому–то запустил в одно место, чтоб в сад за яблоками не лазили… Подобрался втихаря, как свистну – всех что ветром сдуло. Один Антон стоит как вкопанный, кулаки сжал – я тебе дам. Мы, говорит, звёзды красные вешаем на калитки геройских бойцов гражданской войны. До свята,[3]3
  Свята (бел.) – праздник.


[Закрыть]
говорит, Октября. Да–а… И когда это было? Наверное, в тридцать пятом. Сколько тебе тогда, Антон, стукнуло?

– Пятнадцать.

– Ну вот… Я тебя на все двенадцать годков старше… А теперь нате вам – тары–бары.

В землянку вошла Зося.

– Чай поспел, – выдохнула как–то радостно. – Давайте кружки, пока не остыл…

В свете тускловатой керосиновой лампы было видно, как курится разливаемый в кружки кипяток. Запахло домом.

– Аромат–то какой! – восхитился Максим. – Подмешала небось что?

– Лист смородиновый. Мама так заваривала.

Чай пили молча, обжигаясь о края кружек. Ходкевич несколько раз как бы невзначай постукивал починенным сапогом о деревянный настил, но ничего не говорил. Антон украдкой поглядывал на Зосю, на её красивое, чуть цыганское лицо, на выбившуюся из–под платка прядь тёмных волос. Зося насторожилась, ниже опустив голову, и он понял, что девушка заметила его взгляд, и постарался больше не смотреть на неё.

– Красотища–красота! – Максим дружески толкнул плечом Ходкевича. – Сейчас бы бульбочки со свеженьким укропчиком да поросятинки. Ну и стакашик запотелый, а, Иваныч?

– Мели, Емеля… Тут хоть бы сала ковалочек, – буркнул Ходкевич.

– Ладно, братцы, – поднялся Антон. – Спасибо за чай. Теперь по постам пройдусь.

– Да посиди! Никуда не денутся посты эти! А Зоська нам, может, романсу какую споёт. Посиди! – не отпускал комиссара Максим. Зося, видно, хотела что–то сказать, но не решилась.

– Нет, Максим. Надо идти.

И он вышел, не дожидаясь, что ответит неугомонный Максим.

На воздухе, сразу после землянки – душноватой, пахнущей землёй и потом – было зябко. Беззвёздная ночь опустилась на лес, зыбкими белёсыми полосками светились только стволы редких берёз.

Комиссар уже успел изучить окрестности, мог едва ли не вслепую обойти все три поста, тем более что располагались они рядом друг с другом – с остальных сторон партизанскую стоянку окружали болота. Через топи к занятому врагом райцентру вела всего одна, мало кому известная тропа.

Антону почему–то припомнилась, как и раньше, там, у болота, книга о красных конниках, неизвестно когда и каким образом попавшая в их дом, книга без обложки, первых десяти страниц и оглавления. Он попытался объяснить себе, почему вспоминает о ней именно сегодня, но не нашёл ответа. В книге рассказывалось о таких же молодых людях, каким сейчас был он, и о войне, правда, о другой – далёкой, сабельной. Или всё это только казалось?

…Тук–тук, тук–тук… Скачут по выжженной степи конники. Будёновки, вылинявшие гимнастёрки, пятна пота на спинах. Жарко, сушь сковала губы, горячий ветер ерошит волосы. Маленький отряд скачет в город у моря – за доктором. В тихом сельце на руках у товарища оставили девушку с раной навылет. Вместе с ним она ходила в атаки и умирает рядом с тем, кого любит. Тук–тук, тук–тук, тук–тук… Скачут, скачут всадники…

Антон не заметил, как подошёл к первому посту.

– Стой! Кто идёт? Пароль?

– Неман! – машинально отозвался Мороз. – Как дела, товарищи?

– Да какие дела, комиссар? Дождь да стынь, стынь да дождь, – сказал один.

– Пришла осень – в хату просим, – заметил второй.

– Глядите, может, Лучинец заявится, – сказал комиссар. – А то плетут всякое. Чёрт–те что плетут.

Чуть помолчав, первый постовой спросил:

– А что, Москва держится? Слыхали, в кольце. И Сталин, говорят, уехал. Или это тоже из бабской почты?

– Держится! – уверенно сказал Мороз. – И нам велит не раскисать…

* * *

После проверки постов Антон пришёл в свою землянку, зажёг керосиновую лампу и сел за самодельный, чуть кособокий стол, который тётка Полина накрыла старенькой, но ещё крепкой льняной скатертью.

Вспоминая события минувшего дня, Антон всё больше убеждался: надо собирать отрядный сход, чтобы сказать людям правду обо всём.

Он встал и подошёл к нарам. Из–под подушки, сшитой из мешковины и набитой мягкой травой – снова забота всё той же тётки Полины, – достал общую тетрадь в коричневой обложке. Вот ценность так ценность!

Он усмехнулся. Поди расскажи кому, что неосознанно прихватил её с собой в лес. Тогда, вечером двадцать девятого июня, он жёг в райкомовском дворе документы. Подскочил кто–то из партийцев: «Уходи, Антон! Немцы на окраине. Уходи, в лесу встретимся!»

Плеснув напоследок в пламя костра полкружки керосина, Антон стремглав побежал в свой кабинет и вытащил из ящиков письменного стола райкомовскую печать, две чистых общих тетради и несколько карандашей. Сквозь распахнутые окна доносился гул танков…

Снова сев за стол, Антон раскрыл тетрадь на чистой странице, достал из кармана ватника карандаш, заточил перочинным ножом и вывел строчку: ТЕЗИСЫ К ВЫСТУПЛЕНИЮ НА СОБРАНИИ 28 ОКТЯБРЯ 1941 ГОДА.

Написав этот по–казённому звучащий заголовок, он отметил про себя: вот, чёрт его дери, в другой ситуации можно было бы подумать, что речь идёт о самом что ни есть обычном собрании в канун дня рождения комсомола. Не одно собрание посетил Антон за свою не столь уж длинную комсомольскую биографию, особенно после того, как минувшей весной его избрали первым секретарём райкома комсомола.

Он не любил выступать по бумажке, хотя один опытный обкомовский инструктор и говорил ему, что «первому лицу» нужно готовить к выступлениям хотя бы тезисы, чтоб не сморозить какой–нибудь ерунды. Антон так и не успел осознать себя «первым лицом» и продолжал шпарить с трибун и на встречах с комсомольцами то, что думал. Раза два его, правда, вызывали в обком и ругали за верхоглядство и заигрывание с массами, но в конце концов прощали. Прикрывал Антона и авторитет Лучинца.

Но завтра всё–таки не простой сход. Антон будет и за себя, и за командира. Конечно, у него и в мыслях не было сбиваться на длинную речь. Не до того – не то время, да и болтовня только раздражает и расхолаживает. Просто он решил в самом сжатом виде сформулировать на бумаге две–три главных мысли.

После раздумья Антон написал новую строку: ВРАГ БУДЕТ РАЗБИТ, ПОБЕДА БУДЕТ ЗА НАМИ.

Есть ли что–то сильнее и значительнее этих слов? Они дошли сюда, в глухомань, в болотистый белорусский лес, из самой Москвы и тайно повторялись, твердились людьми, как клятва, как символ надежды и веры. С них и надо начать!

Но тут же Антон подумал, что слова эти уже произнесены, уже успели стать частью сознания людей, их потаённой, глубоко вовнутрь запрятанной струной. Имеет ли он право играть на ней, касаться того, что и так неслышимо звучит в каждом? Не принизит ли он тем самым смысл этих слов? Не сделает ли расхожим то, что принадлежит не ему, а всем?…

Антон вспомнил одну ночную беседу с Лучинцом. Думая о чём–то своём, тот сказал тогда с горечью: «Знаешь, Антон, если кто и погубит нас, так это попугаи. Твердят за кем–то правильные слова, не понимая ни смысла, ни ответственности. Трумботят, тужатся, надуваются, а народ всё это видит, перестаёт и другим доверять…»

Не выступит ли он в роли такого попугая?

Антон провёл несколько жирных линий по написанной строке и, подумав, вывел слова:

МОСКВА. КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ. ВСЕСОЮЗНАЯ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ ВЫСТАВКА. МЕТРО.

Потом задумался и рядышком поставил:

ЛЮБОВЬ ОРЛОВА.

Ещё недавно, до 22 июня, слова эти произносили с нескрываемым восторгом (смотри ты, подземные дворцы и поезда бегают) и с радостным смехом (а Орлова–то плывёт, отфыркивается, глаза выпучила, умора и только! А этот, с бочкой: «Потому что без воды и не туды и не сюды»? С ума сойти можно!…).

Всё это происходило где–то очень далеко, за тридевять земель, на другом конце света. А сейчас Москва будто приблизилась.

Антон задумался, потом вывел в тетради одно короткое слово: СЛУХИ.

Толки о захвате Москвы, пересуды о командире… Хоть прямо не утверждалось, что Лучинец погиб, однако от землянки к землянке потянулась незримая паутина сомнений: после падения Москвы и гибели командира недолго протянет и отряд…

Он был удивительный, Василий Лукич! Антон постоянно что–то открывал в нём, порой неожиданное, пугающее.

Однажды поздно вечером, после возвращения Лучинца из областного центра, он позвал Антона к себе и с раздражением, не свойственным ему, и с какой–то болью спросил: «Ты знаешь, Антон, хромого Ивана с мельницы? Знаешь… Так вот донос на него поступил. Дескать, шпион… Ото ж таке!… Из самой, что ни есть бедноты, воевал у Пархоменко, трудяга, скромница, ну, затворник – так жену его с детьми беляки убили – и… шпион. Я сказал там, что билет партийный на стол выложу, а его в обиду не дам… Эх, господи–господи!… Неужели непонятно, что человеку полезнее верить, чем подозревать его в смертных грехах? Если подозревать, можно воспитать страх и на страхе столько наворочать, даже нужного. Но когда–нибудь страх уйдёт, и тогда может разрушиться всё. Перво–наперво вера. Доверять человеку трудно, брат, но полезнее…»

Боже, ну что за дело Лучинцу до какого–то хромого Ивана, подумал тогда в первую минуту Антон. Может, он и впрямь того. В тихом омуте черти водятся… Но потом, размышляя, решил: потому, видно, и уважают Лучинца люди, что в массе он умеет различить каждого.

И сейчас Антон не мог избавиться от подозрения, что кривотолки о гибели Лучинца могут быть и намеренным вражеским злоречием, подсказанным предателями, знающими цену его авторитету. Об этом тоже надо сказать завтра.

Есть и ещё одна штука, очень важная. Антон старательно, крупными буквами, стоящими словно бы поодиночке, вывел: ДИСЦИПЛИНА.

Конечно, лучше избежать общих слов и призывов соблюдать порядок. Не надо прикидываться, что уж ему–то всё хорошо известно. Как прокормиться, откуда брать патроны, взрывчатку, где обзавестись тёплой одеждой и валенками, как сохранить живой приболевшую корову Марфу? Нет, нужно говорить без утайки. Так, теперь, кажется, всё.

Неожиданно навалилась усталость, и вновь с острой тоской он почувствовал, как сильно не хватает ему Василия Лукича, его уверенности, спокойствия, размеренного, чуть глуховатого говорка с мягким «г». И тут Антон опять, точно наяву, увидел перед глазами выжженную солнцем степь.

 
Тук–тук, тук–тук… Подгоняя коней и ободряя друг друга криками, скачут красные всадники к городу у моря. Клубами взметается горячая пыль и медленно оседает. Заржав, одна лошадь вдруг падает на полном скаку, сбрасывает всадника. Не сразу осаждают разгорячённых коней его товарищи. Бьётся в агонии загнанная лошадь. Склонившись над ней, осиротевший боец утирает с лица пот.
 

Антон проснулся от лёгкого прикосновения:

– Мама?

– Это, товарищ комиссар, я, Эрнст.

– Эрнст?… Почему? – Мороз различил возле себя щуплую фигуру подростка. – А я тебя послезавтра жду.

– Да вот, – виновато сказал мальчик.

– Садись–садись… С отцом что–нибудь?

– Да нет, служит фюреру.

– Лучинец?

– Нет, Антон Иванович. Ещё неясно. Одно удалось узнать. Двое были в ватниках, а один в красноармейской гимнастёрке. И будто бы все трое без документов… Немцы их где–то закопали – и всё… Отец ещё просил передать, что немцы захватили группу наших, пробивавшихся к линии фронта. Их заперли в бывшем продуктовом складе на улице Чкалова. Знаете, прямо у обрыва? Двенадцать человек. Продержат ещё, наверное, сутки. Может, попробуете освободить?… Склад ведь у реки, рядом лес… Вот и всё. Отец вам привет передаёт…

Мальчик шмыгнул носом, сказал с грустью:

– Тяжко ему, Антон Иванович. Ночью спит плохо, всё ворочается, крутится с боку на бок, а то и стонет… Мать вся высохла. Тихая–тихая стала… Люди–то глазами, что косой косят. Со мной никто знаться не хочет. Этим… гадёнышем называют… Я одному, Броньке–конопатому, знаете, не сдержался, в ухо заехал… Но я–то что – отца жалко.

Антон положил мальчишке руку на плечо.

– Терпеть надо, Эрнст. Нам – здесь, вам – там. Нам без вас гибель. Понимаешь?

– Понимаю, Антон Иванович. Только никогда не думал, что притворяться так трудно. Вы, может, смеяться будете, но я почему–то про артистов вспомнил. Ну и работа!

Мороз улыбнулся:

– Ну артисты это совсем другое дело. Снял грим, парик – и всё, свободен…

– Всё равно не по мне это – переделываться. Я думаю, после войны всё по–другому будет. Мы всех предателей и переделышей соберём, выселим куда–нибудь, а оставим только честных. Никогда больше обмана не будет и подлости.

– Только сначала победить надо. А как победить, если носом шмыгаешь?

– Да это я промок, пока добрался, – смущаясь, сказал Эрнст. – У чёрного распадка в болото влетел.

– Давай раздевайся, приляг, пока одёжка подсохнет.

– Нет, Антон Иваныч, пойду. Ничего со мной не сделается. – Мороз потрепал мальчишку за патлы.

– Зарос, однако. В школе ходил бы сейчас под Котовского… Ладно, решил идти – иди. Тебе виднее. Пойдём, провожу.

Выйдя из землянки, попали под дождь, моросивший уже несколько часов. До тайной тропы через топь шли молча. Рука Антона лежала на плече тринадцатилетнего связного.

Он чувствовал себя старым, видевшим в жизни многое, и ему захотелось ободрить Эрнста, но он сдержал свой порыв. Прощаясь, пожелал пареньку счастливой дороги и крепко, как взрослому, пожал руку.

– Да я тут, Антон Иваныч, хоть с завязанными глазами. Честное слово!

– Ага, – улыбнулся Антон. – Только у чёрного распадка не зевай.

После ухода комиссара засобирался и Ходкевич.

– Пора на нары эти клятые лезть. А ваше дело молодое… Зося стала уговаривать его:

– Дядька Андрей, ещё рано. Куда спешить? Посидим ещё, а, дядька Андрей?

Ходкевич, однако, поднялся:

– Нет, ребята, пойду. Притомился что–то. В сон клонит… Когда остались вдвоём, Максим подошёл к Зосе, обнял её. Зося вырвалась из его рук.

– Не надо, Максим, прошу тебя. Не надо. Давай просто поговорим.

– Одно другому не мешает, – Максим попытался снова привлечь её к себе.

– Я уйду сейчас. Возьму и уйду. И зачем я осталась? Ведь не хотела, – Зося шагнула к двери.

Когда взялась рукой за скобу, услышала:

– Подожди, Зося. Не уходи.

Максим уже мягче, без обычной полуснисходительной интонации, повторил:

– Не уходи, Зося. Я не буду…

Она вернулась, присела на скамью у стола. Максим устроился по другую его сторону на одной из чурок. Какое–то время молчали. Зося ослабила платок на голове, высвободила тугую косу. Максим тёр кулаком щетину.

– Скажи, Зося, ты давно с тёткой Полиной живёшь?

– Как мама умерла, мы с Иванной к ней и перебрались. – Зося вздохнула.

– А правду говорят, что мать твоя от любви умерла? Что недолго отца пережила?

Зося, помолчав, сказала:

– Не знаю… Наверное… Это семь лет назад случилось. Мы с Иванной ещё девчонками были. Отец в январе в прорубь провалился. Пока домой добрался, закоченел. Мама его греть, растирать. Не помогло, слёг. В больницу в область отвезти хотели. Не поеду, твердит, сам оклемаюсь. Экое дело – в проруби искупался… Сначала вроде на поправку пошло, а потом… В пять дней сгорел. Мама молчаливою стала, в себя ушла. Всё по головкам нас гладила, жалела. А сама молчит и молчит… Однажды осенью позвала рано утром Иванну, она ведь старшая. Доченька, говорит, дрэнна[4]4
  Дрэнна (бел.) – плохо, дурно.


[Закрыть]
мне, сердце давит. Принеси водички… Иванна стрелою в сени, возвращается… И как закричит!… Похоронили маму рядом с батькой. Так два холмика и стоят один возле другого. Над маминым – крест, над батькиным – звёздочка. А сейчас и не знаю – гады эти, может, звёзды уж посшибали. Тётка Полина сразу после маминых похорон забрала нас с сестрою. Одна она из родни осталась. На вид ворчливая, а душа как рана – всё чует…

– Моя тоже умерла в одночасье, – сказал Максим после молчания. – Она звеньевой была в колхозе имени Будённого. Буряка сдавала чуть не за целую бригаду. В тридцать девятом, летом, в Москву направили на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Воротилась с грамотой, красивым отрезом на платье, панбархат, что ли, такая, мягкая ткань, вишнёвого цвета. Фотографию привезла – она в группе стахановцев, а в центре сам Калинин. Ну и, конечно, баек всяких воз и маленькую тележку… Знакомые валом валили. Она ведь норовом была заводная, весёлая – пошутит, так от всей души. Это отец – молчун, ему б только подмётки прибивать, и чтоб никто не трогал. Да он и старше матери на пятнадцать лет. Потому, видно, и сил у старого хватило только меня одного сделать. Хотя, знаешь, жили они без ругани, правда, каждый сам по себе. У мамы всё работа в поле да в хате, а батька – так из того и в праздник слова не вытянешь… Месяца через три после Москвы, в октябре, мать занемогла. Погода стояла дурная. Сначала дожди поливали, потом заморозки ударили. Буряк в земле закис. А она – грамоту, что ли, отработать хотела – не вылазила с поля… Сломалась. Хорошо помню, что двадцатого октября мать не вышла на работу. И отец дома остался – горела она вся. Ну а я что – в исполком. Мы как раз недавно машину получили, «эмку», я должен был Лучинца в область везти. Под вечер вернулись. Тут прибегает сосед – Иван Хромой. Беда, говорит, Максим, с мамкой плохо. Бежим!… Какое там! Она к тому часу уже кончилась… Помню, стоят на крыльце доктор, маленький такой, толстенький, с чёрным саквояжем в руке, и отец тут же – сгорбленный, одна нога в сапоге, другая почему–то в портянке съехавшей… Доктор на меня накинулся – что ж вы мать–то свою не уберегли, с двусторонним воспалением лёгких на работу гоняли? Я его чуть не пришиб – такая злость взяла. А тут ещё отец стоит, слёзы растирает, трясётся. Рванул я в хату. Но с того света как вытащишь, даже если и мать?

– Эх, всё под богом ходим, как говорит тётка Полина.

Максим усмехнулся:

– Слышал бы тебя комиссар – в религиозности обвинил.

– Не обвинил бы. Он справедливый. Весной меня в комсомол принимали, кто–то спросил: «Зачем вступаешь?» Я: «Чтоб друзей было больше». Все смеяться, потом высказываться: надо, товарищи, отложить приём Ярмолич. Зашумели, заголосили: да, не созрела идейно, отложим. Мороз молчал, потом говорит: «У меня другое мнение. Работает Зося на фельдшерском пункте хорошо, на добро к больным не скупится. Говорят, что поёт и стихи в самодеятельности читает. Чувствуется, и газеты знает, радио слушает. А что друзей новых хочет заиметь в союзе нашем, так чем плохо? И не прячется за правильные слова…» Проголосовали. Три человека только воздержались, остальные «за».

– Не знаю, – сказал Максим. – Странный он. Жила их семья через три дома от нас. Большая семья. Остальные его братья, а их – сколько же? – всего шестеро, как на подбор. Крепкие мужики, не зря пошли по военной линии. А Антон, сколько его помню, всё носом хлюпает да книжки таскает. Вот только пацанва вокруг него вилась. «Кузнечиком» звали. Чуть что – «кузнечик сказал». И чем брал?…

Зося вздохнула и встала с места.

– Пора уже. Пойду я.

* * *

Антон поднялся задолго до рассвета, вышел из землянки. Он всегда плохо переносил осеннюю сырость, и сейчас першило в горле, слезились глаза. Втайне он завидовал тем, кому холод и зной не страшны. Вон Максим – телогрейка нараспашку, под ней рубашка на голое тело.

Со стороны кухни донёсся звон посуды. Антон как раз и собирался повидать тётку Полину.

Повариха чистила котёл. Удивительно, думал про себя Антон, как за эти тревожные дни и недели после начала войны у всех, особенно у женщин, обострилась крестьянская привычка вставать ни свет ни заря. И руки сами тянулись к работе, словно за нею можно было хоть ненадолго забыть о том, что происходит вокруг.

Рядом с тёткой Полиной сидела Зося и чистила картошку. Уловив взгляд Антона, с любованием посмотрела на Зосю и тётка Полина и не удержалась, выразительным жестом показала – хороша–то как дивчина!

– Эх, Антон, – сказала вдруг тётка Полина, – вспоминаю вот мужа, царство ему небесное! Говорил он мне: придёт, Поля, время, власть Советская памятник красивый в Москве рядом с Красной площадью поставит. И напишут на нём: «Нашим бабам…» Смеялся, конечно… Но меня, Антон, он берёг, ох, берёг…

– Надпись, может, и не самая подходящая, но правильная. Маму вспоминаю – как только всё успевает?

– И не жалуется! – подхватила тётка Полина. – Тянет своё и тянет.

– Марфа–то как? – спросил Антон. – Всё хворает?

– Да как? Сегодня, слава богу, лучше. А вчера ещё тяжёлая была, вялая, есть не ест, бедняжка, смотрит жалостно… Мы уж и сараюшко утеплили, и вымя ей тёплой водицей согрели. Может, дай бог, поправится. Без молочка–то никак. И разве только без молочка? Всё, Антон, на исходе. Надо посылать наших по вёскам. Люди поделятся. Мы ж для них что власть Советская. Иначе с голоду попухнем.

– Знаю, – сказал Мороз. – Давай, тётка Полина, вечерком обмозгуем, куда и за чем идти. Дело–то непростое. Ты подумай, что нам надо, без чего никак не обойтись.

– Добра, добра, Антон. Подумаю,

– Спасибо, тётка Полина. Через полчаса сход.

– Придём! Куда денемся!? – задорно проговорила тётка Полина, и лукавая улыбка появилась на морщинистом лине. – А ну–ка затяни, девка, мою любимую!

Зося вскинула голову, взглянула с удивлением на тётку Полину, но подчинилась просьбе:

Отчая земелька – Лес, поля, болота, Бея залита кровью, И могил без счёта.

Отчая земелька – Ей ещё сражаться… В бой идёт, кто хочет Белорусом зваться.

Отчая земелька Хочет жить раздольно… Есть ли что милее Нам отчизны вольной?

– Да, хорошая песня! – сдержанно похвалил Антон. – Правду Максим говорит – надо концерт устроить.

– А то как же! – только и сказала повариха…

Максима Антон застал у его землянки. Низко склонившись над металлическим бруском, тот ловко выпрямлял сапожные гвозди. Каждый гвоздь был на учёте – в лесу скобяной лавки не сыщешь.

На приветствие комиссара он поднял голову.

– Видишь, – сказал, усмехаясь, – начальство встречаем в согбенном виде. Как положено.

– Мели, Емеля – язык без костей. Я к тебе не за байками пришёл.

– Давай, выкладывай.

Мороз рассказал Максиму всё, что знал о военнопленных.

– Пойдёшь в разведку. С собой возьми Ходкевича, Только будьте осторожнее. Разведайте, что к чему, и обратно.

– Вот это дело для мужиков! – воскликнул, потирая руки, Орешко. – Сколько можно торчать в берлогах? Зима впереди. Ещё нагуляем жиру!…

Выступление Антона на сходе, как он и хотел, было коротким. Сказал всё, что задумал ночью, и по лицам людей, по их возгласам понял: очевидно, подходящие слова и момент нашёл нужный, чтобы развеять сомнения и слухи.

– Правильно, комиссар, правильно!

– Славяне вам не французы!

Вдруг кто–то произнёс громко, даже весело:

– Неизвестно ещё, что будет. Раскудахтались, аники—воины! Это вклинился Пётр Наркевич – до войны знаменитый на

всю область тракторист.

– Ты чего? Как неизвестно?! – запальчиво переспросили из толпы. – Известно, оборвём гаду чуб!

– Разогнался! А видел, сколько у него техники? Куда ты супроть неё со своей берданкой? – не унимался Наркевич.

– Тише, товарищи, тише! – попробовал прервать перепалку Мороз. – Конечно, враг шагнул далеко. У Ленинграда стоит, к Москве подкрался. Что есть, то есть, и не будем закрывать на это глаза. Но я верю, твёрдо верю – нет такой силы, что может нас одолеть. Кто только ни хотел затоптать нашу страну. Помним мы баронов всяких и кайзеров, беляков и атаманов. А она стояла и стоит.

– В точку, в точку, комиссар!

– Закрой поддувало, Петро!

– А ему что ни молоть, лишь бы всем наперекор!

– Самый умный выискался! Мы единством сильны! Кое–кто из партизан, правда, помалкивал в ходе перепалки,

но по их глазам Мороз понял, что вряд ли они на стороне Наркевича. Прочёл он на отдельных лицах и сомнение, жгучий вопрос – да, комиссар, всё ты, конечно, правильно говоришь, складно, но кому знать сейчас, как дело повернётся? Что будет?

А разве Антон сам не задумывался над этим? Разве не естествен этот вопрос, пока жив человек, волею судеб поставленный в чрезвычайные обстоятельства? И разве подлинная вера исключает сомнения?

Раздались голоса:

– Шабаш! Всё ясно! Держаться надо, хлопцы!

Чувство благодарности и теплоты к этим полуголодным, небритым, грубоватым людям подступило горячим комком к горлу Антона, он остро ощутил какое–то особое родство с ними, как если бы все они вместе были одна семья, со своими, понятно, бедами, неурядицами, но где по глазам только, по одному только дыханию другого видишь, о чём думает он сейчас и что у него на душе.

Даже выступление Наркевича, уверенного в том, что техника – это всё, показалось Антону самым что ни есть обыкновенным отголоском вполне объяснимого желания выделиться – вот, мол, каков я, первый парень на деревне.

Закрыв сход, Антон оставил возле себя Максима Орешко и Андрея Ходкевича и, заговорив с ними, снова поймал себя на том, что где–то на краю сознания разрастается, обжигая, волновавшая с детства картина южноукраинской степи, по которой скачут красные всадники:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю